Артем АБРАМОВ, Сергей АБРАМОВ
УБЕЙ СТРАХ: МАРАФОНЕЦ

   Все, что сказано здесь, было, а все, что будет, будет сказано.

Книга Пути

Глава первая
БЕГ

   Все в его жизни с утра было фантастически скверно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, а если продолжать цитату, хорошо бы — не перевранную, то и дела, и настроение, и погода за окном, и перспективы на завтра.
   Здоровье вот, правда, не огорчало. Пока.
   А еще — гадкие сны. Они появились недавно. Первый: он бежит по пустой дороге, ровной асфальтовой магистрали, безмашинной, безлюдной, справа — лес, слева — грязно-серые бетонные стены, бежит в панике, холодея от страха, от обреченного ожидания: там, за видным уже поворотом, — страх неизбежный, необъяснимый. Он входит в поворот, совсем пропадая, и — финиш. Пробуждение. Ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы в окне, рядом на подушке — смрадное дыхание кота, светится на электронных часах электронное время: четыре с копейками. Утра.
   Это — первый сон. А иногда — и в последнее время все чаще — другой.
   По ровной пустыне, где ни кустика, ни колючки, под ногами — пружинящая сухая земля, спекшаяся, потрескавшаяся от неимоверной жары… Пот в три ручья, во рту наждачная сухость… А впереди — цель. А может, и не цель, но что-то, к чему непременно стоит двигаться, ибо, даже загнанная в экстремальные условия, человеческая логика не прекращает работать и, как справный компьютер, предлагает пути развития событий. Вот — путь. Впереди — километрах в четырех-пяти — гора. Даже не гора, а горка, сопка, холм, бугор, возвышенность, горделиво торчащая на скучной столешнице ландшафта, окруженная несколькими собратьями-сестрицами росточком поменьше. И вроде бы растет на них что-то… кактусы? пальмы?… отсюда не видать. Тогда надо добежать, посмотреть, может, там найдется вожделенный тенек и говорун-ручей с холодной до ломоты зубов водой… Хотя — откуда такое здесь? Но добежать все равно надо. Не двигаться нельзя — изжаришься. Проще собраться с силами, рвануть спуртом, промахнуть эти несчастные десять километров — что нам, стайерам! — и…
   А вот после «и» — опять, как и в первом сне — ничего. Усталость и жара добивают, не дают ступить ни шага, в глазах темнеет, и он просыпается в мокрой от пота постели, с безумным желанием нахлебаться воды. На этот случай — для этого сна (кто знает, какой приснится?) — рядом была припасена пятилитровая емкость с родниковой водой, регулярно покупаемая в супермаркете. Напиться. Жадно, шумно, проливая на простыню (что ей, она и так хоть выжимай), оглядеться, чтобы увидеть знакомую картину: ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы…
   И снова все повторяется наяву: скидывает кота в ноги, быстро засыпает, спит до звонка будильника в семь тридцать. Сон — тоже как первый! — живет в сознании от душа до бритья…
   Но черт с ними, со снами, они — фантазия, фата-моргана, а жизнь между тем никто не отменил, положено врубаться в нее, как ни противно.
   Но вот вам пресловутая волшебная (почему так?) сила привычки: на кой хрен подниматься в семь тридцать, лезть под холодный душ и бриться с ненавистью к себе, если можно спать до упора, ну хотя бы до девяти, до часа, когда серый зимний день съедает рекламу, некорректно бьющую ночью в окно? На кой вообще хрен неполезные для организма утренние телодвижения, если спешить некуда? Работы нет, жены нет, детей нет, а коту задан корм с вечера — непортящиеся кошачьи сушки: соскочи с койки и жри, бездонный зверь… Но волшебная сила тупо ведет тебя на автопилоте, и встаешь, и бреешься, и сметаешь обезжиренный кефир с неровно поджаренным хлебом, и привычно влезаешь в Сеть в поисках предложений работы, бродишь там странником неприкаянно долго и все равно безрезультатно. Не запущено в Сеть ничего для тебя интересного.
