Обидно.
   (Делаю вставку, дабы читатель, готовя себя к переходу к более серьезным примерам, ощутил атмосферу тех лет, трагически повлиявших на судьбу Конона Молодыя. Еще раз вернусь к письму Натальи Трофимовны. В нем нахожу такой пассаж: не знаю, вы ли были соавтором пьесы "Процесс", написанной "Конончиком", или ваш брат? Братья Аграновские, говорю в ответ, соавторами не были, но предполагаю, что им был Леонид Агранович. Какова же судьба пьесы, спрашивает меня? Оказывается, ее поставили после прочтения у Аграновича в театре Красной Армии (помните, читатель?) и вскоре сняли с репертуара по "цензурным соображениям". Это я тут же выяснил у Леонида Даниловича, ему позвонив. Сказал сестре Конона Трофимовича, в ответ же: а знаете ли вы, что инициатором написания пьесы и даже вашей повести был не Конон, а Комитет госбезопасности; не отсюда ли и судьба их оказалась одинаковой? Все сходилось: пьеса и наши "посиделки" в Комитете имеют единую причину: секретов они нам не открывали, "зато" Конон Молодый стал неугоден начальству из-за самостоятельности и независимости своих суждений. Стало быть, пришло время легализовать легендарного разведчика, и так же это время ушло. Меня как током ударило: Господи, наши "тайные" беседы в Нескучном саду тоже могли быть организованы по желанию или даже по приказу всесильного ведомства! Я такая же кукла, какой был мой герой, но на чьем крючке мы сидели, кто повелевал нами в ту пору, как сегодня водят великими мира сего всевозможные безымянные и только угадываемые господа-кукловодчики? Напомню вам великие четыре строки, сочиненные на спор (на том пиру гениев я не был, пересказываю с чужих слов) с Вознесенским, Евтушенко и Рожденственским (под столом сидя с задачей за пятнадцать секунд сочинить нечто, имеющее "смысл"); бутылку коньяка выиграл замечательный поэт Николай Глазков: "Я на мир взираю из-под столика: век двадцатый - век необычайный; чем он интересней для историка, тем для современника печальней".)
   Вопросы есть?
   Перехожу к фактам более серьезным, чем вами уже узнанные. В них проколы не ведут к трагедиям или к беде. Итак, ситуация до сих пор вызывающая у меня недоумение. Боюсь, читатель тоже не сумеет сохранить выражение своего лица бесстрастным. Закончу "ягодками", начну с "цветочков".
   Есть в повести момент, связанный с таким спичем ведущего (процитирую для точности): "...дело в том, что Лонгсдейл на разных этапах своей деятельности мог сталкиваться с американскими разведчиками, имена которых, чаще всего вымышленные (на этом месте я ставлю для нынешнего своего читателя знак "!" В.А.), а потому имеющие значение кличек, я сейчас представлю с краткими характеристиками. Это и вам будет небесполезно в повести для большей ее достоверности, и нам, как говорится, не вредно..."
