Секретарша Элиза выклянчила у хозяина золотое колечко, усыпанное крохотными бриллиантами, и, пока они делали покупку, вокруг мгновенно собралась толпа любопытных. Когда Симон отслоил из пухлого портмоне несколько стодолларовых бумажек, по толпе пронесся счастливый вздох, будто при виде материнской соски.
   Воспользовавшись случаем, Симон вступил с народом в летучий контакт.
   – Что, девчата, – обратился к трем аборигенкам в живописных попсовых лохмотьях, а точнее, полуобнаженным, – хотите такие колечки?
   Девицы ошалело захлопали ресницами и сытно зачавкали жвачкой, как разбуженные свинки.
   – О, господин! – пропели в один голос и жеманно захихикали.
   – А что, граждане, – повысил голос Симон. – Кто хочет заработать лишний доллар?
   В толпе зевак произошло хаотическое перемещение, и вперед выдвинулся высокий, крепкий паренек, тоже со жвачкой, тоже просветленно улыбающийся, но с выбитыми передними зубами, отчего речь у него была несколько приглушенной и невнятной.
   – Скажи, барин, что делать, а мы сделаем, – произнес он, приняв характерную позу бычка.
   – Кто это мы?
   – Да вся здешняя братва.
   – А кто я – знаете?
   – Еще бы не знать, – в глазах идиота сверкнуло неподдельное восхищение. – Вы – Брюс Виллис. Из "Крепкого орешка".
   Симон обернулся к Хакасскому, тот задорно улыбался.
   – Здорово, – признал американец. – С виду никаких отклонений. Хоть выставляй на Брайтон-бич.
   – В том-то и суть воздействия. Внешний рисунок личности остается узнаваемым. Эксперимент-пси. То ли еще сегодня покажу.
   – К боли они чувствительны?
   – Минимально. Как бультерьеры.
   – Так чего делать, батя? – напомнил о себе идиот. – Кого мочить-то?
   – Тебе, видно, все равно кого?
   – Так ведь за доллары, не за деревянные, – парень гулко хохотнул, и шелапутные девицы поддержали его эротическим повизгиванием. Видно, слыл у них остроумцем.
   На выходе из магазина Симон кинул десятку в пластиковый пакет старухи нищенки с кирпичными щеками и озорными глазами. Вокруг нищенки расположилось с пяток цыганят, на груди у нее висел плакат: "Помогите, Христа ради. Очень кушать хочется".
   Симон поинтересовался у Хакасского:
   – Как понять? Деталька-то выпадает из общего настроения.
   – Не думаю. Тут замысел глубже. Провинция духовно тянется к Москве, а это чисто столичный штрих. Впрочем, нищих в Федулинске немного. Несколько еще на вокзале. У церкви двое. Причем строжайшая ротация. В некотором отношении нищенские точки федулинцы воспринимают как награду. Очередь на полгода вперед.
   Из супермаркета подъехали к центральному прививочному пункту, расположенному не в обычном туалетном вагончике, а в двухэтажном доме со ступенчатым крыльцом и с геранью в окнах.
   – Сейчас, Симон, познакомлю с одним человечком.
   Не пожалеешь.
   Сделал знак, и из дверей на асфальт, прямо к ним под колеса, выкинули какого-то ханурика в темном плаще и со всклокоченными, как у лешего, волосами. Полежав немного, ханурик заворочался, закряхтел и начал вставать. На вид ничего примечательного: лет пятидесяти, серая, нездоровая кожа, тусклый взгляд, как у любого полуголодного россиянина. Но опытный ловец душ Симон Зикс подметил в нем какую-то несуразность. Ханурик поднимался с земли с молчаливым, тупым упорством жука, которому оторвали лапы.
   – И кто это? – спросил американец. – Чухонец, что ли?
   Хакасский объяснил. Это городской поэт-вольнодумец Славик Скороход. При прежнем поганом режиме он уже набрал популярность, издал пару книжек, но у старой власти был на подозрении за свои диссидентские наклонности. По пьяной лавочке его то и дело сажали в кутузку. При наступлении рыночной благодати, как ни странно, поэт ничуть не изменился, разве что книжки у него перестали печатать. Но это понятно: когда на прилавках такое изобилие, кому нужны чьи-то говенные вирши.
