- Салим аль-Хосс, ваша милость, - еле слышно прошептал он.
   - Громче! И милостей тут нет!
   - Виноват, господин адмирал! Салим аль-Хосс, стрелок с четырехмоторного "Дугласа".
   - Часть! База!
   - Вторая эскадрилья Четвертого бомбардировочного полка. Мы летели из Сергеевки.
   - Сколько там еще самолетов?
   - Десять бомбардировщиков, кроме нашего, и две эскадрильи истребителей.
   - Двадцать четыре истребителя?
   - Да, господин адмирал, но целую авиачасть оттуда не так давно вывели.
   - Когда это было?
   - Месяца полтора назад... - Он осмелился поднять голову. - Господин адмирал... Меня... казнят?
   - Вы входите в организацию "Саббах"?
   Пленный оглянулся по сторонам, словно ища поддержки или сочувствия, и, не найдя ни того, ни другого, еле слышно прошептал:
   - Да.
   - Я слышал, что у вас считается честью умереть за полковника Каддафи.
   - Я так не считаю...
   - Почему вы воюете с нами?
   - Все из-за них, - он показал на Бернштейна. - Они выгнали нас из дому.
   - Чушь, - сердито ответил тот. - Живите себе на здоровье в Израиле, как сотни тысяч арабов, которые работают там и отлично устроены.
   - Да? Быть рабом? Гражданином второго сорта? - вскипел Салим - Никогда!
   - Просто лень работать.
   Араб снова взглянул на адмирала.
   - Меня убьют?
   - Вы соблюдаете Пять Столпов Веры?
   Араб широко открыл глаза, поражаясь глубине адмиральских познаний и неожиданности вопроса, а потом, явно обретая надежду, ответил:
   - Конечно. Вера, молитва, пост, "хадж" и самопожертвование. Я соблюдаю все пять. И читаю Коран, обратясь в сторону Мекки, и пять раз в день совершаю намаз.
   - Коран - это слово Аллаха, не так ли?
   - Так, господин адмирал, истинно так! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его.
   - Значит, вы знаете, что каждому смертному придется в свой час предстать на Страшном Суде?
   - И мой час настает? - надежда в его голосе уступила место отчаянию.
   - Да.
   Салим впервые за все время допроса выпрямился, а потом рухнул на колени, обхватил голову руками, как на молитве.
   - Нет! Нет! Пощадите! Пощадите меня!
   - Умереть, потеряв достоинство, - значит умереть как собака, - с негодованием сказал адмирал. - Убрать его!
   Подхватив Салима под руки, матросы волоком потащили его к выходу, и Брент еще долго слышал его доносящиеся из коридора крики: "Аллах Акбар! Аллах Акбар! Смерть Израилю!"
   Полковник Ирвинг Бернштейн, что было вовсе на него не похоже, закрыл лицо руками и опустил голову. Совсем недавно всем казалось, что этот человек склонен к сантиментам не больше чем нож из шеффилдской стали. Он не моргнув глазом убил нациста Вернера Шлибена, который как-то раз вздумал юмористически порассуждать об иудаизме, геноциде и отсутствии крайней плоти. Даже видавшие виды японцы содрогнулись от этого кровавого поединка, происходившего в судовом храме "Я сделаю тебе обрезание!" - мстительно воскликнул Бернштейн, снова и снова всаживая клинок вакидзаси в пах поверженного Шлибена. Но сегодня полковник был явно чем-то подавлен, и это не укрылось от проницательных глаз адмирала.
   - Итак, для подготовки судна к операции у нас месяц с лишним, - сказал он. - Офицеры "Йонаги" первого призыва очень долго не сходили на берег, не были в отпуске. Для новых сражений нам нужны новые силы. Поэтому им разрешаются увольнительные. Не забудьте личное оружие.
   - Господин адмирал, - вставая, сказал подполковник Мацухара. - У меня много новичков и...
   - Я уверен в боевой выучке экипажа, - непререкаемым тоном сказал Фудзита. - Итак, офицеры "Йонаги" могут сойти на берег. Вас, адмирал Аллен, вас, полковник Бернштейн, вас, капитан третьего ранга Ацуми, и вас, лейтенант Росс, прошу установить очередность ваших выходов на берег с тем, чтобы вы и наши новые офицеры - он показал на Окуму и Сайки - совершенно освоились на корабле. Итак, день - вахта, день - отдых и развлечения.
