Дверь хлопнула за моей спиной. Резкий январский ветерок тут же ударил в лицо, швырнул горсть колючих снежинок, заставив прищуриться; холод, пробравшись сквозь теплую куртку, начал щекотать позвоночник ледяными лапами. Когда я оклемался и проморгался, то обнаружил у подъезда меховой шарик – соседку Олюшку в пышной шубке с капюшоном. Из-под него торчали только светлые брови да курносый нос.
   Олюшка, шестилетняя самостоятельная девица, направлялась в детский садик, да видно снежные сугробы ее соблазнили: в одном она прокопала пещерку и что-то прятала в ней, посапывая от натуги. Увидев меня, дитя отряхнуло варежки, поднялось с коленок и вцепилось в мой рукав.
   – Дядя Сережа, а, дядя Сережа! Беляночка ест сливу в шоколаде?
   Беляночка – это моя кошка. Оля зовет ее Беляночкой, Белкой, Донюшкой, Ладушкой, и вообще отношения у них такие нежные, что временами я испытываю ревность. Оля гладит ее и воркует, а Белладонна мурлыкает ей в ответ, да так ласково, как никогда не мурлыкала мне, своему законному хозяину и кормильцу! Но сердцу, как утверждают, не прикажешь.
   Я доложил Олюшке, что Белладонна конфет не ест, в отличие от дяди Сережи. А вот дядя Сережа – большой охотник до конфет, поэтому милости просим в гости, только не сегодня, а завтра, так как сегодня к нам приходят Бянус с Аллигатором, а им сливу в шоколаде лучше не показывать – сожрут вместе с коробкой. Олюшка понимающе кивнула.
   – Аллигатор – это дядя Алик, да? А Бянус – дядя Саша? Дядя Алик – большой и толстый, а дядя Саша – низенький и тощий, но едят они вровень. Оч-чень много!
   – И пьют тоже, – добавил я. – А выпивши, поют. Так что вы с мамой сегодня вечером не пугайтесь.
   – Мы люди привычные, – сказала Олюшка. – Но если дядя Алик будет петь очень громко и мешать мне спать, ты ему передай, что за это положена сказка.
   – Всенепременно, – подтвердил я и откланялся. Удивительное дело, лет до двадцати пяти я как бы не замечал детишек. Нет, конечно, замечал, но они меня не волновали, и никакого интереса к ним, спиногрызам, я ощутить не мог. Даже наоборот, чувствовал неприязнь. Подростки казались мне нахальными и нескладными, младенцы мокрыми и пухлыми, как подушки на поролоне, а промежуточная стадия была жутко крикливой, сопливой и донельзя утомительной. Потом все переменилось, как-то сразу и вдруг – дети, особенно в возрасте Олюшки, стали меня привлекать, и при взгляде на них в голове зарождались смутные мысли семейной ориентации. Мой дад говорил, что я превратился в мужчину – то есть не только вырос до метра семидесяти восьми, но и дозрел до нужной мужицкой кондиции. Наверное, он был прав.
   Года четыре назад, когда я вернулся домой, к двум могилам и осиротевшему жилью, выяснилось, что прежние соседи по лестничной площадке разъехались кто куда, и теперь рядом со мной обитает Катерина с малолетней Олюшкой. Катерина была женщиной в самом цветущем возрасте, интересной, страстной и вдовой; на первых порах она меня, сироту, пригрела, и у нас даже наметился роман. К счастью, до постели (как с Танечкой, секретаршей Вил Абрамыча) дело не дошло. Повторяю – к счастью; ведь жизнь рядом с женщиной, с которой ты переспал и которая тебя бросила, превратилась бы в нелегкое испытание – во всяком случае, для меня.
   Но Катерина, при всем своем темпераменте, отличалась профессиональным бухгалтерским здравомыслием. Выведав, что хоть я учился и трудился за бугром, но богатств никаких не привез, она решила, что научный кадр, даже с двумя степенями PhD, плавает мелковато. Тут страсти и увяли, что не отразилось на наших добрососедских отношениях: Катерина не возражает против песен Алика, а я всегда готов присмотреть за Олюшкой. Особенно в то время, когда у моей соседки наступает период активного секса. Рассуждая об этих вещах, я незаметно добрался до метро, миновал череду женщин, что торговали пивом, колготками и жвачкой, скосил глаз на двух нищенок, дежуривших при входе, однако рука в карман не потянулась. У пропускных турникетов играл на свирели лохматый мужчина с интеллигентным обвисшим лицом. Я кинул в его шапку два рубля; протяжные жалобные звуки, будто примета времени, плыли за мной, когда я шагал по перрону.