   Славик Скороход как был, так и остался буйным, пьяным, непримиримым, невыдержанным на язык хулиганом, только если раньше поносил советскую власть, то теперь в открытую, иногда в самой непристойной форме клеймил демократию. Но это все забавные штрихи к портрету, главное в другом. Или удивительно другое. Направление мыслей поэта-вольнодумца не меняли никакие наркотики, даже безупречный "Аякс-18" на синтетической основе. Также он не поддавался гипнотическому зомбированию, что с научной точки зрения вообще необъяснимо.
   Как показали новейшие исследования (сенсационные выводы психологов из Мичиганского университета), россияне в массе своей обладали чрезвычайно слабой психикой и в силу этого были склонны к галлюцинациям даже в обычных бытовых условиях, не говоря уж о форс-мажорных обстоятельствах. В сущности, всю российскую, так называемую историю правильнее рассматривать не в контексте мировой цивилизации, а как отдельный, социальный, многовековой мираж. Условно говоря, никогда эта нация не была самостоятельным историческим субъектом, а всегда управлялась внушением извне. Если же по каким-то причинам внушение ослабевало, в России начиналось ужасное метаболическое брожение, как в колбе с бактериями, откуда откачали кислород. Умные правители славянских племен отлично это сознавали и, когда ситуация на их территории выходила из-под контроля, сразу бежали за помощью к соседям. Но это азы историологии, известные ныне каждому образованному европейцу. Однако если вернуться к Славику Скороходу, то получается, что по своим личностным качествам, не совпадающим со славянским стереотипом, он является выродком, мутантом и именно поэтому незаменим для проходящего в Федулинске психосоциального эксперимента. В городе есть еще один похожий на Славика индивид, некто Фома Ларионов по кличке "Лауреат", но о нем особо…
   – Я понял, – сказал Симон Зикс. – Позови его.
   Хакасский открыл дверцу и поманил вольнодумца пальцем:
   – Иди сюда, Славик, разговор есть.
   Поэт, волоча ногу и утирая ладонью разбитый рот, приблизился.
   – Чего надо, сыч?
   – Зачем же так грубо? Давай по-хорошему поговорим. Вот к нам приехал образованный человек, интересуется местными знаменитостями. Ты ведь у нас знаменитость, да, Славик?
   Поэт заглянул в салон и неожиданно озорно подмигнул разомлевшей на заднем сиденье Элизе.
   – Ты, что ли, образованный, рожа? – спросил у Симона. – Откуда причухал? Никак из Вавилона?
   – Славик, ты культурный человек, поэт, а ведешь себя иногда, как сявка, – укорил Хакасский. – Какая тебе разница, откуда он? Говорю же, гость, знакомится с городом – и вдруг такое хамство. Стыдно, ей-Богу! Что о нас могут подумать? Или ты не патриот, Славик?
   – Дать бы тебе по сусалам, – мечтательно заметил вольнодумец. – Да мараться неохота.
   Симон Зикс, немного шокированный, на всякий случай вдвинулся в глубь сиденья, но Хакасский его успокоил:
   – Не суетись, Симоша, он совершенно безобидный.
   – Какой же безобидный, натуральный фашист.
   – С виду, конечно, фашист, не спорю, но нутро у него мягонькое, как у дыньки. Плохо ты изучал Россию, господин советник. В ней что с виду грозно, то на самом деле рыхло, податливо. Феномен вырождения. Верно, Славик?
   – А ты зачем с ними, с оккупантами? – неожиданно обратился поэт к Элизе. – Такую красоту за доллары продаешь. Грех великий. Брось их, айда со мной в лес.
   – Хватит, Славик, базланить, я тебя по делу позвал.
   – Какое у нас с тобой может быть дело? Ты палач, я жертва. Может, голову отрубишь? Руби, не жалко.
   – Может, и отрублю, но попозже, – отшутился Хакасский. – Десять баксов хочешь?
   Вольнодумец насторожился.
   – Без обману? И чего надо?
   – Садись, подъедем к аптеке. По дороге объясню.
   Хакасский подвинулся, поэт втиснулся в салон. Симон брезгливо зажал нос, но Элиза оживилась, маняще заулыбалась. И поэт, при виде юного, сияющего лица, оттаял.
   – Все химеры, – сказал строго, – кроме любви. Запомни, девочка, она одна правит миром, но не доллар. У нас в отечестве про это забыли. Заменили любовь случкой, а это не одно и то же. Хочешь проверить?
   – Увы, я на работе, – зарделась прелестница.
   Вокруг дома с аптекой в три кольца стояла очередь.