   Помню, в руке моей оказался листочек с именами-фамилиями-кличками, рукописно исполненными: с десяток американцев. Иные из разведшколы в Бедвергсгофене (ФРГ), а кто-то из резидентуры США в Йокогаме (Япония). То ли забыли они об этом листочке, или нарочно оставили, но факт остается фактом: работая над повестью, я самолично расширил список до шестнадцати и еще раскрасил имеющиеся подробностями, которых не было. В итоге написал "Приложение № 9" (из архива Центра), пропорционально разложил по адресам: одних "прописал" в Японии, других - в Германии. Фамилии брал из подвернувшейся под руку газетки, а клички придумать вовсе просто: Сал, Рено, Гленн, Майк, Тони, "Стив (он же Стивенсон, он же Джим Пеллер, он же Роланд Отто Болленбах 1920 года рождения, уроженец штата Оклахома)". И своими собственными руками да еще крохотной фантазией с явным желанием прибавить полупустым и плоским людям хоть немного того, что зовется харизмой, явно под влиянием Юлиана Семенова, с которым был знаком (мы даже дружили в период, когда он писал бессмертные "Семнадцать мгновений весны"); количество американских агентов уверенно увеличил до шестнадцати единиц сверх предложенных "ведущим", в реальности которых, кстати, я тоже не был уверен. Спрошу вас сегодня: убедительно звучит текст, когда вы просматривали "Приложение номер 9"? Напомню читателю фрагменты описания любой парочки из "моих" агентов (цитирую по книге): "Алексей" лейтенант американской армии, 1925 года рождения. Среднего роста, волосы русые (мать русская). Молчалив. Пьет мало. Увлекается женщинами, независимо от их национальности, даже немками и еврейками. Занят преподаванием гимнастики и дзюдо. Одновременно заведует экипировкой курсантов школы". "Джонни Муоллер" (он же Антон Алексеевский) - 35 лет, русский. Среднего роста, плечистый, плотный. Лицо круглое. Брюнет. Волосы густые, длинные, зачесаны назад. Глаза карие, нос прямой. Усы коротко подстрижены. Немного рисует, хотя и дальтоник. Пишет стихи. Откликается на кличку "Лирик". Работает специалистом русского быта, преподает взрывное устройство и радиотехнику". Правда ли, что здесь не хватает: "характер нордический"? Со стороны пресс-центра мой "документальный" список не получил ни поправки, ни одного замечания: мои "кадры" прошли, как по маслу. Надеюсь, дело не в "деловом" цинизме ведомства, которое мало чем отличалось от моего "творческого". Буду благороден: в описании "реальности" тех времен пресс-центровцы исходили, как кажется мне, не из охраны настоящей секретности, сколь заботились о сохранности ауры, атмосферы, типичности. Воистину: только градусами разнятся наши методы, то есть крепостью алкогольного напитка, но суть одна: сокрыть истину. Правда, их список по сравнению с моим мал, да и красками чуть бледнее. Впрочем, кому как покажется; не мы ценители описанного и былого, и не нам знать, что устойчиво в человеческой памяти, а что мимолетно.
   Мечты, мечты, где ваша сладость...
* * *
   Продолжим перечисление загадок, которые осторожно называю "странными", поскольку я сам их сконструировал, надев на себя собственное представление о жизни и коллизиях настоящих нелегалов. Представить себя не в своей, а в чужой шкуре (или маске) - можно, но: не дай Бог! В повести действует человек, которого я долго называл "полковником А.". Если не забыл мой читатель, кратко напомню: первая встреча с ним произошла в ту пору, когда я еще был в составе Багряка, а он сидел в свите Конона Молодыя под именем Варлама Афанасьевича и давал по ходу беседы фактические справки о внешности и деталях какого-то здания в Германии (в ответ на нашу просьбу познакомить нас с кем-то из крупных разведчиков), а затем со странным кульбитом вдруг из "полковника А." превратился в Рудольфа Ивановича Абеля. На сей раз Конон был уже сбоку от нас, как прежде сиживал Варлаам, а тот - в центре стола: точно визави. Томить читателя секретами полишинеля смысла уже нет: и повесть прочитана, тем более что не в этой "конфигурации" Комитета суть дела. Суть в том, что когда я, уже сочиняя сюжеты повести, ощутил необъяснимую потребность (может быть, чутье) осуществить возникшую идею: соединить трех человек в одно лицо, имя которого придумывать не стал. Назвал его ясно и просто: немецкий абверовец, в руки которого в Гродно попал молоденький партизанчик Конон Молодый с грубо сделанными фальшивыми документами. А что? - легкомысленно подумал я, не могло ли такое случиться в реальной жизни, которая и не такие невероятности преподносит людям. И еще несколько слов, чтобы освежить память читателя: абверовец-полковник вдруг отпустил Конона, сильным пинком кованным каблуком сапога под зад и вышвырнул его из своего кабинета и с высокого крыльца, чудесным образом спасая жизнь юноши; этот удар мой герой всю жизнь ощущал (так казалось мне), и копчик его, как верная собачонка, увидев "чужого", начинал ныть, возвращая память к эпизоду в Гродно.
