Так он сидел, размышляя, пока не почувствовал перед собой какое-то движение: в панике подняв глаза, он плотнее прижался к огромной церкви, заметив мужчину с женщиной, проходивших под деревьями, которые сотрясались от крепчающего ветра. Они остановились; мужчина глотнул из бутылки, потом оба устроились на земле и легли рядом. Томас вспыхнул, с отвращением увидев, как они целуются, но, когда мужчина сунул руку ей под юбку, мальчик стал пристально следить за ними. Он медленно поднялся со своего места, чтобы лечь на землю поближе к ним, и к тому времени, когда ему это удалось, мужчина расстегнул коричневый жакет женщины и, вынув грудь, начал ее щупать. Томас задержал дыхание и, не поднимаясь, принялся раскачиваться в том же ритме, что и рука мужчины, которая двигалась теперь вверх и вниз; раскинувшись на земле, он почувствовал, что в живот ему впился большой камень, однако почти не замечал неудобства – все глядел, как мужчина приложил губы к груди женщины и не отнимал. В горле у Томаса пересохло, он несколько раз сглотнул, пытаясь справиться с нарастающим возбуждением; казалось, будто конечности его увеличиваются, приближаясь к великанским размерам. Уверенный, что из него, того и гляди, что-то вырвется – возможно, крик, а может, его стошнит, – он в панике поднялся на ноги. Мужчина увидел его силуэт на фоне камня и, схватив бутылку, лежавшую около женщины, швырнул в Томаса; пока бутылка летела в его сторону, описывая дугу, он дико озирался. Потом побежал к задней стене церкви и, миновав вход в заброшенный туннель, столкнулся с каким-то мужчиной, должно быть, стоявшим там все это время. Не поднимая глаз, мальчик побежал дальше.
   Сославшись на усталость, в тот вечер он пошел спать рано и, лежа в своей темной комнате, слышал звуки хлопушек и фейерверков, доносившиеся с окрестных улиц. Он считал, что вполне обойдется без подобных вещей, однако лег на постель лицом вниз и положил на голову подушку, чтобы их не слышать. И снова он видел, как мужчина с женщиной идут под деревьями и как целуются, и как потом он берет в рот ее грудь. Он раскачивался на своей узкой кровати, тело его все росло и росло, и он в ужасе раскинул руки, а боль меж тем превратилась в поток, в который он вошел и который одновременно вышел из него, словно кровь, вытекающая из раны. Успокоившись наконец, он тусклым взглядом вперился в стену. Шевелиться он не хотел – вдруг из него хлынет кровь и зальет постель, – поэтому лежал в темноте совершенно неподвижно, размышляя, не умирает ли он; как раз в этот момент в небе за окном взлетела и разорвалась хлопушка, и в ее белом, на миг вспыхнувшем свете фанерная модель отбросила на пол четкую тень. Лежа на постели, он в тревоге поднял глаза, а потом опустил и уставился на себя.
   На следующее утро, когда он шел спиталфилдскими улицами, люди, мимо которых он проходил, казалось, бросали на него любопытные или удивленные взгляды, и он уверен был: то, что он сделал или почувствовал, оставило в нем некий след. Для него естественно было бы отправиться к церкви и посидеть под ее стенами, но он не смог вернуться на то место, где повстречал виновников своих горестей. Два или три раза он прошел мимо входа, а после заторопился обратно, на Игл-стрит, все больше возбуждаясь; и когда он вошел в комнату, чтобы кинуться на постель, во рту у него пересохло. Минуту он лежал тихо, слушая биение сердца, а потом в яростном ритме начал раскачиваться туда-сюда.
   Потом, позже он спустился вниз, чтобы подкинуть угля в камин, как попросила его мать. Он поворошил уголья кочергой так, чтобы в центре оказались свежие; пока они шевелились и перемещались, охваченные жаром, Томас вглядывался в них и представлял себе там, в глубине, переходы и пещеры ада, где горящие делаются того же цвета, что и пламя. Вот спиталфилдская церковь, пылает, раскаленная докрасна. Тут он в изнеможении уснул, а очнулся от голоса матери и в первые секунды пробуждения не мог понять, где находится.
