Пленный усмехнулся:
   - Через неделю вермахт будет в Ленинграде. Еще через месяц падет Москва. И тогда все. "Руслянд капут".
   - Чего он там брешет? - спросил Ковригин, ехавший на подножке.
   Я не стал переводить ему то, что сказал немец, а махнул рукой и прекратил этот бессмысленный спор.
   Машина наша ехала быстро. Наконец мы проскочили мост через реку Воронку. На восточном ее берегу возводился новый рубеж обороны. И справа и слева от моста, насколько мог видеть глаз, шли работы: рыли окопы, строили блиндажи и орудийные позиции, слышались голоса команд, раздавались звон пил, стук топоров.
   Немец снова ухмыльнулся:
   - Такая речушка! На полчаса боя.
   Посмотреть на пленного немецкого офицера к штабу дивизии сбежалось человек тридцать. Через несколько минут Ковригин и я стояли перед командиром дивизии - генералом Любавиным. Здесь же в блиндаже находились комиссар дивизии и начальник штаба.
   Ковригин кратко доложил обстоятельства нашей задержки возле библиотеки. Свой доклад он закончил словами:
   - Как хотите, товарищ генерал, а за этот подвиг Данилову следует медаль выдать.
   - Что ж, пожалуй, - согласился комиссар. - Немец вроде бы полезный.
   - Доложите сами, как было дело, Данилов, - приказал генерал.
   Я рассказал все в подробностях, не утаив ничего о своих колебаниях стрелять в немца или не стрелять.
   Генерал глянул на меня исподлобья и сказал:
   - О награде речи не может быть. Ты, Данилов, не солдат, а кисельная барышня. (Он так и сказал: кисельная.) Следовало бы разжаловать тебя из младших лейтенантов в рядовые... Не дорос ты до звания командира. И какая война идет - ты еще недопонял... Но то, что ты важного "языка" добыл, это в твою пользу. Зови сюда этого "книголюба". Сейчас мы его допросим как положено... А ты, комиссар, займись с этим Даниловым. Просвети ему мозги.
   * * *
   История рассудила мой спор с лейтенантом вермахта Отто Краузе - так звали этого гитлеровского вояку. Как известно, мы оба оказались весьма наивными и оба ошиблись. Не вошли немцы в Ленинград ни через неделю, ни через три недели, ни через три года... И мы тоже не оказались в Берлине через два-три месяца. Мы пришли туда только через четыре долгих года. Я ошибался в сроках, но был прав исторически. Не могли фашисты победить нас. И Ленинграда взять не могли.
   И через маленькую речку Воронку немцам не суждено было переправиться. На ее берегу войска вермахта были остановлены намертво, навсегда.
   Мы не могли не победить в той войне. История знает, что делает!
   Не знаю, жив ли еще бывший лейтенант вермахта Отто Краузе. Иногда я ловлю себя на мысли: хорошо бы его сейчас встретить и спросить: "Ну что, дурья голова, понял теперь, кто был прав?"
   Сам я после войны поступил на службу в Публичную библиотеку. Проработал в ней всю жизнь. И почем знать, не сыграл ли в этом свою роль случай, о котором я сейчас здесь рассказал?
   "ГЕНЕРАЛ САМСОНОВ"
   Учился со мной в одной группе на историческом факультете студент по фамилии Самсонов. Вдруг нежданно-негаданно стал он у нас генералом. По прозвищу, конечно. Читали нам на первом курсе лекции по истории первой мировой войны, замелькало имя командира русского корпуса, наступавшего в начале военных действий на немцев, - генерала Самсонова. И как говорится, не успел наш Самсонов оглянуться, как стал "генералом". Так к нему все ребята и обращались: "Генерал Самсонов, одолжи руб..." "Генерал Самсонов, ты сегодня дежурный, сходи, намочи тряпку", "Генерал Самсонов, оставь покурить".
   Самому Самсонову прозвище, видимо, понравилось. Во всяком случае, он на него не обижался и всегда откликался на такое обращение, будто так и надо.