   Так вот: через многие годы Конон Трофимович увиделся, наконец, при первой встрече в Вашингтоне со своим резидентом по США и Северной Америке. Не обессудьте, читатель, я вновь верну вас к цитате, а уж затем во всем признаюсь, чтобы дать себе и вам пищу для размышлений. Итак:
   "... Было точно указанное время. Несмотря на то, что то наш век не каменный, а кибернетически-атомный, и людей, которым нужно обнаружить друг друга в толпе, могут снабдить, я думаю, какими-нибудь локаторами на компьютерной основе, техника взаимного обнаружения оставалась у разведчиков на примитивном, но как говорится, весьма гарантированном уровне минувших столетий. Так, сэр Гордон Лонгсдейл зажал сигарету в правом углу рта, а резидент, наоборот, в левом, и оба они, как было условлено, постукивали стеками свои левые сапоги, а в петлицах смокингов воткнули булавки один с красной, другой с зеленой головками... Еще издали Лонгсдейл приподнял котелок, приветствуя приближающегося джентльмена, затем поднял глаза на его лицо и замер с онемевшей физиономией: перед ним был немецкий полковник абверовец, и как бы в доказательство того, что это был именно он, у Конона Молодыя заныл копчик..."
   Прерываю цитату, чтобы перейти к финалу эпизода, вам известному, если вы читали повесть, если помните ключевую сентенцию: "Мне остается добавить к сказанному, что абверовцем в Гродно и одновременно резидентом в США и Северной Америке был не кто иной, как уже знакомый вам советский полковник А., он же "Варлам Афанасьевич" из свиты Лонгсдейла и, наконец - да, вы совершенно правы, читатель - Рудольф Иванович Абель; неисповедимы пути Господни... Вот и теперь круг замкнулся".
   Нет, не замкнулся круг. Дело в том, что к вашему безмерному удивлению и даже потрясению, вся эта фантастическая ситуация, изложенная в повести и, тщательно проверенная специальной комиссией пресс-центра, а затем благополучно опубликованная, многократно переизданная и дома и за рубежом, - я сам в недоумении и в растерянности, - от начала и до конца придумана лично мною. Теперь поставьте себя на место - нет, не разведчиков - а именно на место автора: неужто вам, уже вкусившим невероятия странной профессии - иностранец, не захочется не только увидеть в своем американском коллеге - абверовца, а в нем еще и Варлама Афанасьевича, "сделав" его (гулять, так гулять!) еще Рудольфом Абелем?
   Соблазн у меня был невероятный: триада; я сам их всех объединил в одном лице, не моргнув глазом. А сейчас с той же решительностью признаюсь вам, своему читателю: грешен. Как все складно тогда получилось, да еще было без запинки пропущено через тотальную проверку пресс-центром. Добавлю: в документальном повествовании?! У меня рождаются три варианта ответа на загадку. Вариант 1-й: я гениально провидел то, что воистину было, о чем герой мой Конон Трофимович никогда не смел рассказывать мне, ни о встрече в Вашингтонском парке с абверовцем, оказавшемся Абелем. Вариант 2-й: им все до лампочки, и вообще - был ли мальчик? Какая им разница: как бы ни говорили, сколько бы о них ни врали- одна польза, кроме одного вреда, если рассказывали правду.Впрочем, даже если и не было никакой встречи с Абелем-абверовцем, им и это нужно, чтобы вы думали, будто встреча такая была; беспроигрышная профессиональная лотерея. Наконец, вариант 3-й: вопиющая ведомственная халатность, пропустившая подобное смешение соленого со сладким и с перцем, как гремучая смесь яда с противоядием в одной колбе, как кровосмесительное и грешное соитие родных братьев и сестер. Если так, то закономерен осторожный и страшный вопрос: где мораль и вообще возможна ли нравственность там, где речь идет о разведработе, где плетут одновременно кружева и лапти? Лично мне все варианты противопоказаны: я реалист, а не фокусник-канатоходец. А что вы скажете, всевидящий читатель? Самое примечательное заключается в том, что уже после публикации повести, я уже читал (и вам говорил об этом), что некий господин "со слов" Конона Трофимовича "лично ему" рассказывающего эту сказку, как реальность. Не здесь ли искать истоки происходящих событий: в психологии сотрудников разведки, в их принципах зарубежной деятельности, в практике и в традициях? Еще: а не так ли устроены в с е разведки мира, если иначе они не могут существовать? До сих пор испытываю ощущение: будто из-за моих откровений кому-то из людей "невидимого фронта", то ли нашего, то ли чужого грозит опасность. Тянутся от меня к ним нити-путы, от которых зависит чья-то человеческая жизнь и судьба. Конечно, я немного напозволял себе лишнего. Теперь прикусываю язык. Добровольно. Из чувства сострадания и самосохранения. Им будет чуть легче, да и мне спать можно без кошмаров. Баю-бай...