   Накануне объявили по радио, что в городе на исходе запасы гигиенических прокладок, и все жители, у кого оставалась хоть какая-то наличность, с утра сбились к аптеке. Таким образом, уточнил Хакасский, здесь фактически цвет города, средний класс, ради которого затевалось рыночное царство и которому, по словам великого экономиста Егорки Гайдара, уже есть, что терять. Вся эта прослойка в экспериментальной программе проходила под кодовым обозначением: советикус бизнесменшн. Многие из них искренне полагали, что десятый год живут в раю.
   – Гостю нужен валидол, – сказал Хакасский. – Сходи, Славик, купи тюбик. Тебя все знают, пропустят. Но с одним условием. Плакатик с тобой?
   Вольнодумец достал из кармана пиджака замызганную белую ленту, расправил, любовно погладил. На белом шелке черной вязью выведены слова: "Палача-президента – на суд народа!"
   – Он всегда со мной. Чего-то ты химичишь, сыч. Зачем за валидолом с плакатом? Это же не митинг.
   – Десять долларов, – Хакасский показал уголок зеленой бумажки.
   – Ну, коли так, годится. Прощай, девушка, может, больше не свидимся. Береги себя от СПИДа.
   Хакасский подогнал пикап вплотную к очереди, чтобы лучше видеть.
   – Гляди, Симон, как интеллигенция относится к провокаторам.
   Опоясанный белым шарфом, Славик Скороход смело врубился в очередь, громко вопя:
   – Дорогу, купцы! Американская вошь помирает, валидолу просит.
   Под азартным напором вольнодумца очередь сперва расступилась, но тут же зловеще сомкнулась.
   – Господа, – раздался удивленный, сильно простуженный голос. – Никак коммуняку отловили!
   Больше никаких разговоров не было. Вольнодумца молча повалили на землю, потом четверо дюжих мужиков подняли его за руки и за ноги и понесли. Очередь, действуя вполне согласованно и осмысленно, образовала узкий проход, по которому бедолагу дотянули до кирпичной стены. Там дружно раскачали и с размаху, на счет раз-два-три, шмякнули об угол. Снова подняли и снова шмякнули. И так несколько раз. Экзекуция проводилась при глухом, одобрительном молчании толпы. Только какая-то сердобольная женщина горестно присоветовала:
   – Хребтом его, хребтом приложите, ребятушки. Чего ему зря мучиться.
   В конце концов мужики утомились и оставили Славика в покое, правда, для пущего куража, на него помочились. Их примеру последовали зеваки из очереди. Постепенно вокруг лежащей на земле неподвижной туши вольнодумца образовалась лужа, цветом напоминающая разлитый бурячный сок.
   Пресытясь неожиданной потехой, очередь снова выстроилась в прежнем порядке и как бы окаменела. Многие стояли здесь с ночи, и хотя уже два раза на дверях аптеки вывешивали объявление, что сегодня прокладок не будет, никто и не думал расходиться.
   Элиза жалобно всхлипнула:
   – Он мертвенький, да? А ведь он в меня влюбился.
   – Ничего с ним не будет, – успокоил Хакасский. – Отлежится. Он же писатель. У писателей у всех кумпола железобетонные. Сто раз проверено.
   – Давайте его положим в багажник.
   – Заткнись, – оборвал ее Симон. – Да, Саша, впечатляет. Однако, как я понимаю, это же все химия. Генные структуры не затронуты. Где гарантия, что, когда препарат иссякнет, эти существа останутся в прежнем состоянии?
   – Не только химия, дорогой Симон. Точнее, да, химия, но с поправкой на российский менталитет. Помнишь, в "Докторе Живаго" есть сцена? Перед стадом овец натянули веревочку. Вожак, головной баран, веревочку перепрыгнул, и тут же ее убрали. Но все остальные овечки все равно прыгали через уже несуществующую веревочку. Это инстинкт – быть как все. Он заложен в гены.
   Химия, наркотики – всего лишь дают направление корневому инстинкту. В том-то и суть опыта. Уверяю тебя, далеко не все в этой очереди получили свежую прививку.
   Мы начали экономить препарат. И представь, ничего не изменилось. Они действуют по собственной, как им кажется, воле, точно так же, как раньше. Улавливаешь, какие открываются перспективы?
   – Куда теперь? – буркнул Симон, и непонятно было, убедил его Хакасский или нет.
   – Школа. Вторая экспериментальная. Собственно, она у нас одна осталась.
