— Это конечно так-с, если вы мысли в глубоком понятии трактуете, — протянул надворный советник, прищурив свои и без того неширокие глазки. — А скажите, славный Александр Григорьевич, что за публика пользовалась щедротами Алены Ивановны, то есть её кредитом-с? Местные обыватели или же не только-с?
   Она ссужала не иначе как под залог, причём никогда не давала более четверти истинной цены. А на такое условие кто пойдёт? Пропойца разве или человек в последней крайности. Но ходили, и многие ходили, потому что жадна очень была, любую мелочь принимала, какой другие процентщики побрезгуют. Хоть в рублишко ценой, ей все равно.
   — Совсем вы меня заговорили-с, — укоризненно объявил вдруг надворный советник, спрыгивая на пол. — Дело-с, дело-с прежде всего. Которая тут двенадцатая?
   От такой несправедливости Заметов даже ахнул, но заявить протест не успел — пристав уже удалялся по коридору, пришлось догонять.
 
   Лизавета Ивановна Шелудякова оказалась женщиной лет тридцати пяти, очень высокого роста, неуклюжей, смуглой, с большими, совершенно коровьими глазами. Она не лежала в кровати, а сидела, свесив ноги в стоптанных козловых башмаках, будто готовилась поскорей уйти из палаты, чтоб никого не обременять своим присутствием. Большая голова её была перевязана белой тряпицей.
   Доктор стал объяснять:
   — Привезли — без сознания была. Но, полагаю, не от удара — со страху. Потому дал нашатырю — сразу очнулась. И давай скромничать. Разуть себя, и то не дала. Насилу перевязал. Там, впрочем, кроме умеренной шишки ничего. Ну, беседуйте, а вы все подите, подите, — замахал он на прочих больных.
   Пятеро женщин, все по виду самого простого звания, безропотно поднялись со своих мест и, с любопытством оглядываясь, вышли в коридор. Заметов плотно прикрыл дверь.
   — Сердечно рад знакомству-с, — сказал надворный советник перепуганной Лизавете, усаживаясь на стул и приятнейше улыбаясь. — А ещё более осчастливлен чудесным вашим спасением-с. Это уж истинно, как говорится, Провидение Божье.
   Он сделал постную мину и трижды перекрестился, но бойкий, с ртутным блеском взгляд не переставал обшаривать лицо Лизаветы. Она тоже всё глядела на пристава, но от робости не могла вымолвить ни слова. Подняла было руку для крёстного знамения — да и не осмелилась донести до лба.
   — А знаете, маточка вы моя, что я в лютой зависти пребываю. Да-с. — Все тело Порфирия Петровича затряслось в мелком смехе. — И к кому бы вы думали-с? К ним, — он обернулся к двери, — к товаркам-с вашим. Им-то вы уж беспременно всё рассказали, а я, хоть и пристав следственных дел-с, а ничегошеньки пока не знаю-с, сижу перед вами дурак дураком-с. — Он ещё с полминуточки посмеялся, словно бы давая собеседнице время разделить с собою веселье, и заговорщицки подмигнул. — Ну, рассказывайте-с. Что видели? И главное, кого-с. Это для нас сейчас самое-рассамое.
   Закинул ногу через коленку, сцепил пальцы — приготовился слушать. Заметов, стоявший у надворного советника за спиной, тоже весь обратился в слух. Приготовил книжечку с карандашом, записывать показание.
   Лизавета молчала.
   — Да вы по порядку-с, по порядку-с, — помог ей Порфирий Петрович. — Вы с сестрицей вашей дома были, так-с? Тут звоночек в дверь. У вас ведь, верно, колокольчик-с?
   — Кнопка, — тихо ответила раненая, и пристав облегчённо улыбнулся. Малахольная не малахольная, но вопросы понимает и отвечать может.
   — Вот и отлично-с. Итак, раздался звонок — дзинь-дзинь, или трень-трень, я не знаю, как оно там у вас.
   — Бряк-бряк, — поведала свидетельница. — Только меня дома не было.
   — Это как же-с? — озадачился надворный советник.
   — К куму ходила. Кум звал, чаю пить, в семом часе. — Кажется, Лизавета понемногу переставала бояться собеседника и сделалась поразговорчивей. — Сговорено у нас было.
   Порфирий Петрович так весь и сжался. Вкрадчиво спросил:
   — Минуточку-с. Правильно ли я понял, что вы в этот час дома быть не предполагали-с и Алене Ивановне следовало находиться в квартире одной-с?