   Череда ясных дней не помогла Томасу воспрянуть духом – яркость его тревожила, и он инстинктивно искал теней, которые отбрасывало зимнее солнце. Спокойствие приходило к нему лишь в час перед рассветом, когда тьма словно медленно уступала дорогу дымке, и в этот самый час он просыпался и садился к окну. Еще он пристрастился к блужданиям: порой он ходил по улицам Лондона, повторяя про себя какие-нибудь слова или фразы, и однажды нашел рядом с Темзой старый сквер, где были установлены солнечные часы. По выходным или ранним вечером он сидел тут, размышляя о перемене, произошедшей в его жизни, а вконец отчаявшись, думал о прошлом и будущем.
   Как-то холодным утром он проснулся и услышал кошачий визг, а может быть, человеческий крик; медленно поднявшись с постели, он подошел к окну, но ничего не увидел. Он быстро оделся, причесался и тихо прошел мимо спальни матери – стояла суббота, и она решила, по ее собственному выражению, «поваляться». Было время, когда он залезал к ней в постель и, пока она спала, наблюдал за тем, как в лучах солнечного света, проникавших к ней в комнату, дрожит пыль, однако на этот раз он прокрался вниз по лестнице. Он отворил дверь и переступил порог; когда он вышел на Игл-стрит, стук его башмаков по заиндевевшему тротуару эхом отдавался от домов. Затем он миновал Монмут-стрит и зашагал вдоль церковной стены. Он видел, что кто-то идет впереди него, и, хотя в этом не было ничего необычного – люди в местах вроде этого часто вставали рано и шли на работу, Томас замедлил шаг, чтобы не слишком приближаться. Но когда оба они свернули на Коммершл-роуд, фигура в каком-то темном пальто или плаще тоже как будто замедлила шаг; впрочем, человек не подавал никаких признаков того, что ему известно о десятилетнем мальчике, идущем позади.
   Томас резко остановился и сделал вид, будто загляделся на витрину магазина грампластинок, хотя яркие плакаты и глянцевые фотографии, сиявшие в неоновом свете, теперь казались такими же незнакомыми, как случайные предметы, поднятые водолазом с океанского дна. Рассматривая то, что выставлено в витрине, он стоял неестественно тихо и неподвижно, и все-таки через минуту, когда он повернулся и пошел дальше, другой был все так же близко. Томас медленно двинулся вперед, отмеряя шаг за шагом; могло показаться, будто он увлечен известной игрой, когда нельзя наступать на трещины тротуара (а иначе, как говорят дети, твоя мать спину сломает), если бы не его взгляд, прикованный к черному плащу фигуры впереди.
   Над спиталфилдскими домами вставало солнце, тусклый красный круг, подобный глазу рептилии; казалось, человек по-прежнему идет вперед, но в то же время он приближался – Томасу были совершенно отчетливо видны его седые волосы, завитками спадавшие на ворот черного плаща. Тут голова медленно повернулась, и вот перед ним улыбающееся лицо. Томас громко закричал и побежал прочь, наискосок через улицу; он бежал обратно, откуда пришел, снова к церкви, и все это время слышал звук шагов того, кто гнался за ним (хотя, по правде говоря, это могло быть эхо его собственных шагов). Он повернул за угол Коммершл-роуд, а потом, не оборачиваясь, побежал по Табернакл-клоуз – в конце переулка были ворота церкви. Он знал, что сумеет протиснуться через ограду целиком, но никакому взрослому это не удастся; возможно, фигура с Коммершл-роуд еще не повернула за угол, и тогда он, может быть, проникнет незамеченным в саму церковь. Протискиваясь через ворота, он увидел вход в туннель и еще – то, что убранные доски до сих пор не заменили. Туда он и побежал в поисках укрытия. Он наклонился, неуклюжий и запыхавшийся, полез в сырой проем; ему снова послышалось движение за спиной, и он в панике рванулся вперед, не дожидаясь, пока глаза привыкнут к темноте. Он не знал, что перед ним ступеньки, и полетел вниз; нога под ним подвернулась, он растянулся у подножия лестницы и, лежа там, едва успел ухватить взглядом свет из отверстия лаза, который тут же исчез.