   Теперь скажу самое главное: я сейчас уже сам себе не верю. Мною ли придуманы эти встречи в Гродно, в Вашингтоне, на Лубянке - было ли услышанное вами и когда-то мною увиденное? Или Конон Молодый когда-то, мягко передвигая ноги по аллеям Нескучного парка, все это негромким голосом мне внушал, вещая, как "вливает" в мозг гипнотезер? Не знаю. Щипнет меня кто-либо, и я проснусь, или на скороспелой карете в специальном белом халате с рукавами длинными, завязанными узлом за моей спиной, повезут меня-бедолагу в Кащенко, хорошо бы не буйным, а тихим и задумчивым, а уж в палате не то, что вам - неверящим, начну рассказывать коллегам, и все они мне наконец-то поверят, как Христу.
   Веселенькая картинка.
* * *
   Исповедоваться мне давно пора.
   Сейчас самое время, тем более что есть возможность рассказать вам, откуда рождаются у литераторов фантастические сюжеты. Заблуждаются те, кто думает: из головы. Это у сумасшедших или у талантливых, у остальных - из реальной жизни, самой непредсказуемой выдумщицы. Вот и расскажу читателю легенду, которую услышал впервые, когда говорить о подобном нельзя было и слушать тоже. Мы учились на втором курсе московского юридического института.
   Шел 1947-й год. Был я юношей впечатлительным, о которых чаще говорят: ушибленный или ударенный. Память - как липучка: что ни попадало на глаза и на слух, сразу оказывалось в сундуке, открывать который можно хоть через сто лет: свежие продукты, идущие на стол в фирменном ресторане или в порядочном доме, как из морозильника. Так вот: запомнилась мне байка, шепотом рассказанная по секрету (всему свету); а другого света во времена после Великой Отечественной даже быть не могло. Не я единственный в МЮИ оказался посвященным в эту "государственную тайну". Кто ее выкопал и откуда не ведаю, а выяснять тогда считалось делом неприличным: узнал, перекрестись и передай дальше, кому доверяешь, и ежели тебя спросят вроде из любознательности, не сомневайся: стукач. А мы уже знали худо-бедно законы, как применяются, какие из них уголовные, а какие политические (особенно популярная 58-я).
   Ничего не приукрашивая и не привирая, расскажу байку в том классическом варианте, как сам услышал. И еще удивлюсь вслух: одного понять не могу, почему за десятилетия свободы слова и гласности - никогда не читал и не слышал этой байки, будто она мне одному приснилась. Сохраню в рассказе колорит ушедших времен и сюжетную канву в замороженном виде. Добавлю еще деталь психологическую: детективная начинка истории вызывала тогда у нас особый (жгучий) интерес к только что оконченной Победой войне. Огромное количество тайн, связанных с Отечественной, в байках и открывались: с фамилиями героев и предателей.