   Свидетельница захлопала ресницами, очевидно, не поняв вопроса.
   — Кто знал, что тебя в гости позвали? — не вытерпел Александр Григорьевич.
   — Кум знал, кума. Сестрица Алена Ивановна, — стала загибать пальцы Лизавета. — А больше некому.
   — Ну хорошо-с, — слегка поморщился пристав. — Дальше рассказывайте.
   — Пришла я к куму, а кума возьми и захворай.
   — И вы, чаю не попив, отправились восвояси, домой-с?
   Женщина кивнула.
   — Вот с того самого момента-с, как вы по лестнице поднялись… У вас, позвольте поинтересоваться, который этаж?
   — Четвёртый, — подсказал Заметов.
   — С того момента-с, как вы на четвёртый этаж поднялись, как можно подробней-с, — попросил надворный советник. — Что услышали-с, что увидели-с.
   Подумав, и довольно долго подумав, Лизавета неуверенно сказала:
   — Ничего не слыхала.
   — А что дверь-с?
   — Незаперта была, вовсе. Я ещё подивилась. Алена Ивановна всегда засовом укрывались.
   — Так-так, — ободряюще закивал Порфирий Петрович. — И что же вы, вошли-с?
   — Вошла.
   — И куда же-с? В комнаты?
   — В комнаты.
   — А там что-с?
   Лицо свидетельницы вдруг приняло совсем детское, обиженное выражение, из ясных глаз без малейшей задержки потекли крупные слезы.
   — Алена Ивановна… на полу. — Лизавета всхлипнула. — Рученьку вот этак вывернула. Глаз открытый, смотрит. Думаю, куда это она смотрит-то, чего это она на полу-то.
   — Ничком, что ли, лежала? — быстро перебил пристав.
   Женщина шмыгнула носом, непонимающе глядя на чиновника, но на этот вопрос мог ответить Александр Григорьевич:
   — Так точно, ничком, одна рука вперёд вытянута, и голова вот этак вот повёрнута. А глаз, точно, открыт.
   — А потом что-с?
   Порфирий Петрович спросил и затаил дыхание, потому что беседа подобралась к самому важному месту.
   — Гляжу — красное у ней в волосах, вот тут, — показала Лизавета на свой перевязанный затылок. — «Алена Ивановна, говорю, что это вы? Упали? Зашиблись?» На кортки присела, хотела помочь. Вдруг шорохнуло сзади…
   Она снова заплакала, но теперь одними лишь слезами, без всхлипов. Надворный советник терпеливо ждал.
   — Хочу обернуться, а не могу — страшно…
   — Так и не обернулись? — тоже со страхом прошептал Порфирий Петрович, но уж и сам знал, каков будет ответ.
   — Не насмелилась.
   — А потом удар, темнота, и очнулись в больнице. Так что ли-с?
   Пристав в сердцах хлопнул себя по колену и вскочил.
   Свидетельница в испуге смотрела на него снизу вверх. Робко кивнула.
   — Виновата, батюшка…
   — Пустое-с! Всё пустое-с! — с тоскою приговаривал надворный советник, поднимаясь по лестнице большого мрачного дома, выходившего одной стороною на Екатерингофский проспект, а другой на канаву. — А главное, так и чувствовал, что никакой потачки в этом деле мне не будет-с. Интуиция-с. Знаете такое слово?
   — От латинского intuitio, что означает «постижение истины, неопосредованное логикой», — блеснул Заметов, показывавший дорогу. — Вот здесь, в третьем этаже ремонт, маляры работают. А в четвёртом одна квартира пустая, в ней чиновник Люфт проживал, на прошлой неделе съехал, так что на площадке Шелудяковы остались одни.
   — И про это он, вероятно, знал-с.
   Порфирий Петрович остановился перед приоткрытой дверью, из-за которой доносились голоса.
   — Кто «он», ваше высокоблагородие? — не понял письмоводитель.
   — Преступник-с. И про съехавшего немца, и про Лизавету с её «семым часом». Про захворавшую куму единственно-с лишь не знал. Хоть это обнадёживает, всё-таки не вездесущий сатана, а тленный человек-с.
   Вздохнув, надворный советник нажал медную кнопку звонка. Колокольчик, в самом деле, как и говорила свидетельница, издал какой-то брякающий, надтреснутый звук.
   Не дожидаясь отклика, вошли.