   Со средним образованием в Федулинске обошлись как и в большинстве других поселениях бывшей России.
   Те родители, которым средства позволяли, попросту покупали подросшим чадам аттестат, а впоследствии дипломы о высшем образовании. Дети бедноты проходили полугодичный курс в церковноприходских школах, где их натаскивали различать дорожные знаки. Особо одаренных учили алфавиту и арифметике, показывали, как складывать и вычитать числа в пределах сотни. Но имелась небольшая категория горожан, достаточно обеспеченных (мелкие клерки, менеджеры, сутенеры, бизнесмены), готовых отстегивать немалые бабки за то, чтобы их отпрыски годик-другой посидели за партой, как они сами когда-то. Для таких в Федулинске сохранили Вторую экспериментальную школу, в которой, правда, осталось всего два класса – старший и младший.
   Обучение, естественно, велось по новейшей западной методике, в чисто игровом ключе, и директором назначили массовика-затейника из бывшего Дворца культуры, пенсионера и балагура Германа Архиповича Кудрявого.
   Перед тем как осесть в школе, Герман Архипович пил по-черному, пару раз попадал в больницу с приступом белой горячки и среди местных алкоголиков носил кличку "Сатана". Директором его поставили по рекомендации Монастырского, коему он приходился дальним родственником, но и объективно трудно было подобрать лучшую кандидатуру на эту должность. Большинство прежних учителей (в основном совкового помета) уже поумирали, а те, что остались, едва волочили ноги от хронического недоедания, и слава Богу, если у них хватало сил проводить по два-три урока за смену, учитывая даже то, что уроки, в соответствии с постановлением Министерства образования, сократились с обычного академического часа до двадцати минут. Дольше всех из прежнего состава держалась ботаничка Мария Ивановна, крепкая сорокалетняя женщина, фанатичная приверженица Макаренко и Ушинского, что уже свидетельствовало об умственном надрыве. Мария Ивановна считала всех детей несчастными жертвами общего бескультурья и уверяла, что при соответствующем присмотре и воспитании из любого ребенка можно вырастить героя и гения. Коллеги незлобиво посмеивались над ее шизофреническим идеализмом и предрекали, что при таких архаичных представлениях она, скорее всего, плохо кончит. Так и случилось. Старшеклассники, которым она изрядно поднадоела своим вечным нытьем о "добрых чувствах", "спасительной благодати цветов и трав" и всякой подобной чепухой, однажды затащили ее на переменке в туалет и всем классом дружно изнасиловали, вдобавок пригласили на потеху особо продвинутых пацанов из начальной группы. После этого происшествия Мария Ивановна до конца так и не оправилась. Начала прихварывать, а потом и вовсе уволилась под предлогом душевного дискомфорта. Иногда ее встречали в пришкольном саду, где она бродила среди поникших яблонь и разгромленных оранжерей, в которых в стародавние годы выращивала свои экзотические орхидеи, и если к ней обращались с теплым приветствием: "Как поживаете, Мария Ивановна? Почитываете ли Ушинского?" – пугливо вскрикивала и убегала прочь.
   Вместо прежних учителей в школе теперь работали так называемые опекуны-наставники, набранные из вернувшихся с войны милицейских сержантов.
   На директорство Герман Архипович подходил по всем статьям: высокообразованный, с крепкой организаторской жилкой, вечно пьяный и немного чокнутый, но умеющий держать себя в руках, и плюс ко всему – прирожденный реформатор-западник с неумолимой склонностью к разрушению. Как он сам пошучивал, в этом вопросе он мог посоперничать с самим президентом. Даже в его рабочем кабинете не осталось ни одной вещи, которую он не раскурочил бы, приспосабливая к нуждам своего вечно алчущего организма. Кличку "Сатана" он приобрел за то, что как-то на спор выпил пол-литра сырой тормозухи, отлакировал ее стаканом "Рояла", закусил вишенкой, и ничего с ним не произошло худого, только из глаз сыпануло зеленоватое, с яркими искрами, дьявольское пламя. Когда он проходил по школьному коридору, за ним тянулся дымный, серный след, стук опрокидываемых стульев и звонкие шлепки раздаваемых направо и налево оплеух. Оба класса, и старший и младший, его боготворили, самые лютые опекуны-наставники побаивались, веря на слово, что он бессмертный, и за глаза уважительно называли его Герман Сатанинович.