   В теплом вагоне мне удалось отогреться. Доехав до станции «Владимирская», я выбрался на поверхность, снова прошел сквозь строй торговок и попрошаек и ровно в полдень деликатно постучал согнутым пальцем в дверь третьего отделения. Не надо путать его с царской охранкой темных самодержавных времен; третье отделение райвоенкомата всего лишь курирует господ офицеров, пребывающих на скамье запасных.
   Я представился – скромно, но с достоинством, и выложил на стол суровой дамы в квадратных очках пачку документов. Памятуя отцовы житейские уроки, я знал, что и в каком порядке класть. Первым – российский паспорт в коричневой обложке, вторым – зеленый воинский билет с повесткой, третьим – красный диплом об окончании физфака, а затем всякую шелупонь – пестрые заокеанские бумаги о степенях, присвоенных мне университетом Саламанки, штат Огайо, и их перевод на русский. Такой порядок четко классифицировал меня в том уголке мироздания, который назывался Землей; прежде всего я был гражданином России, потом – лейтенантом запаса, а уж напоследок – ученым-физиком, закончившим Петербургский университет, прошедшим аспирантуру в Штатах и стажировку в Кембридже.
   Мымра в очках с непроницаемой физиономией просмотрела мои бумаги, хмыкнула при виде зарубежных дипломов, сделала какую-то пометку в воинском билете, и я затрепетал. Я уже видел, как отправляюсь в очередное долгое-предолгое странствие, куда-нибудь на монгольскую границу или под Хабаровск, на усиление нашим дивизиям, потонувшим в дальневосточных снегах. Это был ужасный миг! Мне было ясно – в полный разрез со вчерашними наивными мечтами! – что дух скитаний окончательно меня покинул, что воевать я не хочу, что меня не тянет ни в Грозный, ни в Хабаровск, ни даже в резервацию Сан-Паулу к угнетаемым индейцам из племени черноногих. Я – пацифист! Такой же свихнутый миролюб, как заклейменные Госдепартаментом США уроды! Я тоже боюсь страшного лазера, психотронных бомб и тетрачумы! И я не хочу иметь никакого дела со всеми этими ужасами!
   Дама сняла очки, протерла их, надела вновь и поднялась. Рост у нее был гренадерский, на пять дюймов выше меня, хоть сам я отнюдь не карлик.
   – Поздравляю, Сергей Михайлович, с присвоением звания старшего инженер-лейтенанта, – промолвила дама официальным тоном.
   – Служу демократической России! – с невольным облегчением буркнул я. Затем перевел дух, склонил голову к плечу и интимным шепотом поинтересовался: – Есть ли шанс, что к сорока годам я дослужусь до капитана?
   – Нет, Сергей Михайлович, – с той же интимностью ответствовала очкастая. – Тем, кто не служил действительной, хватит трех звездочек. Но если вы интересуетесь карьерой в армии… особенно в местах военных действий… В общем, советую заглянуть в седьмой кабинет к подполковнику Чередниченко. Он вас проинформирует.
   – А можно не заглядывать? – содрогнувшись, спросил я. – Можно отметить повестку и удалиться старшим лейтенантом? С тремя ма-аленькими звездочками?
   – Можно, – со вздохом согласилась дама. – Хотя жалко. Такой бравый молодой человек…
   Я сгреб повестку и свои бумаги и ринулся к выходу, невнятно пробормотав:
   – Уже не очень молодой, не очень бравый, зато умный…
   Мымра с сожалением смотрела мне вслед сквозь квадратные очки.