   В квартире, невзирая на поздний час, было светло — июльское солнце ещё не спустилось за крыши.
   — А-а, привели? — оглянулся на письмоводителя квартальный надзиратель, седоусый капитан с добродушным лицом в мелких красных прожилках. — Что-то долгонько вы, Порфирий Петрович.
   Коротко и как бы рассеянно объяснив причину задержки, следственный пристав быстро завертел во все стороны своею замечательно круглой головою. На лежавший у стола труп пока нарочно не смотрел — приглядывался к обстановке, впрочем, нисколько не примечательной.
   Небольшая комната с жёлтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах. Мебель, вся очень старая и из жёлтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в жёлтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, — вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Все было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; все блестело. Ни пылинки нельзя было найти во всей квартире. «Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», — отметил про себя надворный советник и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую, крошечную комнатку, где виднелись постель и комод. Вся квартира состояла из этих двух комнат.
   — Спальня? Так-так-с, — промурлыкал сам себе Порфирий Петрович, заглянув в соседнее помещение.
   То была крошечная комната с огромным киотом образов. У другой стены стояла большая постель, весьма чистая, с шёлковым, наборным из лоскутков, ватным одеялом. У третьей стены был комод с выдвинутыми и отчасти даже вывернутыми ящиками. Из-под кровати торчал раскрытый сундук, вкруг которого на полу валялись какие-то свёрточки и кулёчки. Порфирий Петрович поднял один, прочёл надпись на бумажке «7 июня, студ. Линчуков, 3 р. 25 к., 1 мес».
   — Это она заклады сюда складывала, — пояснил надзиратель Никодим Фомич. — Целая бухгалтерия. Видите — число, имя закладчика, сумма, срок.
   Пристав покивал, пошарил по ящикам комода под бельём и достал оттуда изрядный пук кредиток, перетянутый красненькой лентой. Покачал на руке, передал квартальному.
   — Пересчитайте-с. — И продолжил поиск.
   Просмотрел какие-то бумажки, извлёк потрёпанную тетрадку и с чрезвычайным вниманием в неё уткнулся.
   — Три тысячи сто двадцать пять рублей, — доложил Никодим Фомич. — Не нашёл, видно. И из сундука лишь немного прихватил, с самого сверху. Там в свёрточках не только дрянь. Золото есть, прочие ценные вещички. Спугнули его, что ли? Лизаветиного прихода напугался? Запросто мог бы, после сестры-то, сюда вернуться и остальное добрать.
   — Загадка-с, — признал Порфирий Петрович, суя тетрадку в карман и все вертя головой по сторонам. — Что орудие убийства?
   Закончив осмотр, наконец, подошёл к мёртвому телу.
   Старуха лежала в точности, как описал Заметов: ничком, выворотив одну выброшенную руку. Открытый глаз мерцал стеклянным блеском. Крови на затылке было немного, она запеклась под жиденькой, скрученной в баранку седой косичкой.
   Надворный советник набрал полную грудь воздуха и зажмурившись полез пальцами в рану. Лицо его сделалось бледным, однако руку Порфирий Петрович убрал нескоро.
   — Прямоугольный пролом… Вершка полтора на три четверти… — сообщал он, с каждым мгновением все больше бледнея. На лбу выступили капли. — Пожалуй, обух небольшого топорика… Удивительной силы удар. Как это Лизавете свезло?
   Наконец выпростал пальцы, мельком поглядел на них и покривился.
   — Эй, умыться его высокоблагородию, — велел квартальный одному из солдат (полицейских в квартире кроме начальника было ещё четыре человека).
   Тщательно выполоскав загрязнившуюся руку в тазике и чистя специальной щёточкой ногти, надворный советник резюмировал:
   — Удобнейшая вещь для убийства — топорик. Под мышкой какую-нибудь петельку или лямочку соорудил, подвесил, и под одеждою не видно-с. А выхватить можно в секунду.
   Он показал, как можно выхватить из-под мышки топор и ударить сверху вниз.
   — По макушке, — задумчиво протянул Порфирий Петрович. — Сзади-с. Отсюда что следует?
   — Что? — спросил капитан.
   А то, что убитая преступника не опасалась, так что сама в комнаты провела, да ещё спиною к нему оборотилась. И во-вторых-с, что он росту выше среднего, ибо бил сверху и пришлось прямо в маковку. Людей по лестнице и во дворе опросили-с? Никодим Фомич приосанился:
   — Как же, первым делом. Никто ничего.