   Очнулся он от стоявшего в коридоре запаха, который забрался к нему в рот и образовал там лужицу. Он лежал все там же, где упал, одна нога подоткнута под тело; пол коридора был холодный, и он чувствовал, как этот холод поднимается, проникает в него. Казалось, его окружает глубокая тишина, но, когда он поднял голову, чтобы прислушаться повнимательнее, напрягая все чувства в попытке прояснить ситуацию, до него донеслось слабое бормотание не то ветра, не то негромких голосов, которые могли идти с улицы или даже из самого подземного хода. Он попытался встать, но, когда ногу снова пронзила боль, упал обратно на землю; не смея прикоснуться к ней, он беспомощно смотрел на нее не отрываясь, а потом прислонился к сырой стене и закрыл глаза. Он бездумно повторял слова, которые один мальчик как-то перед уроком написал мелом на доске: «Кусок угля лучше, чем ничего. Что лучше, чем Бог? Ничего. Следовательно, кусок угля лучше, чем Бог». Потом он пальцем вывел на потрескавшемся, разбитом полу собственное имя. Он слыхал рассказы детей о «доме под землей», но в этот момент особого страха не испытывал – он давно жил в темном мире своих собственных тревог, и никакое вторжение реальности не могло показаться ужаснее.
   Теперь в неясном приглушенном свете он видел очертания коридора перед собой, а на выгнутой крыше у себя над головой – какую-то надпись. Он повернул голову, хотя это вызывало боль, но вход, через который он сюда проник, казалось, исчез, и он уже не знал в точности, где находится. Он попытался двинуться вперед – в округе часто говорили (и взрослые, и дети), что в этом лабиринте есть один лаз, ведущий прямо в церковь. Конечно, надо попытаться двигаться именно в этом направлении. Он отполз назад, в центр коридора, и приподнялся на руках; опираясь на локти, он подтягивал вслед за ними все тело, ни на миг не опуская при этом головы, чтобы видеть, что перед ним. Медленно продвигаясь вперед, он решил было, что услышал какой-то звук, скребущийся звук в конце коридора, откуда только что выбрался; он в ужасе повернул голову, но там ничего не было видно. Теперь, несмотря на холод, разлитый в воздухе, Томасу было жарко; почувствовав, как по лбу и крыльям носа сбегает пот, он принялся слизывать языком капли, набухавшие на верхней губе.
   Боль в ноге, казалось, пульсировала вместе с биением сердца, и он начал вслух вести счет, но тут же заплакал при звуке собственного голоса. Он полз мимо комнатушек или камер, которые находились за пределами его обыкновенного зрения, и все-таки старался двигаться тихо, чтобы не беспокоить тех, кто мог обитать в этом месте. Мучения заставили его забыть, что он по-прежнему движется вперед, хотя рот его был раскрыт и он, задыхаясь, ловил воздух.
   Потом с ним произошла перемена: боль в ноге исчезла, и он почувствовал, как пот на лице высыхает. Остановившись, он сменил позу, снова прислонился к холодной стене, а после – голосом ясным, спокойным – затянул песенку, выученную много лет назад:
 
Возведем из кирпича,
Кирпича, кирпича,
Возведем из кирпича,
Что, хозяйка, скажете?
Краток век у кирпича,
Кирпича, кирпича,
Краток век у кирпича,
Что, хозяйка, скажете?