   Лишь на углу Невского и Фонтанки, миновав поворот к жилищу Глеб Кириллыча и добравшись до Аничкова моста, я обрел душевное равновесие. Пробежка при крепком морозце – градусов этак пятнадцать – меня освежила; полуденное солнышко меня приласкало, а Невский проспект сыграл успокоительную мелодию из шороха шин и людских голосов. Стоя здесь, у копыт взметнувшегося на дыбы бронзового коня, над скованной льдом Фонтанкой, я чувствовал, что нахожусь в предназначенном мне месте, именно там, где полагается мне пребывать – ныне, присно и во веки веков. Это был мой Питер, город, где родились мои отец, дед и прадед и где родился я сам; и тот факт, что я покинул его на время ради других городов, стран и весей, значил теперь меньше нуля, помноженного на ноль. Покинул? Ну и что же? Ведь я вернулся! Мог ли я променять его на Лондон, Бостон или Лос-Анджелес? Ни в коем случае! Быть может, на минареты, зной и пыль сказочно-экзотического Багдада – и то лишь потому, что там царствовал во время оно Харун ар-Рашид.
   Город – это прежде всего люди, а русский человек ленив, мечтателен и склонен к героизму, что роднит его, на мой взгляд, с арабами. Именно с арабами, а не с американцами и не с другими народами, могу в том поручиться. Я провел четыре года в Штатах и два – в Британии, я побывал в Париже и Монреале, в Стокгольме и Мехико, в Венеции и Мюнхене, я даже добрался до Каира и Буэнос-Айреса… Словом, я знаю, о чем говорю. У нас с американцами и европейцами ментальность разная, примерно как у дельфинов и осьминогов, так что одно и то же событие мы оцениваем с различных позиций. Взять хотя бы Сашу Матросова – таких солдат, что грудью легли на амбразуру, в России считают сотнями, и все они для нас герои. А в Штатах, как мне говорили, нашелся один, и для кого он герой, а для кого – психопат и неврастеник.
   Я рассуждал на эта темы уже в троллейбусе, стиснутый моими ленивыми мечтательными согражданами как рубль в кулаке цыганенка. Песец с дамской шапки щекотал мне нос, чей-то локоть упирался в спину, острый край «дипломата» давил под копчик, но я терпел, обороняя сумку с документами, бутербродами и диском. Диск, к счастью, был упакован надежно, в металлический футляр, рассчитанный как раз на случай давки, мятежа, цунами, землетрясений и других катаклизмов, так что я за него не боялся. Беспокоился за свои ребра.
   На остановке у Эрмитажа народ ринулся к дверям, а меня притиснули к сиденью, к какому-то старику в долгополом пальто и черной каракулевой шапке пирожком. Я взглянул на него и почувствовал, как замерло сердце. Я видел его лицо сверху и в профиль, и в этом необычном ракурсе он так походил на отца! Смугловатая кожа, густая нависшая бровь, тонкий хрящеватый нос, резкие морщины у рта, чуть раздвоенный подбородок в серебристых точечках щетины, будто тронутый инеем… Старик шевельнулся, поднял голову, взглянул на меня, и иллюзия исчезла. Похож, да не слишком… Ему было не меньше семидесяти, а дад умер в пятьдесят восемь, от внезапного инфаркта. Скончался прямо за своим рабочим столом… божья смерть, как говорится, без мучений и ужаса, который испытывает человек в преддверии наступающего небытия… Мама была старше отца на шесть лет – тоже не слишком преклонный возраст, – но умерла тремя днями позже, вроде бы без видимых причин. Будто в ней что-то надломилось, сказали мне в больнице… Одним словом, почти как у Грина: хоть жили они недолго, да счастливо и умерли в один день. Иногда я думаю: наверное, мама любила отца больше, чем меня. Кощунственная мысль! Можно ли считать любовь как деньги или оценивать наподобие имущества? Но ведь она ушла за ним, а не осталась со мной…
   В те печальные дни я находился в Париже, на конференции по квантовой химии, и потому разыскали меня не сразу. Михалев Глеб Кириллыч – тот самый друг отца и коллега по писательскому ремеслу, обитавший в Графском – нашел мой телефон (мама уже лежала без сознания в реанимации) и принялся названивать в Кембридж, объясняя на пиджин-инглише и вологодско-французском диалекте, что у Сержа Невлюдова, ассистента профессора Диша, умер отец и умирает мать. Пока его поняли, пока разобрались, что он не шутит, пока связались со мной, пока я метался в поисках билета… Пока, пока, пока… Словом, когда я прилетел в Питер, все уже было кончено; дад и мама лежат в морге тридцать третьей больницы, а в пустой квартире жалобно мяукает забытый голодный котенок. Я не знал, не ведал, что родители завели кошку. Я и сейчас не знаю, какое имя они ей дали. Но в том ли суть?… Белладонна напоминает мне о них, и я ее люблю.