   Имеются, однако, некие накопления, есть, есть денежки, есть кое-какие заказы на переводы, поэтому позволяешь себе пока искать именно интересное, а не абы что — для выживания.
   Впрочем, не пропала надежда и на друзей. Точнее — на приятелей, потому что какие в нынешнее время друзья? Друзья — это из Дюма, из Ремарка, из «Тимура и его команды» на худой конец, понятие книжное, сегодня вообще — музейное. А приятели — это зримо и никогда прежде не подводило. Особенно если выпито вместе — море. Азовское хотя бы.
   Правда, профессия маловостребуемая, вернее — обе профессии: лингвист-переводчик и спортсмен-легкоатлет, бегун на длинные дистанции, как то: десять тысяч и пять тысяч метров.
   К месту вспоминается старая детская песенка про пони, который бегает по кругу и в уме круги считает…
   Пора бы и познакомиться с пони.
   Чернов Игорь, тридцать три, мастер спорта международного класса по бегу, бывший член сборной России, серебряный призер Олимпиады на «десятке», уже профессионально не бегает, но может быть тренером, если какому-то идиоту нужен тренер по бегу вдоль стадионных пустых трибун.
   Нет идиотов. Да и не хочется — тренером…
   А кому нужен Чернов Игорь, те же тридцать три, лингвист, переводчик, знаток двенадцати языков, синхронно переводящий с шести, включая датский, например, или иврит, а остальные знающий пусть не для синхрона, но на весьма приличном уровне?
   До сих пор нуждающиеся находились, даже пристойные деньги платили — за знания и память.
   Вопрос. А откуда у тупого бегуна, отмеряющего ежедневно свои тренировочные километры, такие убойные способности к языкам? И еще. Откуда у него нашлось свободное от бега время, чтобы их вызубрить?
   Ответ. А на бегу и вызубрил. Ну, еще институт, ясный перец окончил, но там — только английский и немецкий, а остальные поднабрал самостоятельно. Способность к языкам и впрямь убойная. Месяц — разговорный язык, три месяца — читаем без словаря, полгода — синхронный перевод влегкую. Уникум.
   Чернов любил — особенно с бодуна, утром, хлопнув залпом банку зеленого «Туборга» для облегчения похмельных страданий, — поразмышлять о вечном, в частности — о своей знаменитой памяти. Он очень надеялся, что она — вечна. Основание для сомнений было: в школе Игорь не радовал успехами педагогический славный состав, перекатывался с «тройки» на «четверку», а учитель литературы лез на стену от неспособности толкового с виду парня выучить наизусть стих Пушкина про «очей очарованье», к примеру, или монолог Чацкого про «карету мне, карету».
   — Скажи мне, Чернов, — с тоской спрашивал «литератор» стоящего у доски ученика, — разве трудно запомнить такой умный и красивый текст?
   — Трудно, — честно отвечал ученик — и не врал.
   — А как же твои однокашники? Они ж запоминают… — апеллировал к классу «литератор».
   — Они талантливее меня в этом занятии, — не стеснялся унизиться ученик, потому что и без любви «литератора» числился гордостью школы: успешно защищал ее честь на всяких районных и городских спортивных олимпиадах.
   Так было до срока.
   А потом пришел срок.
   Чернов отчетливо, в мелких подробностях помнил тот сентябрьский день, когда он, десятиклассник уже и кандидат в мастера, бежал на юношеском чемпионате страны свои коронные десять, бежал ровно и мощно, ни о чем постороннем не думал, ничего кругом не замечал — машина и есть машина, даже если она человек — и вдруг словно взорвалось что-то в организме, бомба какая-то атомная возникла глубоко в желудке, взрыв очень больно и — вот странность! — невероятно сладко сжал все внутренности в какой-то огненный комочек, швырнул его вверх, вверх, вверх — в голову, в мозг, навылет, и Чернова накрыла такая невероятная по силе волна счастья, облегчения (улета, если попросту), какой никогда не дарил ему даже, извините за интимную подробность, и самый славный оргазм.