 
   Он пропел ее три раза, и голос его эхом раздавался в коридорах и комнатах, пока не замер в каменных нишах. Взглянув на свои ладони, сделавшиеся грязными от усилий, он поплевал на них и попытался вытереть их начисто о брюки. Потом, забыв о руках, он с огромным старанием исследовал коридор, оглядываясь вокруг с тем заинтересованным выражением, какое бывает у детей, думающих, что за ними наблюдают. Он провел рукой по стене с обеих сторон от себя и над самой головой, ощупывая трещины и наросты, которые там образовались; сжав кулак, он постучал по стене, и в ответ раздался приглушенный звук, словно внутри имелись пустоты. Потом Томас издал глубокий вздох, свесил голову и уснул. Вот он выходит из коридора; вот уже прошел через верхнюю дверь, и перед ним открылась белая колокольня; вот он стоит на колокольне и готовится нырнуть в озеро. Но ему было страшно, и страх его превратился в человека. «Зачем ты сюда пришел?» – спросила она. Он повернулся к ней спиной и, опустив глаза на пыль, покрывавшую его башмаки, воскликнул: «Я – дитя земли!» Потом он почувствовал, что падает.
   Когда ее сын не вернулся к чаю, миссис Хилл начала волноваться.
   Она то и дело поднималась к нему в комнату, и с каждым разом пустота, встречавшая ее там, тревожила ее все сильнее; она взяла книжку, оставленную на стуле, и заметила, как аккуратно ее сын вывел свое имя на титульном листе; потом она наклонилась рассмотреть модель, которую он мастерил: миниатюрный лабиринт, а прямо над ним – ее лицо. Наконец она снова вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Медленно спустившись вниз, она села перед камином и стала раскачиваться взад-вперед, представляя себе все плохое, что могло с ним случиться: она видела, как его заманивает в машину незнакомец, видела, как его сбивает на дороге грузовик, видела, как он падает в Темзу и его уносит приливом. И все-таки она инстинктивно верила в то, что, если задержится на подобных сценах в достаточных подробностях, ей удастся их предотвратить, – тревога была для нее своего рода молитвой. А потом она вслух произнесла его имя, словно заклинание, способное вызвать его к жизни.
   И все же, услышав, как колокол спиталфилдской церкви пробил семь, она взяла пальто и собралась с силами, чтобы идти в полицию; кошмар, которого она всегда боялась, в конце концов накрыл ее. Она вышла на улицу, бездумно уронив пальто на пороге, но затем внезапно повернулась и вошла в мастерскую под своей квартирой.
   – Томми пропал, вы его не видели? – спросила она у худенькой, весьма нервной индийской девушки, стоявшей за прилавком. – Мальчишку, сына моего?
   Девушка лишь покачала головой, широко раскрыв глаза при виде этой расстроенной англичанки, которая никогда прежде не заходила в лавку.
   – Извиняюсь, но тут никаких мальчиков не было, – сказала она.
   Тогда миссис Хилл выбежала на Игл-стрит, и первой, кто попался ей навстречу, была соседка.
   – Томми пропал! – закричала она. – Нигде его нету!
   Она быстро двинулась дальше, женщина пошла за ней, движимая сочувствием, а также любопытством.
   – У миссис Хилл сын пропал! – крикнула она в свою очередь, обращаясь к девочке, стоявшей в дверях. – Исчез!
   И девочка, быстро заглянув в дом у себя за спиной, вышла к ней, а тем временем к процессии, следовавшей за миссис Хилл по Бриклейн, присоединялись другие женщины.
   – Это все то место, – крикнула она им. – Всегда я его ненавидела, это место!
   Она уже была близка к обмороку; двое соседок, догнав ее, помогли ей идти. Добравшись до полицейского участка в окружении кучки женщин, она обернулась лишь раз – бросить дикий взгляд на церковную колокольню, но было уже совсем темно.