   Итак, до начала войны в Минске жил молодой человек (судя по всему), был он малоудачливый, во всяком случае, ничем заметным делом не отличился. Но именно этот человек имел прямое отношение к байке. Вы этого человека вряд ли когда-то видели, но стоит мне сказать, какую песню он написал, вы хором воскликните: не может быть! Напомню этого человека одной строкой, кстати, ставшей крылатой после первого же публичного исполнения известной белорусской певицей Ларисой Александровской: "Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем..." Вспомнили? Поехали дальше. То ли слова написал наш молодой человек, то ли музыку, я не знаю, а врать не хочу. Когда мне впервые обо всем этом рассказывали, то даже фамилию автора называли, я же запомнил только ее окончание, оно было на "ский". Так и придется называть одного из героев истории: Ский. Впрочем, дело не в песне, она будет у нас знаком времени, не более того. Песня "запелась" и от солистки Белорусского театра оперы и балета с помощью радио полетела по Советскому Союзу, правда, не изменив судьбы создателя: началась Отечественная. Помню еще я, что Ский был евреем (деталь в моей байке немаловажная, вы сами скоро в этом убедитесь), пошел добровольцем в армию солдатом и через несколько недель или дней защищал родной Минск, отступил с фронтом, а город стал немецким. Это было в начале августа сорок первого года. Минск пал.
   Теперь вступают в действие молодая жена Ския с его двумя сыновьями, так и не успевшие уйти от оккупации. Ский прошел всю войну с первого до последнего дня и закончил ее офицером. Главное, что давало ему силы выжить (это уже моя типичная и простимая вами отсебятина): желание отомстить фашистам за гибель семьи. Офицер был уверен, что жена еврейка и сыновья не могут уцелеть. Возмужавший (авторская ремарка) Ский потратил все силы на то, чтобы с первым пехотным батальоном ворваться в Минск. И ворвался. А жили они на окраине города в трехэтажном доме на втором этаже (или третьем?). Конечно, герой наш кинулся увидеть пепелище дома и постоять у места, где до конца своих дней жила его семья. Возможно, Ский еще надеялся найти случайных свидетелей гибели жены и детей ("дважды евреев Советского Союза"!).
   Читатель уже понимает: подойдя к месту, где когда-то стоял его дом, увидел не пепелище, а трехэтажку целой, даже ухоженной. Более того, несмело постучав в квартиру, Ский увидел жену и сыновей (наверное, изменившихся за годы войны), причем, более растерянных, чем обрадованных при виде отца. Дальнейшая сцена, малопрогнозируемая вами, она вскрывает только малую часть драмы, перемешанную со счастьем. Умолкаю. Дети отстраненно слушают, как мама, не пустив мужа-освободителя дальше порога, заявляет: детям и мне спас жизнь немецкий офицер, фашист. Именно в этом доме была абверовская канцелярия и штаб. Сокращаю описательную часть, она возможна в каком-то другом материале (от очерка - через пьесу - к оперетте), но не здесь. Главное: жена немедленно и при сыновьях признается Скию, что не только была близка с немецким оберштурмфюрером, но и полюбила его больше жизни.
   Сделаем паузу.
   События, как понимает читатель, могли развиваться по-разному. Ский мог достать парабеллум (на что имел моральное право и реальную возможность) и тут же пристрелить неверную жену вместе с сыновьями-присосками, или забрать детей и уехать с ними в любой другой город или край огромной страны, перед этом смачно плюнув жене в постылую "рожу". Оставим пустое перечисление вариантов, вернемся к реальности: отец-муж, он же офицер - автор знаменитой песни, никого не тронул. Постоял на пороге, выкурил папироску (литературщина: немецкую сигарету, самокрутку с махорочкой, выпил из фляжки-"бульки" глоток горького), развернулся и навсегда ушел.