   Любил наш Самсонов показывать себя храбрецом - совершать на спор всевозможные подвиги. Однажды, например, он нам говорит: "Поспорим на три печенки, что я во время занятий по латыни принесу из буфета стакан горячего чая, ну и, само собой, соевых конфет на каждого". Мы, конечно, с большой радостью "заложились".
   Тут надо разъяснить суть этого спора. Прежде всего - что такое три печенки.
   Стоял тогда на Невском, между зданием бывшей городской думы и Гостиным двором, деревянный павильон-столовая, где можно было поесть горячие сосиски с горчицей или печенку с макаронами, политыми вкусным соусом. Мы, студенты, любили ходить после занятий в этот павильон. В первые дни после получения стипендии помногу сосисок съедали или по две порции печенки. А некоторые даже по три. Ну, а к концу месяца, бывало, заказывали одну сосиску... а хлеб и горчица бесплатные - ешь сколько хочешь.
   Теперь насчет латыни. Преподавал ее нам доцент Тимофеев. Был он очень строг и требователен. Так что его занятия для данного спора были выбраны не случайно.
   Ждали мы очередной "латыни" с нетерпением - терялись в догадках: каким образом собирался "генерал Самсонов" явиться на занятия со стаканом горячего чая в руках? А он так-таки умудрился это проделать. Сначала сидел с нами на занятиях, как обычно. Потом вдруг схватился за живот, застонал и стал отпрашиваться к врачу. Через полчаса он вернулся, прижимая к животу свою меховую шапку. Лицо его выражало страдание, а из-под шапки шел пар. Мы дружно расхохотались, а Тимофеев растерялся, поднялся со стула и снял пенсне.
   - Что это еще такое, Самсонов?
   - Врачиха велела грелку приложить, а грелки нет, кто-то уже взял, ответил "генерал Самсонов". - Вот я вместо грелки чай в шапке приложил...
   - Шли бы лучше домой, - сказал Тимофеев.
   - Со следующего предмета и пойду, - ответил "генерал Самсонов". - А латынь пропускать не могу...
   Потом, когда Тимофеев писал на доске латинские слова, чай и конфеты пошли по рукам под столами. В тот же день "генерал Самсонов" законно слопал свои три печенки... Так и ходил он у нас в героях, пока не началась война, потребовавшая от нас совсем иного героизма, настоящего.
   Доучиться мы не успели. Все ребята нашего курса вступили в народное ополчение Ленинграда. Многие оказались в одной роте. В сентябре сорок первого года отправили нас на фронт, на Ораниенбаумский пятачок, отрезанный к тому времени фашистскими войсками от Ленинграда.
   Ранним утром вышли мы в Финский залив на небольшом прогулочном пароходике. Пароход был колесный, шел не быстро. Рядом с сегодняшним "Метеором" он показался бы просто черепахой. А немцы из-под Стрельны и из Петергофа били по нам из пушек. То тут, то там вздымались вокруг нашего парохода высокие фонтаны. Было страшно, но все держались спокойно. Все, кроме "генерала Самсонова". Когда снаряд разрывался перед носом парохода, он опрометью бежал на корму и вжимался в палубу за какой-нибудь ящик. Другой снаряд рвался за кормой, и "генерал Самсонов" бежал прятаться на нос корабля. Смешно было на него смотреть. Да и стыдно было за своего товарища.
   До ораниенбаумского порта дошли благополучно. И тут, на суше, начались главные приключения нашего "генерала". Усадили нас в крытый фанерой кузов машины-полуторки и повезли по лесной дороге в штаб армии, расположенный возле поселка с красивым названием Таменгонт.
   Сопровождавший нас лейтенант предупредил:
   - По команде "воздух" выскакивать из машины и врассыпную в лес.
   И вот едем. День ясный, солнечный. Задней двери в кузове нет - просто большой проем вырезан в фанере. Видим через него лес - красивый, осенний. Тихо кругом. Птицы чирикают. Вроде и войны нет.
   Вдруг лейтенант, ехавший на подножке, крикнул:
   - Воздух!