   А женщин-то он любил. Умел любить и хотел любить… Состояние это продолжалось тогда, как понял Чернов, секунду-другую-третью, но за эти секунды он оторвался от своих соперников метров на пятнадцать. Тренер допытывался:
   — Откуда силы взялись в конце дистанции?
   — Не знаю, — честно отвечал Чернов, потому что и вправду не знал.
   Тот забег он выиграл с большим преимуществом, получил очередную цацку, а спустя несколько дней от нечего делать прочитал перед сном заданный на дом стих и с ходу запомнил его. И поднял руку на «литературе», выдал текст с выражением, получил от ошарашенного педагога:
   — Ведь можешь, подлец! Как это тебе удалось?
   — Не знаю, — честно, как и тренеру, ответил Чернов, потому что и вправду не знал.
   С тех пор будто шлюз прорвало: любой прочитанный или услышанный текст — мухой! С первого прочтения. До школьной медали не добрался, потому что чудом обретенное свойство памяти не хотело распространиться на точные науки: там одной памяти не хватало, требовалась сообразиловка, а «сладкий взрыв», как его Чернов про себя называл, на сообразиловку не действовал.
   Чернов сначала не связывал «взрывы» с внезапно проснувшейся памятью. Бег — это да, взаимосвязь налицо, хоть и непонятна ее природа. Но молод был Чернов, даже, скорее, юн, чтобы задумываться о природе органических (или каких там еще?) изменений в здоровом организме. Чего зря голову-то ломать? Ну, приятно, ну, полезно, а почему так — да по кочану и по капусте. Анализировать происходящее внутри тебя, лелеять то и дело рождающиеся болячки и непонятки — это прерогатива возраста увядания, а Чернов существовал в возрасте расцвета, когда здоровье — данность, даже если она неподвластна здравому смыслу.
   Они стали повторяться, «сладкие взрывы», хотя и нечасто. Но всегда — на дистанции, всегда — где-то перед последним кругом, всегда — неожиданно, как бы Чернов ни ждал их, ни пытался вызвать, вымолить по-нищенски у организма. Или у Бога. Но они приходили, когда хотел все-таки, видимо, бег, а не организм. И всякий раз, когда они приходили, Чернов могучим спуртом вырывал победу у соперников, сначала обалдевавших, а потом уже изначально, чуть не со стартовой линии ждавших черновского спурта, боявшихся его. Впрочем, в ту пору Чернов и без таинственных «взрывов» часто побеждал, сам, сил было — через край, тогда его и в сборную взяли, тогда он и на Олимпиаду поехал, и серебро там оторвал — опять сам, к сожалению. Был бы «взрыв» — оторвал бы золото, а так…
   Он никому о «взрывах» не рассказывал, точнее — никому после визита к некоему светочу медицинских знаний. Решился-таки, несмотря на нерассуждающий возраст, точили его, значит, сомнения: почему да отчего и не смертельно ли это… Светоч внимательно выслушал невнятный рассказ до омерзения здорового пациента, поспрошал вроде бы заинтересованно о подробностях явления, повыяснял, значит, анамнез, признался:
   — Впервые сталкиваюсь, знаете ли. Странноватая особенность… Так говорите: всегда неожиданно, непрогнозируемо?
   — Всегда, — подтвердил Чернов.
   — И только во время бега?
   — Только.
   — И считанные секунды?
   — Две, три…
   — Как же мне прикажете вам помочь, если я стар и слаб? — Светоч был старше Чернова максимум лет на пять и здоров на вид, как конь Юрия Долгорукого. — Бегать с вами и ждать, пока вас, извините, достанет? Тогда, голубчик, не вам, а мне помощь понадобится. От инфаркта… А вы уверены, что эти, как вы их называете, «взрывы» вам в радость?