   Забегаю вперед: нет, не навсегда, тем более что Скию еще предстояло дойти до Германии и брать Рейхстаг. Опускаю иные детали легенды, предоставив читательскому воображению огромное поле для удовлетворения собственных патриотических и национальных чувств при описании сцены ухода солдата из родного дома: и портрет Гитлера на стене, ковры на полу и прочее, что может оказаться богаче и содержательнее моих отштампованных картинок.
   Дальнейшие события переворачивают фабулу, создаются даже не Кафкой, но автором более фантасмагорическим: жизнью. Напоминаю: байка работает в моем повествовании не просто потому, что в ней есть печаль и радость бытия, у нее особое значение: она пуповиной связана с историями моих документальных разведчиков, она символизирует мысль о том, что в нашей реальной действительности все возможно. Буквально: все! Мементо мори; и еще о том, что я вам рассказываю, тоже не забывайте о "мементо".
   Проходит какое-то время. О том, как сложилась дальнейшая судьба жены и сыновей, наш Ский не знал. До поры и до времени, а когда вдруг узнал, его потрясению не было предела, как не будет и вашему, мой благородный читатель. Во всяком случае, скажу пока единственное: жизнь Ския была перевернута наизанку. Итак, женщину, "немецкую подстилку и сучку", с детьми-"сучатами" выкидывают из пригорода Минска и отправляют в далекую полуразрушенную деревушку (хотя еще хорошо, что не судили и не отправили в Норильские или Колымские лагеря). Оказавшись в глубинке (хотя я не уверен, что в маленькой Белоруссии есть и была "глубинка", впрочем, может и есть, если иметь в виду не географическое, а нравственное состояние "прокаженной" семьи). Вы сами можете представить себе, каково им было в многострадальной республике, пережившей и фашистскую оккупацию, и партизанскую войну с ее потерями и горечью утрат. Какими глазами в деревне смотрели на семью, как вообще пустили ее к себе в соседство? Как семья выжила, куда ее поместили, чем кормилась мать с сыновьями, - о том легенда молчит, предоставляя нам все это самим себе представить в меру нашего собственного воспитания, культуры и отношения ко всему сущему и лично пережитому. И тем трагичнее будет восприниматься читателем финал истории: с чем большей ненавистью воспримем любовь немецкого фашиста с еврейкой, да еще с ее "волчатами", тем сложнее примем итог; но и о том подумаем: чем терпимее отнесемся мы к случившемуся, тем человечнее уложим в нашей душе финал.
   В том и в другом случае мой читатель не убережет себя от ощущения трагедийности "счастливого" конца. Предупредил? Теперь слушайте. Прошло какое-то количество времени (месяцы или годы), "подстилка" вдруг однажды увидела у кого-то в руках (возможно, у местного интеллигента-врача, у начальника) газету "Правда", на первой странице которой большой портрет (нет, не в траурной рамке и без некролога), с поздравительными подписями самых известных в стране людей, а первой фамилией среди них был Сталин. Глянула несчастная: это был "он"! Никому не сказав ни слова, даже сыновьям, женщина правдами и неправдами добывает деньги, пешком преодолевает дорогу до первой станции, умоляет продать ей билет на поезд Минск-Москва (и это в те самые строгие послевоенные годы), приезжает в столицу. И является (куда ж еще может прийти настоящая советская женщина, даже полюбившая немца-фашиста - своего спасителя?), конечно же на площадь Дзержинского в НКВД. И, представьте себе, просится на прием к "самому", да еще с "секретным сообщением государственной важности", сокрытие которого от любимой Родины не давало ей, как казалось женщине, права жить на белом свете. Это был тот самый редкий тип уже не просто гомосапиенса, а его подтип гомосоветикус, что означает: заражение вирусом той болезни, которая называется мною "принципом талиона (возмездия)", не путайте, пожалуйста, с "принципом сталиона (имени Сталина)". Разница между двумя принципами существенная: первый провозглашает "око за око" и "зуб за зуб", а второй: полное своеволие.