   Водитель резко затормозил. Мы посыпались на дорогу и разбежались по обе стороны в лес. Над дорогой низко-низко просвистел "мессершмитт", прострочил по дороге из пулемета и исчез.
   - В машину, быстро! - крикнул лейтенант.
   Мы выбежали на дорогу, но тут выяснилось, что ехать нельзя: нет "генерала Самсонова". Стали мы его искать. Нашли под каким-то пнем метрах в двухстах от дороги. Он сидел и трясся. Схватили мы его под руки, отвели к машине, втолкнули в кузов.
   Не успели отъехать и километр, как снова остановка и снова команда "воздух". Все повторилось сначала. "Мессершмитт" шел теперь обратным курсом и снова прошил дорогу, но в машину опять не попал. Когда мы вышли из леса, "генерала Самсонова" не было. Пошли его искать. Задержались надолго, потому что на этот раз он не отсиживался, а не останавливаясь бежал в сторону от дороги. Догнали чуть ли не за полтора километра. Приставший в нам "мессершмитт" за это время не появлялся.
   - Полетел заправляться, - пояснил нам водитель полуторки. - Скоро опять прилетит...
   Когда мы затолкали нашего бегуна в кузов, лейтенант приказал:
   - Держите вы его крепче. Если убежит, под трибунал попадет за трусость.
   Минут двадцать мы ехали спокойно.
   - Простите меня, ребята, простите, - все время повторял Самсонов. Ничего не могу с собой поделать. Вы и верно держите меня покрепче.
   Лейтенант неожиданно скомандовал:
   - Воздух!
   Машина встала. Несколько человек выпрыгнули на дорогу и рванули в лес. Четверо, в том числе и я, схватили Самсонова за руки и за ноги. Он дико вырывался, кричал... Тут над нашими головами завыл мотор самолета, затрещал с неба пулемет, застучали по земле пули. Мы все кто как пригнулись... Самсонов со страшной силой рванулся и вылетел на дорогу, поднялся и с каким-то странным стоном побежал в лес. Там его схватили... Оказалось, что, падая, он сломал руку...
   В нашу часть он вернулся из госпиталя через месяц. Встретили его неплохо, можно сказать, по-товарищески. В тот же день, однако, мы объявили ему, что после той истории на лесной дороге мы решили лишить его звания "генерала" и никогда больше его так не называть.
   Прошел еще один месяц. Самсонов нес службу, как и все. Однажды ночью стоял в карауле и во время артналета свой пост не покинул. Раза два назначали его в боевое охранение. Лежал он ночью с напарником в "секрете" на "ничейной" полосе. Фашисты постреливали из пулеметов, кидали на "нейтралку" мины. Но Самсонов держался спокойно.
   Никто не напоминал ему о прошлом, не попрекал, не насмехался. Но сам он был явно не в себе. Ходил мрачный, все больше молчал. В свободное от службы время часами лежал в землянке на нарах, положив руку на лоб и глядя в одну точку на бревенчатом потолке. Мы объясняли его состояние страхом, который он теперь не выказывал, но который, как мы думали, тем сильнее его угнетал.
   Нам и в голову не приходило, что переживал он, оказывается, вынесенное ему наказание - лишение звания "генерала". Само звание было, конечно, шуточное. Но то, что мы его этого звания лишили, имело совсем не шуточные причины и стало поэтому делом серьезным.
   Как мы потом узнали, Самсонов в часы своих молчаливых раздумий принял решение - добиться, чтобы прозвище "генерал Самсонов" мы ему возвратили.
   И вот как-то раз произошло то, что было для нас неожиданным, а для него долгожданным случаем.
   Командир роты объявил на построении, что нужны восемь добровольцев. Задача - тайно подползти к окопам противника, ворваться в них, посеять панику и захватить "языка". Таков приказ командира батальона.
   Вызвалось человек пятнадцать. Из строя вышел и Самсонов. Командир приказал семерым вернуться в строй. Самсонов был оставлен в команде добровольцев.