   — Однозначно, — усмехнулся Чернов, понимая, что с врачом он, похоже, пролетает.
   — Так и радуйтесь! В жизни, голубчик, так мало радости, что жаловаться врачу на приятное только потому, что неизвестно его происхождение, — это извращение. Как врач вам заявляю… Впрочем, хотите — пропишу вам что-нибудь средней убойности. Попейте…
   Убойное пить не стал. Водка — она как-то привычнее, понятнее. Вот ее-то он и начал пить — здоровью вредить, невзирая на предупреждения Минздрава.
   Ну, «пить» — это, конечно, чересчур, точнее будет — употреблять, но делал это со вкусом и неэкономно. Вольных приятелей, желающих чокнуться с каким-либо чемпионом-рекордсменом, находилось много, об этом социальном явлении писано-переписано. Чернов исключением не стал.
   Сошел он с дистанции тихо, без прощальных фанфар, да и отмеренная все тем же Богом — или кем там наверху? — феноменальная память вовсю тащила его из спорта: уже и институт оканчивал, уже и языки отлично пошли — чего зря бегать! А «сладкие взрывы» вне беговой дорожки почему-то не рождались, хотя регулярно, после утреннего «Туборга», натягивал кроссовки и бежал в Сокольнический парк — выпаривать с потом накануне выпитое.
   Жалел о пропаже волшебных моментов счастья-на-бегу? Не то слово. Особенно поначалу. А потом притерпелся и без «взрывов», счастье ограничил обычными оргазмами, опять пардон за излишнюю интимность, даримыми любимыми и не очень женщинами. А что до «взрывов» — понимал: чудо исчезает, когда его перестают ценить, когда относятся к нему как к данности.
   Жена, когда уходила от Чернова, бросила в сердцах:
   — Ни хрена ты, Чернов, не ценишь: ни дела своего, ни таланта, ни близких тебе людей. Живешь, как в гостинице. Бог дал — спасибо. Не дал — тоже не помрем… И приятели твои — не люди, а так, лица. Если запомнишь их по пьяни… — Помолчала секундно в дверях, добавила: — Когда остановишься — позвони. Или когда снова побежишь…
   Оставила, значит, надежду. Хотя и не объяснила, куда Чернову бежать следует.
   И что он в итоге имел и имеет к своим пресловутым тридцати трем?
   Перечислим.
   Имел: жену, как уже сказано, не выдержавшую «гостиничного» мужа; отца и мать, мирно почивших (давно) в родном далеком городе Усть-Кокшайске; личное авто, минувшей осенью угнанное со стоянки у подъезда не опознанными милицией похитителями.
   (К слову: что угнали — славно, опять много бегать стал, все на пользу: живот, худо-бедно, плоский, мышцы, если уж и не стальные, так и не кисельные, сам сух, как йог.) Имеет: квартиру в Сокольниках, заработанную с помощью неординарных способностей мышц; мебель, книги (много), одежду (маловато для неофита-холостяка…), роскошную, но темную по смыслу картину неизвестного художника «Бегун» (кто-то подарил, название условное), где изображен некто в белой хламиде, несущийся по пересеченной местности, кое-какие денежки в заначке, как уже отмечено, и еще — кота, добровольно пришедшего, в отличие от жены, в дом и прижившегося там прочно (уж извините за некорректно выстроенный ряд имевшегося и имеющегося: люди, вещи, фауна…). Немного, но другие и того не имеют. Чернов был доволен в принципе, а сверх принципа мечтал лишь о постоянной работе, о прибыльном применении неординарных способностей интеллекта.
   А жена… Ну, остановился он — в смысле выпивки и в смысле приятелей, — точнее, почти остановился, вот — бегать вовсю начал, и опять всплыла робкая надежда на возвращение счастья-на-бегу, «сладких взрывов».