   — Чуяло сердце, чуяло, — жалобно молвил надворный советник. — С самого начала, как только господина Заметова увидел. Единственно вот что… — Он повернулся к письмоводителю. — Александр Григорьевич, душа моя, не в службу, а в дружбу. Вы все имена и сведения с бумажечек, в которые заклады-то обернуты, перепишите к себе. А после милости прошу ко мне на квартиру. Полночь, заполночь — неважно-с. Нам теперь все одно не спать. Господин капитан, одолжите мне письмоводителя вашего в помощники? Очень уж толковый юноша.
   Александр Григорьевич зарозовел от удовольствия и посмотрел на квартального с надеждою и страхом — не откажет ли. Но Никодим Фомич улыбнулся в усы и успокоительно подмигнул:
   — Что ж, пускай. Скучно, поди, штаны в конторе просиживать.
   — Благодарю-с. А в целом скверно, господа. Следов никаких-с, и свидетелей нет. — И пристав, уныло махнув рукой, вышел на лестницу.

Глава третья
ПРО ПОРФИРИЯ ПЕТРОВИЧА

   Однако пришло время познакомиться с главным героем нашего повествования ближе, ибо история, приключившаяся с ним в жаркие июльские дни 186… года, возможно, обрисует его не самым привлекательным образом, а между тем это был человек в высшей степени замечательный. Не типичностью своего характера — о, отнюдь, так что критиков, требующих, чтобы герой непременно был носителем современных веяний, выразителем эпохи, эта личность, пожалуй, приведёт в негодование. Порфирий Петрович, хоть и относился к завоеваниям прогресса с почтением, но кумира себе из них не сотворял, а по строгой приверженности установленным правилам и в особенности по своей старообразной манере говорить скорее мог быть отнесён к ретроградам. Одно, пожалуй, несомненно: это был человек странный, даже чудак. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление, так что в «типические характеры» Порфирий Петрович никак не подходил. Но что был бы за интерес и вкус в жизни, если б её населяли сплошь одни «типические характеры»? Бог с ними совсем. Может, их на свете и вовсе не существует, разве что в воображении г.г. критиков.
   История рода, от которого происходил наш герой, довольно необычна. Согласно преданию, бытовавшему в семье, но не подтверждаемому никакими письменными свидетельствами, ибо все фамильные документы сгорели от пожара ещё в первой половине предшествующего столетия, предком Порфирия Петровича был служилый немец хорошей крови, то ли фон Дорн, то ли фон Дорен. Потомки чужеземного пришельца прижились в России и расплодились во множестве колен, одни из которых возвысились, другие же захудали и впали в ничтожество. К сим последним относилась и линия Порфирия Петровича, — дед и прадед которого были вовсе неграмотны, сами пахали землю и за утратой родовых грамот числились уже не дворянами, а однодворцами. К тому времени не только звание, но и самая фамилия их была утрачена. То есть не то чтобы полностью, однако же подьячий, выписывая погорельцам новые бумаги взамен сгоревших, недослышал и записал их «Федориными», а они по неграмотности проверить не могли.
   Повторное возвышение рода началось недавно, с родителя нашего героя.
   Будучи слабого здоровья, к крестьянскому труду Федорин-отец был негоден и поступил в семинарию, намереваясь переписаться в духовное сословие. Там он учился в одно время с самим Михайлой Михайловичем Сперанским и, подобно сему титану российской истории, променял подрясник на сюртучок мелкого чиновника. Но, в отличие от великого однокашника, талантами не блистал и долгое время не мог подняться выше четырнадцатого класса. Лишь на самом закате своего кометоподобного фавора Михаила Михайлович, случайно повстречав где-то былого знакомца, обласкал его и назначил на хорошую должность, но и эта улыбка Фортуны обернулась насмешкой. Благодетель низвергся в прах, по слухам, едва избежав казни, а его благоволение легло на формулярную судьбу Петра Федорина чёрным пятном.
   К шестому десятилетию своей жизни отец Порфирия Петровича окончательно признал свою жизнь полностью неудавшейся. Вечный титулярный советник, он жил бирюком. Жениться не женился, ибо не мог сыскать пары. Женщины, ему нравившиеся, не пошли бы за человека бедного и немолодого, а тех, какие пошли бы, ему самому было не надобно. Он уж начал хлопотать в смысле пенсиона, надеясь в самом лучшем случае получить годовых рубликов сто, но тут солнце вновь выглянуло из-за туч. После десятилетней опалы Сперанский вновь воссиял в блеске — уже не в таком, как прежде, но все же весьма значительном: сначала вершил суд над злосчастными декабрьскими мятежниками, потом был наставником цесаревича, членом всевозможных комитетов и комиссий, удостоился графского титула.