   На другое утро в роте только и говорили о ночном поиске. Он прошел успешно. Наши скрытно приблизились к вражеской траншее. Когда немецкий часовой крикнул: "Хальт! Хенде хох!", Самсонов ответил ему по-немецки: "Нихт шиссен" - "Не стрелять". Немец на несколько мгновений замешкался. Этого было достаточно для того, чтобы наши разведчики пристрелили его и ворвались во вражескую траншею. Забросав гранатами две землянки, в которых спали фашистские солдаты, они скрутили двух немцев и благополучно вернулись к своим. Один из фашистов, которого притащил вместе с двумя другими бойцами Самсонов, оказался фельдфебелем. Позднее мы узнали, что захваченные в ночном поиске "языки" дали нашему командованию ценные сведения.
   В тот же первый день после ночного поиска мы, бывшие однокурсники, собрались в одной из землянок и пригласили Самсонова. Когда он вошел, я по поручению товарищей торжественно объявил, что мы восстанавливаем его в звании "генерала" и отныне, как прежде, будем называть его "генерал Самсонов".
   С этого дня Самсонов преобразился, стал прежним, общительным и даже веселым парнем. Но на этом история с ним еще не закончилась.
   Перед ноябрьскими праздниками группу бойцов роты вызвали к командиру полка для вручения наград. Был в ней и Самсонов. Вместе с другими участниками того ночного поиска он был награжден медалью "За отвагу". Награждение происходило в Ораниенбауме, в помещении бывшей школы. Когда подполковник - командир полка - вызвал к столу, на котором лежали коробочки с медалями, Самсонова, тот подошел, чеканя шаг, и, вскинув к шапке руку, отчеканил:
   - Генерал Самсонов за получением награды явился.
   На мгновение стало тихо. Я сам видел, как подполковник вытянулся было по стойке "смирно". Потом он расслабился, кашлянул и спросил:
   - Это еще что такое?!
   Я поспешил на помощь своему товарищу:
   - Разрешите доложить, товарищ подполковник?!.
   И тут я кратко рассказал командиру полка, почему у Самсонова такое прозвище... Подполковник посмеялся, вручил Самсонову медаль "За отвагу" и сказал:
   - Служите, ефрейтор Самсонов. Может, и в самом деле генералом станете.
   Чем черт не шутит, может, и стал бы когда-нибудь наш "генерал Самсонов" настоящим генералом. Однако черт "пошутил" иначе. Ранним октябрьским утром Коля Самсонов неосторожно поднялся в окопе во весь рост. То ли загляделся на золотую осеннюю листву, охваченную пламенем утреннего солнца, то ли заслушался щебетом птиц... Простоял он, чему-то улыбаясь и запрокинув голову, всего несколько секунд. Никто из товарищей не успел даже его окликнуть, осадить вниз... Пуля немецкого снайпера пробила ему голову. Случилось это там же на Ораниенбаумском пятачке, под селом Гостилицы. Гиблое было место.
   ДОРОГА НА СТРЕЛЬНУ
   На фронт меня снаряжала мама. Глаза у нее были печальные... У меня, напротив, настроение было радостно-приподнятое. С плеч свалилась гора: наконец-то! Ведь все мои товарищи давно на фронте, немцы подошли к Ленинграду, а я все еще торчу дома.
   В последнее время, подходя к нашему подъезду, я каждый раз испытываю чувство стыда. На двери два плаката. Слева - стихи Джамбула: "Ленинградцы! Дети мои!" Справа - плакат, изображающий ополченца. Каждый раз упирается в мою грудь вытянутый вперед палец сурового усача с яркой звездочкой на пилотке. Снова и снова задает он мне вопрос: "А ты записался добровольцем?"
   "Записался, дядя, записался, - мысленно отвечаю я. - Записался еще до того, как тебя нарисовал художник. И очень был огорчен, когда меня исторгли из моей роты и направили на курсы военных переводчиков".