   Троллейбус форсировал Дворцовый мост, остановился меж ростральных колонн и с облегчением изверг наружу десяток пассажиров вместе с Сергеем Невлюдовым. Сергей Невлюдов – то есть я – огляделся, отринул грустные мысли, почистил перышки и поскакал на истфак, прижав к груди сумку с драгоценным диском и своими дипломами. Вообще говоря, в здании истфака обитают еще философский и экономический факультеты, военная кафедра, а также университетская поликлиника, но историки доминируют над всеми, не исключая военных и докторов. Почему? – удивится какой-нибудь наивный веник. Но личность искушенная усмотрит в том неоспоримый и ясный смысл: история – это политика, а под ее дудку пляшут все: и философы, и экономисты, и генералы, и даже врачи-гинекологи. Во всяком случае, так повелось у нас в России.
   Истфак, как и ожидалось, оказался на месте – стоял себе на Менделеевской линии, напротив Двенадцати коллегий, красуясь скромной своей колоннадой и заиндевевшими стенами, с которых осыпалась штукатурка. Впрочем, осыпалась она не первый год, а потому, не обращая внимания на эти мелочи, я юркнул в исторический вестибюль, стрелой промчался мимо буфета с туалетом и ринулся на второй этаж.
   Моя поспешность была нелишней – буквально в пяти шагах, за Двенадцатью коллегиями, в старом университетском дворике, прямом и длинном, как атакующая анаконда, располагался дом не дом, терем не терем, но некое древнее капитальное строение, отданное щедротами ректората НИИ кибернетики. Вот в нем-то я и трудился, из дальних странствий возвратясь, и мог вполне нарваться на приятеля где-нибудь у исторического буфета или туалета. Конечно, у пас, кибернетиков, имелась своя столовая, но в буфете истфака встречались та-акие студенточки!… Вдобавок пиво там было на десять копеек дешевле, сметана гуще, сыр па бутербродах толще, и потому кибернетики исправно паслись на истфаке.
   Я не хотел мозолить коллегам глаза. Сами понимаете: военкомат – святое дело; после него нормальный кадр должен кейфовать, вкушать шашлык и чебуреки, лечить нервы горячительным, а не шататься у служебных мест.
   Итак, я поднялся по лестнице, прошел по коридору с грязноватыми стенами и выщербленным паркетом в елочку, миновал кафедры новейшей истории России, просто истории России и истории политических учений (все три – догнивающие останки бывшей кафедры истории КПСС); срезал угол у лекционного зала, где кто-то бубнил о скифах и сарматах, и уперся в скромную дверь с надписью: «Кафедра древних культур». Эти культуры делились тут натрое: греко-римская, древнеславянская и все остальные. Бянус относился к остальным. Предметом его интереса были до-колумбовы цивилизации Месоамерики – ольмеки, толтеки, ацтеки и прочие инки да майя. В данное время он занимался расшифровкой узелковых письмен и жаждал осуществить этот научный подвиг с помощью какой-нибудь подходящей программы.
   Разумеется, речь шла не о том, чтобы подать на вход закодированные условными символами тексты и получить на выходе индейский эквивалент «Одиссеи» или, скажем, «Слова о полку Игореве». Чудес на свете не бывает, и все обычные программы-переводчики могут работать лишь при наличии словаря и правил, фиксирующих соответствия между грамматическими конструкциями двух языков, – иными словами, эти языки должны быть вам известны. Если же язык мертв и существует лишь в виде непонятной письменности, иероглифов ронго-ронго или узелков на цветных веревочках, то разобраться с ним не проще, чем побеседовать с дельфином. В таких случаях ищут билингву – двуязычную надпись на какой-нибудь стеле вроде Розетского камня, где сообщается об одном и том же на двух языках, знакомом и неизвестном. Но если вы имеете дело с древней Америкой и Океанией, то этот метод неприменим – ведь в те края не добирались ни финикийцы, ни эллины, ни латиняне.