   Повторно вознесясь, граф Михаила Михайлович особенно отличал тех, кто не отвернулся от него в тощие годы. Тут Федорину-старшему и пригодились записочки, которые он исправно посылал поверженному временщику ежегодно ко дню ангела.
   В короткий срок безвестный титулярный советник выслужил потомственное дворянство, а затем и звезду, но что гораздо важнее для нашего повествования, женился на славной девушке-смолянке и родил сына. Из этой истории следует, что человеку ни в каком возрасте не следует ставить на жизни крест, ибо все ещё может повернуться.
   Ко времени, когда пришло время определять юного Порфирия на жизненное поприще, его можно было бы поместить хоть в Пажеский корпус, так как отец уже ходил в генеральских чинах. Но мальчик рос неуклюжим, слабосильным, да и что за имя для гвардейца или дипломата Порфирий?
   Неблагозвучное это наименование возникло почти что случайно. По причине своего очень немолодого возраста будущий отец ребёнка ужасно волновался, не родит ли жена мертвенького или увечного, и дал перед иконой обет: наречь сына либо дочку, это уж как Господь рассудит, именем первого же святого, кто в сей день проставлен в Святцах. Ну и пришлось на святителя Порфирия, памятного тем, что избавил первохристиан Святой Земли от притеснения язычников.
   За нерасположенностью к военной карьере мальчик был отдан в незадолго перед тем учреждённое Училище Правоведения, что на Фонтанке, дабы направиться по гражданской линии, то есть отцовской стопой. Так, на четырнадцатом году жизни, и определилась его судьба.
   Вот вам два случая из жизни юного Порфирия Петровича, обрисовывающие этот характер.
 
   Первый — из той поры, когда отрок только-только сделался одним из полутора сотен «чижиков», как называли правоведов за цвет их жёлто-зелёных мундирчиков.
   По проверке знаний Порфирия определили в шестой класс, следующий за самым младшим, седьмым, то есть он попал в среду, уже сложившуюся, члены которой успели притереться друг к другу. Известно, как жестоки к новичкам подобные подростковые общества. Пришельцу, если он не силён физически или не как-нибудь особенно хитроумен, утвердиться в них трудно — стая сплочается против него.
   В классе, куда зачислили Порфирия, как это заведено почти повсеместно, был обычай «цукать» новеньких, причём свежепринятому предлагался выбор: он мог либо стать «арапкой», то есть всеобщим прислужником вплоть до появления следующего новичка, либо доказать свою храбрость, пройдя испытание.
   Низенький мальчик наморщил лоб, похлопал белыми ресницами и тихо, но твёрдо заявил, что ничьим «арапкой» он не будет, после чего пожелал узнать, в чем именно состоит испытание.
   Ему рассказали — в несколько голосов, страшным шёпотом, выкругливая глаза.
   В одном из дворов училища имелась старая конюшня, давно пустовавшая по причине обветшания. По преданию, то была единственная постройка, которая уцелела от времён жестокого герцога Бирона, которому сто с лишком лет назад принадлежало это владение. На конюшне истязали провинных и многих засекли до смерти, отчего по ночам там слышны жуткие стоны, а иной раз и являются души замученных. В этом-то нехорошем месте новичку и предлагалось пробыть с вечера и до рассвета.
   Порфирий ужасно побледнел, потому что очень страшился привидений, но, как говорится, более всего на свете страшился страха, а потому согласился.
   До полуночи худо-бедно продержался, только продрог в одной рубашке, но едва донёсся звон курантов, из угла раздались кошмарные звуки: свист кнута, душераздирающие стоны. Когда же из тьмы выплыли белые фигуры, мальчик с криком выбежал на двор и там пал на камни без чувств.
   Шутники (ибо роль призраков исполняли двое самых отчаянных в классе шалопаев) выскочили следом и попытались растормошить сомлевшего, но обморок был глубокий. Привести ребёнка в чувство удалось лишь к вечеру следующего дня, немалыми усилиями врачей.