   Надежда… Надеяться, говорят, не вредно…
   А жене не позвонил: поезд, считал, ушел. Время разбрасывать камни окончилось. Ко времени собирать их Чернов был не готов.
   В тот день…
   (Sic! Прервемся на минуту. С этого банального набора слов — «В тот день…» — начинается новейшая история Чернова Игоря, тридцать три, подводящая жирную черту под прежними историями, но не зачеркивающая вышеназванных интеллектуальных и спортивных талантов его, а напротив — вовсю их использующая…) Итак, в тот день он, отсмотрев леденящий спящую душу сон об ужасе за поворотом, доспал между тем до подъема, проделал традиционные утренние действия, однако в Сеть забираться не стал. Надел новенький малонадеванный рибоковский костюмчик, кроссовочки, еще не испытанные километрами, на ноги нацепил и выбежал прямо в морозное воскресное зимнее утро. Он бежал от метро по Сокольническому валу, похожему, как сказано ранее, на улицу из сна (справа — лес типа парк, слева — грязно-серые бетонные стены домов типа город), легко несся по снежку, не убранному с тротуара, в сторону боковых, вечно распахнутых ворот парка, ведущих прямиком в ту его часть, которая и считается у местных жителей лесом. Если можно назвать так истоптанные ими, жителями, и засранные их собаками аллейки среди больных городских деревьев. Но — зима на дворе, воздух чист и звенящ, людей и собак в этот час в парке или в лесу — немного.
   Вот добегу, думал Чернов все-таки мрачно, вот нырну в ворота, и будто я и не в Москве уже, будто где-нибудь в дальнем Подмосковье или вообще даже в Рязанской губернии, в Сибири, на Чукотке, где — никого, где никто не лезет к тебе с дружбой или советами, где ты — один, Бог, царь и герой в одном флаконе…
   Глупости, по сути, в голову лезли. А ведь прежде — никаких глупостей, которые отвлекают от прекрасной идеи бега плюс победы, никаких посторонних мыслей — лишь холодный счет кругов. Пони.
   Так то на стадионе, на круге, точнее — овале, а здесь — путаные дорожки в лесу, снежок скрипит под подошвами, струйка пота потекла по спине, птица на ветке никого не боится, а на другую ветку зимнее солнышко нанизано, круглое и бледненькое — ах, счастье! — а ты, хоть и не в тундре, все равно — Бог, царь и герой… То есть идея бега, как видно, никуда не делась, но, лишенная победной составляющей, перестала быть самоцельной. Так и просится на ум махровая банальщина: была у него жизнь ради бега, остался бег ради жизни.
   Но описанные милые радости с птицей и солнцем на ветке были еще впереди, а пока Чернов чесал крупной рысью по родному Сокольническому валу, дышал размеренно и ровно, дыхалки ему хватало надолго, несмотря на некие все же злоупотребления той veritas, которая in vino. А улица между тем была на диво безмашинна и безлюдна — как в первом дежурном сне. То ли спали еще сокольнические жители, то ли чума пришла в их бетонные дома и выкосила всех до одного, включая собак. Оба предположения казались Чернову фантастическими, но он и не искал достоверных, а просто бежал себе и бежал и плавно вошел в поворот, за которым всегда имел место обветшавший дворец хоккейных баталий. Всегда имел, а нынче раз — и не имел никакого места!
   Или все же имел, куда он денется, просто Чернов его не увидел, не до дворца Чернову стало.
   Внутри, в животе — в желудке, в кишках, в печенке, какая в черту, разница! — медленно-медленно рождался знакомый холодок, предвестник «сладкого взрыва», а ведь давно решил, что — все, фигец котенку, отвзрывался, но — вот он, вот вот, вот, вот!.. И провалился, а точнее — рухнул в счастье ослеп, оглох, перестал существовать, или опять точнее — разлился морем, да что морем — космосом распахнулся, превратился в бесконечность, стал Богом, только Богом и — никаких царей и героев!..