   Было обидно до слез. То ли дело воевать, когда кругом одни свои! Командиры и политруки в батальоне все наши - студенты-старшекурсники и преподаватели. Непривычно и смешно видеть друг друга в ботинках и обмотках (сапоги, да и то брезентовые, давали только командирам), в зеленых штанах и гимнастерках. Настроение у всех веселое: весь истфак в сборе, а никто не учится! Экзамены сорвались. Тоже можно пережить. Но главное - мы все вместе, не расстаемся, как обычно, после занятий, а все время как бы навсегда вместе... Кажется, что и страшно не будет, и не убьет никого. Ну, кого, например, можно убить? На кого ни посмотришь - исключается. Разве тебя самого?.. Ну, а этого и вовсе не может быть!
   И вот меня вырвали из такой моей собственной, свойской части. Спрашивается, зачем я выучил в детстве немецкий?! Ведь не хотел! Мама пересилила тогда мое сопротивление...
   И вот я иду на фронт только сегодня, 16 сентября.
   У меня приказ: явиться во 2-ю дивизию народного ополчения. В штабе фронта, где мне выдавали предписание и продовольственный аттестат, ее именовали сокращенно "второе ДНО". Дивизия занимает оборону в районе Ораниенбаума, куда мне и следует добираться.
   Мама велит надеть что-нибудь "похуже". Надеваю старые черные брюки, стоптанные полуботинки, потертую кожаную тужурку, оставшуюся от отца, и мичманку - синюю фуражку с большим квадратным козырьком. Мичманка почти новая. Сперва я настоял на ее приобретении, а потом не носил: уж больно пижонистая.
   - Не дай бог, если ты в таком виде попадешься на глаза немцам, заметила мама. - Фашисты именно так изображают наших политруков и комиссаров... Кожаная тужурка, морская фуражка...
   - Немцы далеко, - успокаивал я. - До передовой - за Ораниенбаум километров шестьдесят. Прежде чем я туда попаду, меня обмундируют в зеленую защитную форму.
   Мама положила мне в чемодан смену чистого белья, мыло, зубную щетку, вафельное полотенце, пачку пиленого сахара в синей бумаге и флакон одеколона.
   - Это - "для промывания ран", - сказала она.
   Я попрощался с соседями, протянул маме руку. Разрешил ей себя поцеловать. С улыбкой выслушал мамино "береги себя, сынок" - не затем, мол, идем, чтоб беречься, - подхватил чемодан и бодро вышел.
   На улице я остановился и оглянулся на наш подъезд. Чувство расставания с родным домом только здесь охватило меня. При маме, а тем более при соседях я стеснялся что-либо подобное чувствовать. Там я изображал спокойствие, презрение к предстоящим опасностям. Здесь я был один на один с домом, в котором родился, в который всегда возвращался, куда бы ни уходил и ни уезжал. Вернусь ли на этот раз? А если вернусь, увижу ли его таким, как сейчас? Кто знает. Наш район сильно бомбят. Невдалеке зияет четырехэтажный срез дома на углу Моховой. Его фасад снесло бомбой неделю назад.
   Громадная воронка, огороженная желтыми с красными полосами стойками, виднеется на противоположном углу Литейного. На днях в девять часов вечера сюда угодила пятисоткилограммовая фугаска. На улице было пусто. Все укрылись в бомбоубежище. Только девушка-милиционер с противогазом через плечо и с фонариком синего света оставалась на перекрестке. Было полутемно, однако я хорошо разглядел ее из окна перед уходом в бомбоубежище и оглянулся на нее, когда мы вышли на улицу, чтобы добежать до подворотни. Сидя в подвале, я ощутил, как вздрогнул над нами наш дом, как задрожала земля.
   Когда тревога кончилась и мы вышли на улицу, на перекрестке, рядом с огромной воронкой, все так же стояла девушка-милиционер и синим фонариком регулировала движение.
   "Какое чудо: она невредима!" - воскликнула мама. "Мама, это другая..."
   Вчера ночью мы тоже спускались в бомбоубежище. В сухом воздухе гремели зенитки. Со свистом сыпались осколки зенитных снарядов. Когда мы вышли из подъезда, мама раскрыла зонтик. "Мне так спокойнее", - сказала она.
   Это было вчера. Сейчас, в эту минуту, вся моя долгая двадцатилетняя жизнь слилась в одно большое ВЧЕРА.