   Начальство строго допросило Порфирия, что он делал во дворе посреди ночи и почему найден простёртым на земле. К тому времени мальчик уже знал от самих заговорщиков, в чем заключается тайна страшной конюшни, однако не выдал их, а лишь твердил, опустив глаза: «Что вышел — виноват-с. А что упал-с, так это зашумело в голове, ничего не помню-с». (Обыкновение говорить с обильными словоерсами возникло у него с детства, от папеньки, и осталось на всю жизнь.) Больше ничего от новенького добиться не могли, лишь про то, что «зашумело в голове».
   Получил Порфирий строгое наказание: три дня карцера и месяц без домашних отпусков, да ещё в училище задразнили, придумав обидную песенку, которая, кстати говоря, с того самого случая и сделалась известна всему городу — про чижика-пыжика, что выпил рюмку, выпил две, зашумело в голове. Однако и жестоко дразнимый товарищами, Порфирий обидчиков не выдал.
   Из этой маленькой истории видно, как уже с раннего возраста в нем сочетались чрезвычайная впечатлительность и столь же необыкновенная твёрдость характера. Первое из этих качеств с возрастом отнюдь не исчезло, лишь внешне стало менее приметным. Второе же, пожалуй, только усилилось.
 
   А вот вам ещё один эпизод, дополняющий портрет нашего героя и демонстрирующий другие две характернейшие его черты: неостановимую дотошность и редкую неустрашимость. Причём последняя черта тем удивительнее, что в людях обострённо впечатлительных, готовых впасть в продолжительный обморок от химеры, храбрость встречается редко, не то что в натурах бесхитростных и воображением обделённых.
   Дело было вскоре после того, как Порфирий Петрович вступил на стезю казённой службы.
   Начало его карьеры складывалось неблестяще. Учился он своеобразно: не выказывал успехов ни в римском праве, ни в торговом, ни же в гражданском судопроизводстве, зато шёл первым по праву уголовному и полицейскому, а также специальным дисциплинам вроде психологии, токсикологии либо судебной медицины. Уже тогда определилось, что юноша имеет склонность к службе, связанной с пресечением и расследыванием злоумышленных преступлений. Из-за неровности успехов выпущен Порфирий Петрович был по второму разряду, то есть всего лишь губернским секретарём, и угодил в отдалённую, ничем не примечательную провинцию, судебным следователем. Кроме скромности академического балла сыграло роль и то, что к сему времени и папенька-генерал, и граф Сперанский успели покинуть земную юдоль, оставив выпускника-правоведа безо всякой протекции.
   Впрочем, сказать, что губерния, куда отправили Порфирия Петровича, совсем уж ничем не блистала, было бы не вполне верно. Она, точно, не отличалась ни выдающимися памятниками, ни историческими реликвиями, зато — и это даже на весьма неблагонравном фоне нашей провинциальной жизни — выделялась какой-то особенной скверностью нравов. Начальство, пользуясь удалённостью от столиц, изолгалось и изворовалось до степеней совершенно невиданных и даже, можно сказать, фантастических.
   Губернатором там двадцать с лишком лет сидел всё один и тот же лихоимец, окруживший себя ещё худшими негодяями, так что ни в учреждениях власти, ни в судах добиться правды было решительно невозможно. Всё, что производилось в губернии, волоклось и засасывалось в одно жерло, а уж оттуда, по расположению местного властителя, распределялось между ним и его присными. Всякое сопротивление произволу было давным-давно истреблено, и население смиренно терпело любые притеснения, подобно стаду безгласных овец, которые не осмеливаются даже блеять, когда с них стригут шерсть либо тащат на бойню.
   Но сколь верёвочке ни виться, а рано или поздно конец сыщется.
   Едва юный правовед прибыл к месту службы, едва успел оглядеться и прийти в содрогание от окружающей мерзости, как на губернию обрушилось великое потрясение.
   То ли до столицы наконец дошли слухи о злоупотреблениях, то ли имелась какая иная причина, но в губернский город, совершенно как в известной комедии, нагрянул ревизор из Петербурга. То есть поначалу-то как раз не грянул, а прибыл тихонечко, партикулярным порядком. Пожил некоторое время инкогнито, собрал сведения, а потом взял, да и потребовал к ответу всё местное начальство.
   Предложенную взятку с негодованием отверг, ибо оказался человек честный. Мало того — ещё и дельный, что на Руси с честными людьми почти никогда не бывает. Собрал у себя в особенном портфеле такие бумаги, такие доказательства, что губернатору и всем его помощникам оставалось либо в каторгу, либо в петлю.