   Само звучание слова "берег" бросило Брента в жар, мгновенно вызвав воспоминание о Саре Арансон. У него, как и у всех, кто проводит долгие месяцы в море, была обостренная память, одновременно и мучившая, и дарившая отраду. Эту тридцатилетнюю женщину в звании капитана израильской военной разведки он встретил в токийском офисе Бернштейна незадолго до средиземноморской операции. У нее было волевое, привлекательное лицо с широко расставленными карими глазами, темные волосы и редкой красоты фигура, соблазнительное великолепие которой угадывалось даже под бесформенным хаки. Их сразу потянуло друг к другу, и через несколько недель Брент уже сжимал в своих объятиях ее бившееся в пароксизме страсти тело. А сейчас, когда ее стоны, ее гортанные дикие вскрики воскресли в памяти, он заерзал в кресле: воспоминания об их разрыве жгли, как раскаленное железо. Узнав, что Брент изъявил желание служить на "Йонаге", оставив теплое место на берегу, рядом с Сарой, она в гневе добилась перевода в Тель-Авив.
   Голос адмирала вернул его к действительности:
   - Завтра в восемь по нулям Гринвича состоится торжественная молитва в судовом храме. Господ офицеров прошу быть в "синем парадном". Естественно, белые перчатки и мечи. - Фудзита медленно, опираясь о стол, поднялся, повернулся к деревянной резной пагоде, вытянулся перед ней и замер. Следом поднялись и стали "смирно" все остальные. Японцы дважды хлопнули в ладоши. - Вспомним учение Будды и Дао о "Пути": великого можно достичь через малое. А путь самурая - каждое утро и каждый вечер готовить свое сердце к испытаниям и жить так, словно тело его уже умерло. Так достигается свобода при жизни и райское блаженство после смерти. - Он перевел взгляд на своих офицеров. - Все свободны.
   Когда они поочередно потянулись к двери, адмирал вдруг добавил:
   - Вас, полковник Бернштейн, я попрошу задержаться еще на минуту.
   Израильтянин вернулся к своему креслу.
   За без малого год службы на "Йонаге" Ирвинг Бернштейн впервые оказался с адмиралом Хироси Фудзитой с глазу на глаз и сейчас с особенным вниманием всматривался в этого высохшего маленького старичка, сидевшего наподобие храмовой статуи в конце длинного дубового стола. Адмирал был непостижим и весь точно соткан из противоречий: мог быть учтивым и грубым, честным и вероломным, решительным и колеблющимся, милосердным и бессердечным. Однако Бернштейн знал, что "Путь" учит: чем больше противоречий, тем глубже человек. Фудзита был глубок безмерно. Как истый буддист, он верил в "Колесо Закона" - в движение вечной человеческой реки, текущей сама по себе и независимо от предначертаний неба. Отдельный человек вместе со всеми несется в этом бескрайнем потоке, не имеющем ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти. А сам Будда - всего лишь глядящий на солнце слепец. Прагматик до мозга костей, как все японцы, старый адмирал умел и бестрепетно глядеть в лицо смерти, и наслаждаться каждым мгновением жизни, ибо оно могло оказаться последним.
   - Вы пережили Холокост, - ошеломил он Бернштейна, показав глазами на номер-татуировку у него на предплечье.
   - Да. Я был в Освенциме. Мой номер - 400647.
   - Пленные, которых мы допрашивали, разбередили вам раны?
   - Эти раны никогда не затянутся, - не поднимая глаз, проговорил Бернштейн.
   - Вы убили Шлибена.
   - Только однажды, адмирал, а не шесть миллионов раз.
   - Когда все это творилось, мы были заперты в Сано-ван.
   - Я знаю.
   - Но и мы несем за это ответственность.
   Полковник удивленно поднял голову:
   - Вы? Но почему? Только оттого, что входили в состав стран "оси"? Это лишено смысла.
   - Очень логично, полковник. Ответственность разделяют все, кто когда-либо жил на свете, и те, кто когда-либо будет жить. Все, полковник, все без исключения.
   Израильтянин понимающе кивнул.
   - Восточная философия, адмирал... Мне трудно представить вас капелькой этой реки - кровавой реки.
   - Тем не менее это так.
   - Не стану спорить.
   - Я кое-что читал об этом. Я ведь собрал небольшую библиотечку, вы знаете... - Бернштейн не удержался от улыбки: "небольшая библиотечка" представляла собой огромную, в несколько тысяч томов коллекцию, не умещавшуюся в двух пустовавших каютах и переползавшую в коридоры и даже в штурманскую. Старик читал почти беспрерывно и знал о Большой Восточно-Азиатской войне даже больше, чем адмирал Аллен, не говоря уже о всех прочих. - Но теперь я от вас хочу услышать о том, что это такое было.