   Тут надо идти тропинками поизвилистей, сплетая точный математический метод с эмпирикой и счастливой догадкой. На первом этапе неведомый текст, представленный набором символов, подвергают кластерному анализу, цель которого – распознать устойчиво повторяющиеся кластеры или смысловые группы. Предположим, что это слова или числа; чем больше таких кластеров вы ухитритесь найти, тем более полный словарь получится в результате. Разумеется, вам неизвестно, что означают все эти слова, но одни из них повторяются часто, другие – реже, а третьи – совсем редко. Это, само собой, примитивное качественное описание, а количественным будет частотная характеристика распределения кластеров, их статистический вес в текстах. Когда такая функция получена, вы можете предположить, что чаще всего повторяются слова «царь», «бог», «маис», «жертва» и, к примеру, «зарезать». Сообщив о своих догадках компьютеру, отправляйтесь пить кофе, ибо теперь начнется долгий и муторный процесс: перестановка значений между словами, их идентификация и попытка на этой основе разобраться с предложенным текстом. Возможно, через пару часов или суток вы получите одну-единственную осмысленную фразу, что-то вроде: «царь… бог… маис… жертва». Пляшите – ведь это великое достижение! Теперь вам осталось только заполнить пропуски между словами (конечно, от фонаря) и прочитать: «Царь возблагодарил богов за щедрый урожай маиса и повелел принести им жертву».
   К сожалению, ваш коллега, пессимист и старый циник, интерпретирует эту надпись совсем иначе: «Царь неугоден богам, и солнце по их велению сожгло маис, несмотря на щедрые жертвы». Выяснить, кто же прав, можно только одним способом – снова запустить тексты в программу и посмотреть, в каком из двух вариантов получится больше осмысленных фраз. Итак, вы повторяете этот процесс снова и снова, и наконец коллега посрамлен: боги все-таки не поскупились на маис для индейцев. Теперь сядьте за стол и напишите дюжину статей.
   Но у Бянуса – то есть у доцента Бранникова – дела до статей не дошли, так как он застрял на самом первом этапе, на поиске символьных групп. Он клялся и божился, что перекодировал свои узелки в символьную запись с величайшим тщанием, учитывая их расположение, размеры, способ вывязки, цвет и даже фактуру нитей. В результате каждый узелок был описан десятком признаков, а узлов этих насчитывалось двадцать тысяч без малого. С одной стороны, хорошо – большой исходный массив гарантировал приличную статистику; с другой, катастрофически плохо – ведь с матрицей двадцать на двадцать тысяч, заданной в десятимерном пространстве признаков, не справилась бы ни одна программа кластеризации.
   Ни одна в мире, кроме моего Джека Потрошителя. Не буду распространяться, как он умудрялся это делать, – надежды на медаль Вавилова или иной приятный знак отличия меня еще не оставляют. Я совершенствовал свою методу уже шесть лет, еще со времен стажировки в Кембридже, где хитрый старый Томас Диш подкинул мне одну проблемку. Вопрос касался классификации химических связей в солидной выборке веществ; выделение аналогов позволило бы прогнозировать синтез других соединений со сходными свойствами, что являлось весьма непростым и хорошо финансируемым промышленным заказом. Мне повезло с этой задачей: программист, не понимающий физических нюансов, ее бы не решил, а физик или химик, решив, не смог бы написать программу. Но я был един в двух лицах и, как бог Саваоф, породил Джека – тогда еще просто Джека-малютку, Джека-младенца. Потрошителем он стал уже здесь, на кафедре Вил Абрамыча, когда я довел до кондиции шестнадцатый или семнадцатый вариант; и отличался он от первого, как шотландское виски от пива «Балтика». Я подразумеваю не столько крепость этих напитков, сколько разницу в цене – в цене моих бессонных ночей и бдений у экрана Тришки.
   Но результат того стоил. Теперь мой Джек потрошил любую проблему, связанную с классификацией, как повар – дохлого кролика; он мог переварить гигантские массивы, найти сходство и разницу между объектами в поле десятков параметров, собрать их в группы, выявить их кластерную структуру, аппроксимировать недостающие признаки и так далее, и тому подобное. Он мог обрабатывать информацию визуального и звукового ряда: тексты, спектры, кардиограммы, отпечатки пальцев, подписи, изображения человеческих лиц и денежных знаков, сонаты Шуберта и птичий щебет – словом, все, что можно загнать на диск через тройлер. Еще он мог…
   Тут я обнаружил, что толкаюсь в дверь кабинета, который доцент Бранников делил с доцентом Сурабовым, специалистом по халдеям. Или, возможно, по ассирийцам.