   Проснувшись, Томас больше не мог двигаться вперед: его нога намертво застряла под ним, и от этого словно затекло все тело – малейшее движение причиняло ему боль. Он уставился на стену перед собой и заметил, что тьма гуще там, где камень осыпался, и что теперь в коридоре пахнет сырым картоном – похоже на модель, которую он строил этими самыми руками, ставшими теперь такими холодными и белыми. Ему не хотелось разговаривать вслух, поскольку мать всегда твердила ему, что это первый признак безумия, однако он хотел убедиться в том, что еще жив. Превозмогая сильную боль, он вытащил из левого кармана кусочек жевательной резинки, скатанной в сухой шарик, и автобусный билет. Он прочел слова на нем: «Лондонский транспорт 21549. Билет действителен от зоны, указанной выше. Предъявлять по требованию. На одного пассажира». И стало ясно: если цифры на билете в сумме дают 21, то ему весь месяц будет везти; только сейчас он, кажется, не в состоянии их сложить. «Меня зовут Томас Хилл, – произнес он, – я живу в доме номер 6 по улице Игл-стрит, Спиталфилдс». Тут он положил голову на колени и заплакал.
   Он снова оказался у себя дома, и отец вел его вниз по лестнице.
   – Есть у тебя билет? – шептал он сыну. – Тебе билет нужен. Тебе далеко ехать.
   – Я думал, пап, ты умер.
   – На самом деле никто из пап не умер, – говорил отец. На этих словах Томас проснулся и обнаружил, что боль в ноге прошла и плакать ему больше не хочется. Кусочек твердой резинки по-прежнему был зажат у него в руке, но, когда он положил его в рот, от желудочного сока его вывернуло. «Подумаешь, стошнило – не обращай внимания на запах, – говорил отец. – Ложись-ка спать. Что ты так поздно засиделся». Коридор был ярко освещен, по бокам его лежали и сидели люди. Они что-то пели хором; правда, Томасу слышны были только последние слова, которые стали припевом:
 
Не будь на свете смерти,
Тянуться б жизни вечно.
Как быть тогда? Нам петь тогда
Пришлось бы бесконечно.
 
   Они улыбались ему, и он пошел по направлению к ним, вытянув руки, чтобы они его согрели. Но нет: он падал с колокольни, а кто-то кричал: «Вперед! Вперед!» – как вдруг появилась тень. И, подняв глаза, он увидел это лицо над собой.

3

   Лице надо мной обратилось в след за тем в голос: темное сегодня утро, хозяин, ночь-то погожая была, лунная, а теперь дождь страшенный. И я пробудился с мыслию: о Господи, что со мною станется? Отведи полог у изножья кровати, Нат (сказал я, почуявши, как от простыней несет моим зловонным дыханием), дай мне дохнуть воздуху; да зажги сей же час свечу, ночью снилось мне темное место.
   А дверь закрыть, хозяин, ежели я окно открою? Снимает он с меня колпак и снова укладывает меня головою на постелю, а сам все разговаривает: тут мышка пригрелась за каминной решеткой, говорит, так я ей молока дал чуток.
   Этот мальчишка и камни, что я разбиваю, жалеть готов. Чорт бы ее взял, твою мышь, убить ее надобно! сказал я ему, так что он оборвал свои речи и более уж не скулил.
   Не смею Вам перечить, говорит, помедливши.