   Вернусь ли еще раз сюда, войду ли в наш, такой родной мне подъезд, поднимусь ли по нашей лестнице, увижу ли еще раз маму? Этого я не знал. Но зато я хорошо знал другое. Я верил, я чувствовал: не может быть, ни за что не будет так, чтобы в нашу парадную вошел фашист, чтобы он поднялся по нашей лестнице, схватился за ручку нашей двери...
   * * *
   На девятом номере трамвая я довольно быстро проехал через весь город. Вагон был переполнен. Говорили о начавшихся артиллерийских обстрелах, о нехватке продуктов, о длинных очередях в "Европейскую" и в "Асторию". Там еще можно было пообедать без талонов. Сетовали на пустоту магазинов.
   "Весь город вдоль и поперек изъездила, - жаловалась женщина с пустой корзинкой на коленях, - и везде в магазинах на полках одни крабы. Аж в глазах красно от этих банок!"
   Город был таким же, как и обычно в последние недели. Оконные стекла крест-накрест заклеены бумажными полосками. Здания с большими окнами, вроде Дома книги, выглядели теперь так, будто их облили лапшой. Ветер кружил по улицам бумажный пепел. Местами он падал густо, словно черный снег: в учреждениях жгли бумаги.
   На улицах в этот утренний час было людно. До войны и в первые ее месяцы в рабочие часы улицы Ленинграда, даже такие, как наш Литейный проспект, были пустынны, Теперь город переполнен беженцами. Сначала в Ленинград хлынули жители Новгорода, Пскова, Кингисеппа... В последние дни сюда сбежались жители пригородов - Пушкина, Павловска, Красного Села, Гатчины. Все беженцы оседали в городе: железные дороги были перерезаны еще в конце августа.
   Но сегодня, именно сегодня, в людских потоках, растекавшихся по улицам, обозначилось нечто и вовсе новое. Навстречу нашему трамваю, к центру города, густо шли люди. Пожилые мужчины, подростки, женщины, дети несли чемоданы, постели в ремнях, рюкзаки, мешки, котомки, корзины. Панель стала похожей на бесконечно длинный перрон вокзала.
   По мостовой катили груженные скарбом дворницкие тележки и детские коляски, вели оседланные тюками велосипеды. Я обратил внимание на старика в зимней шапке и в расстегнутой шубе на рыжем меху. Он волочил по мостовой салазки с книгами...
   День был солнечный и для середины сентября удивительно теплый. Но в зимних шапках, в зимних пальто шли многие. Взрослые и дети двигались молча, сосредоточенно, лишь изредка переговариваясь.
   "Беженцы. Наверно, уже откуда-нибудь из-под Урицка, - подумал я. - Но почему их так много? Люди идут по всем улицам и проспектам, которые мы пересекаем. Особенно густо идут нам навстречу здесь, за Обводным каналом..."
   Обожгла мысль: эти беженцы не из Гатчины, не из Пушкина, не из Урицка... Эти беженцы - ленинградцы. Их дома уже в непосредственной близости от войск противника.
   "Враг у ворот!" Вчера это было еще строчкой плаката. А сегодня... Больно было смотреть на это молчаливое шествие. Но вместе с тем было очевидно, что все эти женщины, старики и дети не бежали от врага. Они отходили по приказу из южных районов города в северные. Нет суматохи, нет паники. Не увидишь ни одного заплаканного лица.
   "Русские люди!" - с сочувствием и гордостью сказал кто-то на площадке за моей спиной.
   "Ленинградцы!.." - уточнил другой голос.
   Ленинградцы!.. Когда-то, очень давно, не то в пятом, не то в шестом классе, заполнял я впервые в жизни анкету. В графе "национальность" я, не задумываясь, написал: "Ленинградец". Надо мной посмеялись в школе, посмеялись дома. Позднее не раз вспоминали об этом эпизоде как о чем-то очень забавном. В анкетах я так больше не писал. Но я твердо верил, что есть такая национальность - ленинградец, потому что есть чувство принадлежности к ней - возвышенное, гордое. Я знал, что такое же чувство живет в каждом истинном ленинградце...