   Наша героиня была мгновенно принята высоким начальником, положила ему на стол фотографию из "Правды" и шепотом (с криком ли, с гордостью, или с великой и непереносимой печалью, предварительно коснувшись губами дорогого лица) сказала: это не тот, за кого он себя вам выдает, это немецкий фашист-абверовец, штурмбанфюрер "такой-то"!
   В ответ услышала: успокойтесь. Вот вам сердечное и водичка, попейте. Он ищет вас по всей нашей стране уже столько времени. Он будет счастлив, узнав, что вы и ваши дети нашлись, что живы и здоровы. Возможно, разговор на самом деле был дословно не таким, никто из передававших легенду при встрече не присутствовал, но за суть беседы можно положить голову на плаху. Следуя байке, говорю, что бывшей жене Ския были даны деньги, приличные вещи, и женские и детские, и билет на поезд и даже сопровождение. И еще просьба была изложена: никому ни слова. Мы подошли к концу странной истории, о которой, повторяю, я никогда и нигде не читал, но вам, возможно, повезло больше, чем мне. Прекрасно понимаю, что вы уже давно, как только почувствовали запах сенсации, сразу заглянули в конец повествования и прочитал фамилию одного из главных действующих лиц этой странной истории. Остальным даю на закуску выдержки из официальной справки, процитировав несколько слов Советского энциклопедического словаря:
   Берут Болеслав, с декабря 1948 года по март 1954 первый секретарь Центрального комитета ПОРП, президент и председатель Совета министров, член компартии Польши с 1918. В 1942 году по декабрь 1948 года член Польской рабочей партии (ППР); в сентябре 1948 - генеральный секретарь ЦК ППР; председатель Крайовой Рады Народовой.
   Как видите, о работе Берута в советской госбезопасности да еще на опасной и ответственной должности в Минске на посту полковника-абверовца - ни слова. Как и о том не сказано, что его жена с двумя сыновьями вскоре переехали из Белоруссии в Польшу и жили там до смерти Болеслава Берута; мальчики оба учились в Варшавском университете, который, кстати, был построен с участием Советского Союза, а их мама была первой леди-президентшей.
   Болеслав Берут умер в 1954-м году.
   Но даже после его смерти отец-офицер, вскоре найденный "органами", ежегодно навещал уже повзрослевших детей (и бывшую жену, разумеется), правда, не пел при них о том, что надо "выпить за Родину и за Сталина, а выпив, снова налить". Дальнейшая судьба вдовы Берута и всей его семьи с "примкнувшим" к ней "папочкой" - неизвестна. (Помните самую длинную фамилию, ставшую в нашей стране нарицательным термином?) Меня до сих пор настораживает одно обстоятельство: почему многочисленные "акулы пера и орала" в пору свободы слова и тотальной гласности все же не ринулись на поиск "правды", какой бы она ни была: скандальной или спокойной? Подозреваю, как минимум, два варианта: либо история была настоящим фольклором, что уже не казалось притягательным профессионалам-журналистам, хотя тем же "трем богатырям" наши предки не пожалели времени для их "раскрутки" и сейчас еще крутят; либо тайна была заложена "ведомствами" столь глубоко, что с раскопками до сих пор все еще сложно и вряд ли вообще досягаемо. До банков, до государственных секретов, до сплетень, до саун и датков-взятков мои братья-коллеги докопались, а тут откат по всей линии фронта. Тоже, скажу вам, тайна в тайне, как разукрашенные матрешки "ваньки в ваньках".
   Надеюсь, вы представляете себе, как нас, студентов, потрясла эта легенда, не зря мы передавали ее друг другу из уха в ухо. Могу предположить, какой начнется "бунт" на журналистской палубе, как только появится эта публикация. Да, я сознательно вызываю на себя шквальный огонь; кто-то откликнется бранью, требуя приковать меня к позорному столбу за посягательство на честь и достоинство легендарного поляка, даже от правительственной ноты я не уберегу наших чиновников из министерства иностранных дел. Кто-то должен в конце концов либо поставить точку (вопросительный или восклицательный знак) на этом загадочном деле? Что тут ущербного для достоинства человека, который, как Штирлиц, забрался в самое логово врага и смело выполнил патриотический долг, да еще полюбил еврейку с ее волчатами-сыновьями, спасая их от неминуемой гибели? Что во всем этом неприемлемо, если все это было именно так, а не иначе? Любовь и долг: вечные спутники противоречивых сюжетов детективного жанра и реальных коллизий нравственного и морального свойства.