   Бернштейн потер лоб. Вздохнул.
   - История невеселая, и забавного в ней будет мало.
   - Если вам тяжко вспоминать, то...
   - Разумеется, тяжко. Но, быть может, если я расскажу, мне станет легче. До сих пор я не говорил об этом ни одному человеку на свете.
   - Скажите, полковник, это Гитлер виноват во всем, как по-вашему?
   - Один человек? Так не бывает. Тут больше подходит ваша теория "реки человечества".
   - Но Германия была готова к нему?
   - Конечно. Гитлер дал немцам то, что помогло им выбраться из бездны, куда их столкнули разгром в первой мировой и великая депрессия, - надежду. Ну, а его взгляд на место евреев в истории всего лишь раздул тлеющий жар...
   - И немцы готовы были отдать за него жизнь?
   - Да. За него или за кого-нибудь другого, подобного ему. На его месте мог быть Геринг или Гесс...
   - Рассказывайте, полковник, рассказывайте.
   Бернштейн откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза. Все это было давно, очень давно, но сейчас же воскресло в его душе, потому что никогда и не умирало. Каждую ночь, стоило лишь ему смежить тяжелые веки, воспоминания начинали захлестывать его, как штормовая волна - невысокий мол. Тени обступали его со всех сторон - тени отца, матери, сестры, брата, львовского еврея Соломона Левина, Лии Гепнер, Каца, Шмидта... Он помнил каждый взгляд, каждый жест, каждый крик боли. Он помнил запах горящей плоти и запах мертвечины. Память была его проклятием.
   - Это началось в Варшаве, - сказал он.
   Ирвинг Бернштейн хорошо знал историю своего народа - разрушение Храма римлянами и вавилонское пленение, рассеяние на бесплодных землях, окружавших Палестину, гибель под мечами крестоносцев и перемещение в Европу: почти три миллиона евреев осело в Польше, четверть миллиона - на востоке Германии. В Варшаве, когда Европа стала выбираться из мглы средневековья, и осели предки Бернштейна.
   Каждый день после обеда, пока мать хлопотала на кухне, доктор Давид Бернштейн читал своим детям - Исааку, Ирвингу и Рахили - Тору и Талмуд, рассказывал об истории "богоизбранного народа", объясняя, что для польских евреев средневековье не кончилось. Их обвиняли в ритуальных убийствах детей, в черной магии, для них придумывали особые законы и правила, с них взимали особые налоги и пошлины. Все было направлено на притеснение. По закону они не имели права владеть землей и входить в состав ремесленных цехов и должны были жить в отделенных от остальной части города кварталах - гетто, обнесенных стеной. Тем не менее там они рожали детей, изучали закон Моисея, и связывавшие их узы становились неразрывными.
   Запертые в гетто люди были беспомощны, и на них удобно было свалить вину за любое несчастье, обрушивавшееся на Польшу, будь то наводнение, неурожай или военное поражение. Время от времени толпы громил врывались в гетто, грабя, насилуя и убивая. "Бить жидов" было общепринятым развлечением среди поляков. Своего пика погромы достигли в XVII веке, когда в ходе целой череды кровавых вакханалий погибло больше полумиллиона евреев - зарублено казацкими саблями, выброшено из окон, заживо сожжено вместе с домами и синагогами.
   Рассказы отца, вызывавшие у Исаака ужас и исторгавшие слезы из глаз Рахили, в душе Ирвинга рождали только ненависть и гнев. Он восхищался отвагой своих соплеменников, в рядах польской армии сражавшихся против германских государств и России в войнах, которые чаще всего кончались поражениями.
   К началу XX века многие ограничения были отменены, а гетто уничтожены. Давид Бернштейн смог окончить медицинский факультет Краковского университета в 1922 году - в год рождения Ирвинга. Теперь это был всеми уважаемый врач, лечивший и евреев, и христиан. Ему помогали жена, получившая свидетельство сестры милосердия, и Ирвинг, очень рано обнаруживший тягу и способности к медицине.
   Он любил свой дом - двухэтажный кирпичный особняк на улице Налевского в фешенебельном варшавском квартале. На первом этаже помещались смотровой и хирургический кабинеты, а в задней части дома - кухня, столовая, гостиная. Второй этаж занимали четыре спальни и кабинет-библиотека. В этом доме Ирвинг появился на свет, там он рос и мужал в атмосфере семейной любви, познавая полное, ничем не омраченное счастье. Оно оборвалось в июле 1939 года, когда в преддверии неминуемой войны Исаака мобилизовали и зачислили в Третью кавалерийскую дивизию.