   Нат Элиот – слуга мой, бедный мальчишка, растяпа, которого я спас от нещастья. Была у него оспа, и от нее он сделался безответен, боится теперь всякого дитяти и собаки, что на него взглянет. На людях краснеет, а то бледным делается; стоит кому его заметить, как на нем уж и лица нет, – словом, мне, привыкшему к жизни уединенной, это создание по душе. Когда он ко мне только попал, то подвержен был заиканию, до того чудовищному, что, бывало, слова единого или слога произнести не мог без огромного возбуждения, но всякой раз начинал странно двигать лицом, губами и языком. Однако я применил свое искусство, коснулся до его лица и исцелил его; нынче он, когда сидит со мною один, то балаболит без умолку. Стало быть, этим утром я кругом болью мучаюсь, а он мне голову бреет и несет всякой вздор, не отпуская меня от умывальника. Ничего-то, говорит, Вы вчерашним вечером не ели, хозяин, по дыханию Вашему вижу, что не ели; мышь моя, и та больше Вашего съела (на сем, припомнивши мои слова касательно до мыши, он умолк). Что ж Вы, продолжает, забыли, чему Вас матушка учила:
 
Мясо в полдень,
Яйца перед сном —
Всякая хворь тебе
Будет нипочем.
 
   Дай-ка я тебе другой стишок расскажу, говорю я:
   Пирога с угрем поел я – видно, не к добру.
   Постели мне, мать, постелю, я того гляди помру.
   Поразмышлял Нат несколько над сей веселой песенкой, а после опять давай болтать своим торопливым манером: всем нам, хозяин, есть нужно, да и я ввечеру, покамест Вы у себя в опочивальне запершись сидели, уж не знаю, зачем, да и спрашивать не стану, так я съел на два пенни говядины да на пенни пудингу у поваров с той стороны улицы. Сии деньги у меня отложены были, так что, изволите видеть, не такое уж я и дитя; а когда повар меня принялся уговаривать еще блюдо взять, так я его отпихнул, а сам и говорю ему: нечего тут ко мне лезть…
   …Нат, говорю я, оставь ты свою болтовню пустую. У тебя не голова, а куча помойная.
   Истинно так, отвечает, истинно так. И отпрянул от меня немного, а у самого вид понурый.
   Уж две недели, как я слег в постелю, с того дня, как схватил меня на улице приступ подагры, да такой, что я ни стоять, ни итти не мог; призвавши на помощь носильщика, вернулся я к себе в комнаты и с самых тех пор лежу в собственном поту, словно гуляка какой. Дело обстоит вот как: под левым коленом у меня ганглия, раздувшееся тело, что вскоре сделается кистообразною опухолью, как в подобных случаях обыкновенно бывает. Да еще на суставе большого пальца левой ноги черное пятно: шириною пятно сие с шестипенсовик и черно, что твоя шляпа. Знаю, что излечить сие невозможно, ибо в душе склоняюсь к следующему: когда кровь, наполненная солями, серными и спиритуозными частицами, достигает густого состояния, со временем от сего вспыхивает некой огненный фосфор, каковой Натура изничтожает в приступе подагры. Однако гложет оно тебя, будто собака, одновременно будучи подобно пламени, и нельзя человеку без ужаса думать о сем огне, что проник в жилы его и терзает его тело.
   На прошлой неделе призвал я некоего Роджерса, Аптекаря с угла Чансери-лена и Флит-стрита, однако стоило ему взойти в мою спальню, как я увидал, что предо мною мартышка, ибо, хоть речи и заучены были, произносивший их являл собою невежество. Приготовь своему хозяину, строго сказал он Нату, четыре устричных скорлупы в сидре, да погорячее; Нат же глядел на него в недоуменьи, словно ему велели разглядывать Звезды сквозь дыры в шляпе. За сим, говорит этот мартышкин лекарь, сидя у моей постели, нам должно поставить пластырей шпанской мушки на шею и на ноги. Тут Нат стал чесаться, что твой лодошник. А тот продолжает: грубыя испарения впитываются через поры и вбирают в себя частично дух, посему надлежит нам покрыть конечности болезнетворным веществом, дабы целое получило облегчение посредством бичевания одной его части. Тут Нат, охваченный дрожью, сел, заставивши меня улыбнуться.