   Теперь поставьте себя на мое место (если это возможно) и подумайте: имел ли я право соорудить конструкцию Рудольфу Абелю, как у Болеслава Берута? Если один, будучи видным коммунистом, оказался в роли полковника-"абверовца", почему... даже дух захватывает... Абель, не отягощенный идеологией коммунизма, а всего лишь профессионалом-разведчиком не может в иной ситуации тоже стать абверовцем? Вы меня, надеюсь, правильно поняли: не вымысел мною руководил, а домысел, который был логичен и даже закономерен, не так ли?
   Тем более что Абель сам предложил (нам, Багрякам) сначала себя "Варламом Константиновичем", потом резидентом советской разведки в Америке, а здесь полшага до "полковника-абверовца" в Гродно. Смущает меня одно обстоятельство: я сам ловлю себя на "извинительной" и "самооправдательной" интонации, в данном случае неуместной. Боюсь случайного совпадения совершенно разных ситуаций?
   (Помните известный рассказ о человеке, который, упав с колокольни, остался живым? Здесь положено рассказчику сказать слушателю: как называется эта ситуация? Не мучайся, я сам скажу: случайность. Но если этот же человек снова падает с колокольни и остается в живых? Совпадение. Если же этот же тип в третий раз падает с той же колокольни и вновь остается в живых, как зовется эта ситуация? Сам тебе скажу: привычка!)
   Вернусь к нашим (извините) "баранам". Кто не знает, что совпадения обычно встречаются в жизни, причем чаще, чем в заштампованных детективах, а уж из реальности естественно переходят в литературу. Здесь и Раскольников, убивающий старушку-процентщицу у Достоевского, и офицерик из Купринского "Поединка", на дуэли стреляющий в соперника и отправляющий его на тот свет, а великие рассказы Лермонтова и Пушкина: все эти трагические сюжеты приходят из литературы в реальную жизнь.
   Как принято говорить в таких случаях: варианты возможны. Но что мне особенно интересно знать: почему и зачем пресс-центр Комитета госбезопасности спокойно пропустил искусственно сконструированную мною ситуацию в дуэте Молодый-Абель?
   Неужели их (не гипотетически, а уже на самом деле) устраивала "деза" или я (о, совпадение; о, привычка!) угадал правду? Или их это вообще "не колышет"? В реальной жизни у разведчиков все до такой степени взаимоизвестно, что все настоящие тайны хранятся только от нас с вами, читатель, не от друзей-соперников по разведке. Не потому ли члены комиссии (о чем я раньше догадывался и вспоминал) в полглаза и в четверть уха знакомились с повестью "Профессия: иностранец": интересно читать? - ладушки; нет идеологических проколов? - тоже ладушки. "Чтиво"? - пожалуйста: ложками и от пуза.
   Во всем остальном: табу.
   И вообще: чего я к ним привязался? Мне ж за эту повесть даже премию дали, признав лучшей публикацией о работе разведчиков и вручали прилюдно диплом. Поскольку премия была совместной: Союза писателей с Комитетом госбезопасности, в специальном кабинете на Лубянке сидели визави представители двух профессий: с "той" стороны никого из джентльменов я в лицо не знал, зато с "этой" - о, Господи! - всех по фамилиям и даже именам-отчествам, до сих пор не понимаю: они на работу пришли или из любознательности?
   Право дело: садись за стол и сочиняй новый детективчик. Название возможно любое, даже не весьма оригинальное, зато актуальное: "Писатель меняет профессию". А закончу любимой (как утверждают историки) пословицей Нерона: "Кто ничего не услышит, тот ничего не оценит".