   Ирвинг навсегда запомнил, как брат - рослый, широкоплечий, в длинной коричневой шинели и с нелепой саблей на боку - стоял в дверях, одной рукой прижимая к себе плачущую мать, а другой обнимая Рахиль. Потом он расцеловался с отцом, потрепал по плечу Ирвинга и сбежал вниз по лестнице. На мостовой стоял грузовик, из кузова которого выглядывали смеющиеся лица молодых парней в кавалерийской форме. Грузовик тронулся и исчез за углом улицы Заменгофа. Ирвинг видел тогда брата в последний раз.
   Первого сентября 1939 года германская армия перешла границу Польши. В тот вечер доктор Бернштейн собрал своих домочадцев у себя в кабинете. Ирвинга поразило его осунувшееся и постаревшее лицо. Отец всегда был сухощавым, но теперь казался совсем изможденным - заметнее посверкивали серебряные нити седины в редеющих черных волосах, круче казался изгиб горбатого крупного носа, глубже стали проложенные усталостью морщины на высоком залысом лбу и горькие складки в углах рта.
   - Скоро придут немцы, - сказал он. - Нам понадобятся все наши силы.
   - Но как же... - изменившимся голосом спросила мать. - Как же наша армия, наш Исаак? Они ведь остановят немцев?
   Но тридцать пехотных и двадцать кавалерийских дивизий не смогли преградить путь вермахту. Всего за месяц боев, больше напоминавших тактические учения германских войск, польская кавалерия, вооруженная пиками и саблями, была рассеяна, плохо обученная и обмундированная пехота окружена и взята в плен, а допотопные аэропланы польских ВВС - уничтожены. И над страной опустилась ночь нацизма.
   Когда пала Варшава, доктор Бернштейн успокаивал жену и детей, уверяя их, что в их жизни ничего не изменится - только власть будет другая.
   Однако многие евреи опасались иного поворота событий.
   - Посмотрите, как они расправились с нашими соплеменниками в Германии, - говорили они. - Неужели же они нас пощадят?
   Одни уповали на то, что будут в безопасности, перебравшись в восточную половину страны, занятую Красной Армией, другие пытались организовать тайное бегство в Палестину, а большая часть оставалась на месте, с укоренившимся за века гонений фатализмом ожидая, когда на них обрушатся новые гонения и муки. Долго ждать им не пришлось.
   Генерал-губернатором Польши был назначен печально известный своей ненавистью к евреям Ганс Франк, выбравший под резиденцию краковский замок Вавель. Он начинал еще в отрядах штурмовиков, был убежденнейшим нацистом и некогда оказал Гитлеру важные услуги. Вскоре из Вавеля хлынул поток унизительных приказов: евреям запрещалось появляться в общественных местах, к которым были причислены и школы, запрещалось занимать официальные и выборные должности, запрещалось передвигаться по стране" и покидать ее, запрещалось заниматься благотворительностью и служить в армии.
   Вслед за этим началась компания по "просвещению" поляков. Им неустанно вдалбливалось, что войну с целью собственного обогащения начали еврейские банкиры, а вторжение вермахта было необходимо для спасения страны от еврейско-большевистского засилья. Вся Варшава - включая и квартал, где жили Бернштейны, - была обклеена плакатами, на которых карикатурные крючконосые евреи с крысиными телами и в ермолках на головах мучили и терзали детей, стариков и монахинь. Очень скоро к помощи доктора Бернштейна католики прибегать перестали.
   Начались облавы. Евреев со всех хуторов и деревень Польши в товарных вагонах везли в Варшаву и другие крупные города. Кое-кто пытался укрыться в домах поляков, но те не желали рисковать жизнью ради евреев и, предварительно вытянув у несчастных последние деньги, выдавали их германским властям. Потом было издано новое постановление - евреям вменялось в обязанность носить желтые звезды на одежде или на белой нарукавной повязке. Вернулись времена гетто.
   Ранним февральским утром 1940 года в дверь дома Бернштейнов ударили прикладом. На пороге с кавалерийскими карабинами за спиной стояли четыре полицейских, которых по цвету их шинелей называли "синие". "Juden [евреи (нем.)], собирайтесь!" - крикнул толстый вахмистр.
   В отличие от всех других, кому разрешили взять с собой только самое необходимое, за медицинским инструментарием доктора Бернштейна прислали машину, и, покуда сам доктор с помощью жены, дочери и Ирвинга грузил в кузов оборудование своего хирургического кабинета, "синие" покуривали в сторонке, отпуская шуточки, касавшиеся главным образом семнадцатилетней Рахили. Она была в самом расцвете своей красоты - длинные черные волосы, густые темные брови, белоснежное лицо и голубые глаза фарфоровой куклы, осиная талия, крутые бедра и высокая упругая грудь.