   Принявши его лекарство, я стал без труда мочиться, и стул у меня каждый день был изряден; и то, и другое воняло отвратительно, вода была вся замутненная и запах шел от нее сильный. Вдобавок мартышкин лекарь наказал мне есть капусту брюссельскую и спаржевую, шпинат, петрушку, сельдерей, лактук, огурцы и протчее в сем роде; послушавшись его, я на три дни почувствовал облегченье, хоть из разбитого состояния выбирался лишь ненадолго, на четвертый же день вовсе не мог подняться с постели из-за этой напасти. Так и лежу нынче целыми днями, а ночами ворочаюсь или брежу, ибо грохот и постоянный гул, производимые городом, не дают мне покою; подобно тому, как безумие и лихорадка суть испарения, что подымаются от низменных сфер деятельности, так же и улишный хаос добирается аж до самой моей каморки, и у меня голова кругом идет от криков: то точить ножи, то а вот кому мышеловки. Прошлой ночью, только я было направился под сень почиванья, как уж полупияный стражник стучит у двери с словами: три часа пробило, да нынче дождь, утро сырое. А когда по прошествии долгого времени я окунулся в сон, то не успел забыться от нынешнего своего расстройства, как разом попал в худшее: снилось мне, будто лежу в тесном месте под землей, словно в могилу положенный, тело мое все изломано, а вокруг поют. И было там лице, приведшее меня в такой ужас, что я едва не отдал душу прямо во сне. Однакожь я разболтался – довольно.
   Поелику болезнь моя не позволяет мне выходить за порог, написал я к Вальтеру Пайну, присовокупив свои указания касательно до церквей, отправить каковыя надлежит спешно по одной причине, сиречь: сэр Христ. вернется на той неделе ко вторнику или среде, посему нижайше прошу Вас все наши счета привести в должный порядок, дабы сэр Христ. во всем деле не усмотрел никоей путаницы. К тому же, Вальтер, надлежит Вам снять копию большого плана нашей второй церкви, что в Лаймгаусе, и тот же час доставить ее в Комиссию; сделайте это по масштабу десяти футов на дюйм, а как только удостоверитесь, что все точно, выполните чернилами. Внизу чертежа напишите так: глубина с востока на запад, иначе от A до C, есть 113 1/2 футов; длина с севера на юг, иначе от E до F, есть 154 фута. Дайте мне знать, Вальтер, как все сделаете, я же буду ожидать ответа Вашего с нетерпением. Да нижайше прошу Вас следить, чтобы землекоп свои канавы сработал изрядно. Итак, прощайте покуда.
   Остального не привожу, ибо много можно проглотить пилюль, коли те позолочены: не упоминаю того, что в каждой из церквей моих я водружаю знак, чтобы тот, кто видит сооруженье, мог увидеть еще и тени реальности, образ или фигуру коей он собою являет. Таким образом, в Лаймгаусской церкви девятнадцать колонн в боковых приделах представляют собою имена Бааль-Берита, семь же колонн часовни будут обозначать главы его завещания. Всякой, кто пожелает узнать о сем более, может взяться за Clavis Salomoms[17], за Thaumaturgus Opticus Нисерона[18], где тот говорит о линии и расстоянии, за Корнелиуса Агриппа[19] и его De occultia philosophia[20], за Джиордано Бруно[21] и его De magia и De vinculis[22], где последний рассуждает об иероглифах и вызывании Диаволов.
   Видишь, Нат (ибо он проскользнул ко мне в спальню, покуда я писал к Вальтеру), видишь, вон там, у окна, большой железный сундук, а на нем три замка? Возьми этот ключ и отопри его. Что там такое, хозяин, говорит он, что надобно на засов запирать? А сам глазами комнату обводит, я же расхохотался, словно из пушки; сумей вы хоть вообразить себе те разнообразныя позы, что принимает он под воздействием своих беспричинных страхов, то непременно расхохотались бы вместе со мною. Бумага, чтобы обернуть сие письмо, только и всего, сказал я ему, а тебе должно тотчас итти с ним ко мне в контору. Да поторапливайся, ты, мошенник, – тут рядом, и чтоб назад вернулся тот же час.