   И умер…
   … И снова ожил — как прежде, как всегда оживал, — только успел поймать за хвост залетную мыслишку: ну никогда же так пучково не колбасило, ах, кайф!.. И побежал мощнее, все ускоряясь — будто опять победа у финиша ручкой замахала. И пришел в себя, наконец. И осознал себя. И увидел, что зима кончилась. То есть ее здесь и не было — зимы.
   И пришло ключевое слово: «здесь»! Антоним пропавшего «там».
   Чернов сразу выделил ключ и сразу встал. Требовалось нечто большее, нежели его малость убитая вчерашней гулянкой сообразиловка, которой он и в обычном-то режиме не блистал. «Там» — там осталась зима, остался снег под ногами, осталась Москва, а в ней — район Сокольники, парк, лес, хоккейный дворец, родной дом, квартира, кот на постели… «Здесь» — здесь, блин, ни хрена этого не было, не бывало, быть не могло. А было: дорога-грунтовка, укатанная, утоптанная, хотя и узкая, однорядная, если автомобильный термин использовать. Но, похоже, автомобили по этой грунтовке не ездили, не доезжали сюда: не оказалось на мягком грунте ни одного, даже затертого, следа протектора. А дорога тянулась вдоль невысоких красно-желтых холмов, из которых торчали какие-то кактусовидные растения, за холмами были другие холмы, за другими — третьи, а дальше — горы, что справа от дороги, что слева — пейзаж удручал всяким отсутствием людского духа. И еще: небо над дорогой и холмами было ослепительно голубым, солнце — за отсутствием подходящей ветки — торчало прямо посреди неба, то есть в зените, и шпарило так, что тонкая струйка пота, начавшая свой путь по спине еще «там», «здесь» превратилась в потоп. Говоря короче, жара стояла адова, и Чернов, одетый для «там», сразу вспотел.
   Мгновенно возник в памяти дежурный — второй! — сон про пустыню. Образ тот же, ощущения те же, в деталях вот только разница имеется: там, во сне все было более плоским, более пустынным, неживым и нежилым. Здесь даже поинтересней — поживей! — как-то. Только жара та же самая…
   С нежданной злобой подумал: хотел «сладкого взрыва», наркоман? Получай! Куда уж слаще…
   Но за злобой пришло пусть паническое, но вполне логичное сейчас любопытство: что случилось?…
   Чернов встал как вкопанный, что считается дурным литературным штампом. Но что бы вы написали иное? Штамп всегда точен — на то он и штамп.
   Так что встал Чернов как вкопанный (столб? деревце? лопата?) и начал осмысливать увиденное. Многолетний бег на длинные дистанции выработал у Чернова такие полезные качества, как терпеливость, рассудительность, склонность к подробному анализу того и сего, умению раскладывать по полочкам все, чему на них положено лежать, и т. д. и т. п. А может, стоит поменять причину и следствие и предположить, что именно эти замечательные качества подвигли в свое время среднего ученика, не способного упомнить Пушкина с Грибоедовым, именно к такому виду спорта — из многих имеющихся. Но не время сейчас что-либо местами менять, время — выводы делать. Во всяком случае — пытаться. Чернов — подведем итог сказанному — всегда, даже до появления «взрывов», был человеком прагматичным, если не считать некоторых, обретенных внове дурных привычек, помянутых выше, вздорным и непродуктивным эмоциям не подверженным. Знал точно: что хорошо спринтеру, стайеру — смерть. Посему он не стал терять лишнее время на остолбенение. Постоял, как вкопанный, секунду-другую и выкопался. Фантастика — литература ныне распространенная, Черновым уважаемая, о параллельных пространствах читано-перечитано, и коли вместо зимнего парка глазу является летняя… что?… ну, пустыня, к примеру, то либо совершен пространственный переход, либо Чернов сошел с ума.