   Наш трамвай остановился возле Кировского завода и дальше не пошел. Говорили, что вагоны стоят до самой Стрельны.
   Поток беженцев, двигавшийся по улице Стачек, был не так густ. Здесь он только формировался.
   Изредка в сторону фронта шли грузовые машины - трехтонки и полуторки. Много машин стояло вдоль тротуара. Их водители то ли ждали кого-то, то ли не были уверены, что смогут проскочить к месту назначения.
   На панели кучками стояли люди. Улица Стачек была своеобразной биржей сведений и слухов. Сведения - рассказы людей, только что прибежавших "оттуда", - носили невеселый, порой удручающий характер. Явные слухи и досужие домыслы были, напротив, окрашены лихим оптимизмом.
   Рассказывали, что наши части, сражавшиеся в течение июля - августа под Лугой, теперь ударили в тыл немцам, подошедшим к Ленинграду. В результате немцы будто бы спешно отходят на запад.
   "Слышите? - спрашивал рассказчик у взволнованных слушателей. Канонада-то меньше слышна, чем час назад?"
   Утверждали, что противотанковые рвы, вырытые вокруг города, соединены с заливом, реками и озерами. Теперь открыли специально сделанные шлюзы, и вода затопила во рвах вражеские корпуса.
   Рассказывали о собаках, обученных бросаться под днище танка с грузом взрывчатки. Один или два случая успешного их применения на фронте превратились в массовое истребление танковых дивизий врага. Воображение говорившего об этом старичка собрало воедино под Ленинград на новую героическую службу всех пограничных собак, отведенных с западной границы. Им на помощь, по его словам, спешили собаки с Дальнего Востока...
   Был, однако, среди всех этих слухов один - главный. Он начал циркулировать в городе недели две назад, после того как фашисты перерезали железные дороги, соединяющие Ленинград со страной. Он витал и сейчас здесь, над улицей Стачек. Упорно говорили, что в Москве формируется народное ополчение для помощи Ленинграду. Утверждали, что со дня на день под Ленинград прибудут дивизии сибиряков, узбеков, казахов... А какие они все стрелки! Сибиряк попадает дробинкой в глаз белке, чтобы не испортить шкурку. Узбек так же метко бьет в глаз беркуту, а казах - степному орлу. Тем более легко каждому из них попасть в глаз фашисту.
   В это верили все. Это, собственно, и была высказанная вслух вера в то, что страна Ленинград не отдаст. И это была мечта. Мечта, которой суждено было сбыться. Они все придут защищать Ленинград: и сибирские дивизии, и узбеки, и казахи, и москвичи. Придут испанские республиканцы. Придут немецкие антифашисты... Только это будет позже. А сегодня разговор о них еще только мечта и - все-таки - слух.
   Я остановился возле полуторки, которая, по всем признакам, собиралась в путь. Ее водитель, немолодой красноармеец, только что кончил копаться в моторе и вытирал руки ветошью. Рядом с машиной стояли двое военных. Оба показались мне довольно пожилыми. Было им лет по двадцать семь - двадцать восемь. Один из них, среднего роста коренастый старший сержант, деловито высекал с помощью кресала искру, стараясь закурить между ладонями папиросу. Он не походил на ставших привычными глазу ополченцев, с их обмотками, хлопчатобумажными штанами и гимнастерками, как правило, не по росту большими, с их перекошенным от подсумков или саперной лопатки ремнем. Это был кадровый боец. Полы ладно пригнанной шинели подоткнуты для похода под ремень. В яловые сапоги вправлены синие диагоналевые брюки. На темно-зеленой диагоналевой гимнастерке свежий подворотничок. Было видно, что этот человек недавно с фронта. Об этом свидетельствовало его снаряжение: три гранаты-"лимонки", подвешенные к поясу, саперная лопатка в чехле, повидавшем виды, плотно набитые патронами подсумки. На поясе у него почему-то был прикреплен и командирский пистолет ТТ. Принадлежностью, типичной для фронтовика, были также кремень и кресало. Вероятно, огниво в полевой обстановке было надежнее спичек. Вид у старшего сержанта спокойный и скромный.