   Директор, уведомленный заранее, лично встретил почетных гостей на пороге школы и провел в актовый зал, где должен был состояться совместный для обоих классов показательный урок истории под звучным названием – "Суд идет".
   Детишек набился полный зал: те, что постарше, сидели в обнимку с девицами, младшие сбились в отдельную кучу, жевали жвачку, гоготали, визжали, тайком дымили в рукав. В проходах между рядами прохаживались дюжие опекуны, с непроницаемо-угрюмыми физиономиями, с каучуковыми дубинками в руках. Герман Архипович занял председательское место, чуть ниже, на противоположных скамьях, расположились педагоги, изображающие прокурора и защитника, и две изможденные, пожилые женщины, одетые почему-то в серую арестантскую униформу.
   Гостей усадили в почетную ложу: два дивана, сдвинутые углом, и столик с напитками и закуской. Как в настоящей телевизионной игре, только еще забавнее.
   Председатель объявил тему урока: жизнь и деяния знаменитого революционера начала века Владимира Ульянова-Ленина. В ответ зал разразился оглушительным свистом и топотом множества обутых в добротные кроссовки детских ног. Один из подростков в возбуждении (или кто-то пихнул) выскочил в проход, и опекун-наставник слегка оглоушил его дубинкой по пушистому темечку. Обмягшего резвеца за ноги оттащили под стол.
   Герман Архипович предоставил слово адвокату, и учительница хлипким голосом под непрерывное улюлюканье зала перечислила вехи жизненного пути подсудимого Ильича: семья, брат-террорист, исключение из гимназии за злостное хулиганство, ссылка, организация подпольной группировки, поставившей целью свержение царя-батюшки, вербовка в немецкие шпионы, пломбированный вагон, налет на Смольный дворец, растрата германского транша, захват власти, гражданская война, большевистская диктатура, голод, сифилис, подцепленный от Инки Арманд, разборка с бандой какого-то Каплана, убийство царя-батюшки, разборка с бандой какого-то Троцкого, СПИД от Розы Люксембург, попытка скрыться от правосудия в шалаше, захват царского поместья в Горках, смерть от мышьяка, подсыпанного в спирт сожительницей Крупской…
   Школьники слушали адвоката невнимательно, развлекались сами по себе, главное действие – вопросы, ответы и раздача призов – было еще впереди. Председатель стучал палкой в железную тарелку, требуя тишины, но никто не реагировал.
   Гости выпили по рюмочке и с любопытством наблюдали за происходящим.
   – В сущности, – философствовал Хакасский, – мы присутствуем при закладке новой российской цивилизации, соответствующей западным нормам, и уж тут, уверяю, Симон, химия ни при чем.
   – Хочешь сказать, эти поганцы не привиты?
   – По самому минимуму. Только для поддержания тонуса. Обрати внимание, Симон, какие смышленые, одухотворенные лица, какая неуемная энергия. Можно подумать, мы в какой-нибудь школе в Пенсильвании, не правда ли?
   – Возможно, возможно, – скептически протянул советник, следя, как на заднем столе юная парочка занялась любовью: девушка вскарабкалась юноше на колени и длинными, стройными ногами, задранными к стене, сбила репродукцию "Черного квадрата" Малевича. Живописную композицию разрушили двое опекунов-наставников, растащивших совокупляющихся в разные стороны и сходивших влюбленных дубинками.
   – Какая прелесть, – восхитилась Элиза. – Симоша, я вся горю!
   Адвокатша опустилась на место, и выступила вторая учительница в арестантской робе – прокурор. Деревянным тоном она зачитала статьи, по которым выходило, что подсудимому Ульянову-Ленину за его преступления следовало несколько раз пожизненное заключение, расстрел, четвертование, газовая камера, повешение и электрический стул.
   Председатель Герман Архипович, весело потирая руки и похохатывая (в графине перед ним вместо воды была налита водка, и он дурел от минуты к минуте), пророкотал:
   – Отлично, отлично… Что ж, переходим к судебному диспуту. Условия обычные. Кто назовет преступления, не упомянутые прокурором, получит десять очков. Итак, господа учащиеся, прошу, поднимайте руки.