   Последнего Чернов тоже не исключал: переход, как утверждают фантасты, всегда мгновенен, а странности начались сразу по выходе (или выбеге) из подъезда: отсутствие людей и машин — чем не фантастика или сумасшествие?… Сколько вчера на грудь принято?… Лучше не вспоминать…
   Чернов вообще-то удивился. И сильно. Все-таки интеллект интеллектом, а человеческая психика плохо воспринимает невероятное. Оно не всегда очевидно — даже когда его можно потрогать, взять в ладонь горсть сухой красноватой земли, потереть, просыпать между пальцами. Оно не всегда очевидно, потому что есть границы у материализма, на коем — прав товарищ К. Маркс! — зиждется мир, и если человеческий разум вынужден пересечь эти границы, то не исключено, что он, разум, не выдюжит — свихнется. Старое правило: чтобы не свихнуться, займись привычным, рутинным, монотонным. И Чернов побежал.
   Бежал и все-таки думал: почему он не запаниковал по-черному, не повернул назад — к людям, к родному метро «Сокольники», к родному дому, к родному коту, почему не попытался в чужом пространстве отыскать обратный вход в родное? Это один Чернов думал — человечный человек. А расчетливый легкоатлет, беговой автомат, автоматически умеющий раскладывать себя на десять изнурительных километров, думал о другом: что там — за десятым? Или за двадцатым? Или за сотым? Или нет в этом «здесь» ничего, кроме холмов и кактусов, а утоптанно-укатанная дорога никуда не ведет или, вернее, ведет в никуда?… Но он же был прагматиком, Чернов, он понимал, что дорога — рукотворна, а значит, по концам ее должны найтись те, для кого она проложена мимо холмов и кактусов. И в самом деле, не стоять же бессмысленно! «Сладкий взрыв» необычайной силы распорол мир Чернова, и стайер выпал в прореху. Но коли сумел выпасть, значит…
   Ничто ничего не значит, здраво понимал Чернов и поэтому бежал вперед, к людям, к жизни, потому что раз уж он остался на дистанции, то с ума не сойдет. Сто пудов! А о том, что сзади нет никакой прорехи, не видно ее, что она затянулась в этом горячем воздухе — даже следа не осталось! — о том как-то не думалось. «Не видно» не значит «отсутствует». Это — из другой фантастической книги. К слову, великое свойство любого человечного человека: не думать о нежелательном, отметать его, оставлять на потом. Даже если этот человек — стайер-полиглот, помнящий не только прочитанную фантастику, но и изучаемую в свое время в институте науку логику.
   Но не для жизни она, наука эта…
   Кроссовки быстро стали из белых красно-желтыми, грязными, белейший рибоковский костюмчик — тоже, но Чернов был выше подобной мелочи, он мчался вперед, неведомо куда, но зато в ту же сторону, в какую начал бег в далеких отсюда Сокольниках. Как он это определил? Да просто ни «там», ни «здесь» не сворачивал он с выбранного направления. И не терзали его пустые сомнения: а вдруг не в ту сторону, а вдруг надо все же назад, бороться и искать, найти и не сдаваться (цитата), ловить, слепо тычась, тайные дыры нуль-переходов? Зачем? Их нет, как ни гляди (а он поглядел), а Земля — круглая в любом пространстве-времени, рано или поздно вернешься в то место, с какого начал бег. А то, что это — Земля, Чернов не сомневался. Во-первых, не хотел сомневаться, иначе — зачем бежать? Тогда надо лечь, предаться унынию и горести и покорно ждать смерти. Но не учили его унывать ни в спорте, ни в работе! А во-вторых, солнце светило по-земному привычно и внешне походило на привычное земное солнышко, а жар его не вызывал вздорных сомнений в галактических координатах милой сердцу каждого землянина окраинной звезды. А что не зима, так в январе и в Африке не холодно. Может, Чернов в Африку провалился…