   Дверь была заперта, но за нею что-то мелодично позвякивало.
   – Тук-тук, – сказал я.
   – Кого черт принес? – откликнулись из-за двери. Судя по бодрой реакции на мое «тук-тук», это был не вежливый престарелый Сурабов, а нечто более молодое и грубое.
   – Здесь Чингачгук Зеленый Змей с Кецалькоатлем, – вполголоса рявкнул я. – Открывай, шланг бледнолицый!
   – Сначала посоветуюсь с Великим Духом Маниту, – отозвался Бянус, но дверь все-таки открыл. Потом оглядел меня, нахально прищурив глаз, и вымолвил: – Зеленого Змея вижу, а где же Перистый?[6]
   – Будет тебе и Перистый, – сказал я, направляясь к саш-киному столу с компьютером и расстегивая сумку. – Твой друг Чингачгук теперь за старшего лейтенанта у могикан, с тремя перышками в хвосте. Распущу, сам пересчитаешь.
   Сашка восхитился:
   – Ну, Серый, молодец! Хоть и не майор, как наш Симагин, но все же… Надо отметить! – Он шагнул к столу и вытащил невесть откуда ополовиненную бутылку и стакан. Какой он шустрый, если дело касается горячительного!
   – Вечером отметим, – сурово произнес я, включая компьютер. – Придете вы с Симагиным ко мне, и отметим. Ноумеренно, как люди культурные! А сейчас замечу, мой бледнолицый брат, что ты слишком много пьешь при закрытых дверях. Мама мне говорила, что пристрастие к алкоголю ведет к импотенции.
   Пропустив последнее замечание мимо ушей, Сашка приласкав бутылку нежным взглядом.
   – Разве я пью, Серый? Я выпиваю! Изредка! По поводу и случаю… Вот кто действительно пьет, так это археологи.
   – Работа у них такая, – заметил я, отсоединив от сашкиного пентюха модем[7].
   – Археологи – мотыга и плуг вашей науки. Всякий историк пашет на археологе… Так что им полагается. За вредность.
   Разглядев мои манипуляции с модемом, Бянус встрепенулся, забыв про свою бутылку.
   – Ты что делаешь, начальник? Совсем обездолить хочешь? Я ведь ни одной новой статьи не получу!
   – Не получишь, – согласился я. – Но вспомни, друг мой: little pitchers have long ears[8]. Я не хочу, чтобы мою программу украли с твоего компьютера. Убери модем подальше и не пытайся выйти в Сеть. Если подключишься, узнаю!
   – А как? – спросил он с любопытством неофита.
   – Узнаю. Есть способы… Кстати, ты слышал, что похоронные венки налогом не облагаются?
   Бянус чиркнул ребром ладони поперек горла.
   – Клянусь! Чтоб мне увидеть тепловую смерть Вселенной! Я уже забыл про всякие сети и неводы! Ты только скажи – это надолго?
   – На все время, пока работаешь с Джеком, – буркнул я, вкладывая диск с программой в приемную щель. На сашкином компьютере (весьма убогом, даже учитывая состояние университетских финансов) не было обоймы с автоматической подачей дисков, и эту операцию приходилось выполнять вручную. Впрочем, у историков работа сидячая, так что им полезно слегка размяться.
   – На все время? – протянул Бянус с ошеломленным видом. – Да я ведь могу возиться с расшифровкой целый год! А как же контакты с научной общественностью?
   – Контактируй через коллегу. – Я покосился на стол Сурабова, где матово поблескивал точно такой же компьютер, как у Сашки. – Он ведь не откажет?
   – Не откажет, – со вздохом согласился Бянус.
   Я переписал инструкцию, инициировал Джека и принялся объяснять, как должны быть подготовлены исходные данные, что означает каждая позиция меню и какие промежуточные сообщения могут появляться в окнах[9]. Все это содержалось в инструкции, но Бянус, в силу своего гуманитарного образования, разбирался в таких вещах, как мусульманин в ветчине, иными словами – на уровне «чайника». Так что мои комментарии были отнюдь не лишними.