   Дети проявили неожиданную активность и быстро добавили к зловещему списку еще несколько пунктов, среди которых были такие: в половодье ездил на лодке вдоль островков, как дед Мазай, и глушил зайцев веслом; держал в сейфе банку с заспиртованной головой императора, подаренной подельщиком-изувером Яковьм Свердловым; устраивал еврейские погромы; в пьяном виде расстрелял из танков Государственную Думу; переодевался Санта-Клаусом, сажал малышей в мешок, а после потихоньку душил… Напоследок худенькая девчушка с голубыми косичками, явная отличница, мило краснея, сообщила, что прочитала недавно в "Демократическом вестнике", будто злодей Ульянов занимался мужеложством со своим личным палачом Феликсом Эдмундовичем.
   На этом фактически суд закончился. Председатель особо похвалил девчушку-отличницу за то, что читает газеты, и присудил ей пятнадцать очков. Улюлюкая и сминая зазевавшихся опекунов-наставников, толпа детей ринулась во двор, где предстояла раздача призов и символическое сожжение чучела. На роль чучела накануне отловили в окрестностях школы какого-то бомжа и загримировали его под Ильича.
   Возбужденная Элиза умчалась вместе со всеми поглядеть на казнь, мужчины остались. К ним, держа графин в правой руке, как гранату, присоединился Герман Архипович.
   – Полный кретинизм, – сухо заметил Симон Зикс, – хотя, признаю, зрелище впечатляет. Материал наработан неплохой. Но ты уверен, Саша, что процессы необратимы? Кто вообще может что-либо гарантировать в этой стране?
   – Смешно слушать, – Хакасский начал раздражаться. – Ты умный человек, Симон, но привык скупать товар – нефть, технологии, мозги, землю. И те, что навещали Россию до тебя, поступали точно так же. Или воевали, или скупали. И всегда приходили к такому же печальному выводу: кто может гарантировать? Правильно, никто не может, пока мы не изменим радикально архетип дикаря. Ваши высоколобые мудрецы в теплых вашингтонских кабинетах так и не уяснили простую вещь: в России мы имеем дело не с племенем чероки, которое легко соблазнить стеклянными бусами, споить водкой и загнать в резервацию. То есть, конечно, все это реально, но победа в этом случае действительно будет иллюзорной.
   Назавтра дикарь проспится и задушит хозяина этими самыми бусами. Ты спросишь почему? Отвечу: не знаю. Есть в российском монстре какая-то мистическая способность к самовоспроизведению своего дикарства, с этим приходится считаться. У этого Змея Горыныча десять голов, и пока рубишь одну, остальные заново отрастают.
   Симону не понравилось, как русский коллега вдруг разгорячился.
   – Это не деловой разговор, – отрезал он. – Мы платим реальные деньги, а ты рассказываешь про Змея Горыныча. Несерьезно.
   – Разрешите чокнуться, господа. – Герман Архипович успел разлить водку по рюмкам. – А также позвольте, Симон Симонович, мне, старому дураку, вставить словцо.
   Вы напрасно изволите беспокоиться. Эти дети уже никогда не станут полноценными людьми. Про архетип и про всю вашу науку я, может, мало смыслю, но что у них крыша навсегда поехала – это точно. За это я клянусь и ручаюсь.
   Симон брезгливо чокнулся со стариком, но не выпил.
   – Откуда такая уверенность, директор? Чертики подсказали?
   – Зачем чертики? Путем наблюдений. У них трупный яд в жилах заместо крови. Это все, конец. Хоть завтра переселяй в Америку. Не извольте сомневаться.
   Хакасский довольно улыбался.
   – Старик хоть и бредит, но он прав. Еще год-другой – и мы у цели, дорогой Симон. Но придется раскошелиться. Так и передай начальству. У нас говорят: жадность фраера губит. Не жадничай, Симон. Непродуктивно.
   Не тот случай.
   – Каждый раз одно и то же, – пробурчал американец. – Деньги, деньги… У вас еще, кажется, говорят: черного кобеля не отмоешь добела.
   – Это не про них, – уверил Хакасский. – У них от кобеля осталась одна эрекция. Да и та скоро иссякнет. Ну что, выйдем на двор? Как бы гам нашу девушку не обидели.
   Костер пылал до небес. В пронзительно желтых сполохах хорошо было видно, как корчится на столбе чучело Ленина, прихваченное огнем. Угомонившаяся детвора расселась полукругом на корточках и зачарованно притихла. Опекуны-наставники задумчиво опирались на свои дубинки. Дуновение ранней осени ощущалось в природе.
   Элиза, суетное дитя города, подскочила поближе к костру, может, хотела заглянуть в глаза помирающему чучелу, и с криком отшатнулась – опалила бровки.