   Вахмистр наконец не выдержал: под хохот своих товарищей он облапил перепуганную девушку и прижал ее к себе, крича: "Ты еще девственница? Это хорошо! У меня еще не было еврейской девственницы. Я припас для тебя гостинец, он придется тебе по вкусу, будешь рыдать от восторга". - И он похлопал себя по сильно оттопыривающейся ширинке брюк.
   Ослепительная вспышка сверкнула в голове Ирвинга, и бешеная ярость обуяла его, прогнав страх, нерешительность и вообще способность думать и рассуждать. Под испуганные крики родителей он рванулся к вахмистру и ударил его в челюсть и в обширное тугое брюхо. Полицейский отпустил девушку и, согнувшись вдвое, отлетел в сторону, задыхаясь, как от удушья, и сплевывая кровь из разбитой толстой губы. Ирвинг ухватил его за волосы и несколько раз ударил коленом в лицо, услышав сочный хруст - словно рядом кто-то откусил неспелое яблоко.
   Потом он услышал отчаянный вскрик матери и почувствовал, как жгучая боль пронизала все тело от макушки до пяток - это окованный железом приклад карабина опустился на его затылок, - он замер, как будто с разбегу налетел на каменную стену. В глазах у него потемнело, ноги стали ватными. Следующий удар опрокинул его навзничь, и больше он уже ничего не видел.
   Очнулся Ирвинг в старой синагоге, находившейся в северном конце гетто огороженного колючей проволокой участка две с половиной мили длиной и милю шириной, - где разместили отца и трех других врачей с семьями. Раньше в этом районе проживало 150.000 человек, а сейчас сгрудилось не меньше полумиллиона.
   Врачам отвели по комнате, а в подвале устроили нечто вроде лазарета. Рахиль в тот злосчастный день избежала насилия, но в глазах у нее навсегда застыло выражение затравленности и ужаса. Жизнь в гетто, обнесенном трехметровой стеной, по верху которой была натянута колючая проволока, была чудовищна. Двадцать выходов постоянно охранялись польскими и литовскими полицаями, выпускавшими за ворота лишь тех, у кого было разрешение на работу в городе. Еда была более чем скудной, и в гетто почти сразу же начался голод. Врачей кормили лучше, но они столкнулись с неразрешимой проблемой - как лечить истощенных и обессиленных людей без лекарств и самых необходимых материалов?
   Однако и в этой непроглядной тьме вспыхивали иногда светлые лучи: вероучители толковали детям Талмуд, ставились спектакли и давались прекрасные симфонические концерты. Умельцы собирали детекторные приемники, выходила газета и даже - в глубочайшей тайне - устраивалось богослужение. Семья Бернштейнов отмечала с соблюдением обрядов все еврейские праздники Йом-Кипур, Симхас Тора, Рош Хашана.
   Однако пайки урезались все больше, и к концу 41-го года люди умирали тысячами: особые "похоронные команды" каждое утро подбирали и сжигали трупы, лежавшие "на мостовых и тротуарах.
   Доктор Бернштейн от непосильной работы старел на глазах, у его жены прибавилось морщин, и каштановые волосы стали уже не полуседыми, а совсем белыми. В эти дни судьба свела Ирвинга с Соломоном Левиным.
   Этот двадцатилетний парень уже успел повоевать и попал в гетто после того, как немцы разбили на подступах к Варшаве его дивизию. Его отец, полковник польской армии, попал в плен к русским под Белостоком и сгинул в Катынском лесу, где, по слухам, большевики расстреляли несколько тысяч офицеров, учителей и других представителей польской интеллигенции. Мать простудилась, когда ее с другими шестьюдесятью женщинами везли на открытой платформе из Белостока в Варшаву, заболела воспалением легких и умерла.
   Соломон был высок ростом и очень силен физически: его светлые волосы вились крупными кольцами, черты лица были хотя и грубоваты, но правильны и даже красивы. Когда Рахиль смотрела на него, с лица ее исчезало затравленное выражение и глаза сияли тем мягким светом, которого так давно - целый год - не видел Ирвинг.
   - Нас планомерно истребляют и убьют всех до одного, - хрипловато и тихо произнес однажды Соломон, сидя в маленькой комнатке Бернштейнов.
   - Ну, зачем уж так, - возразил доктор. - Да, мы живем впроголодь, но все-таки живем. Кто тебе сказал, что нас собираются истребить?
   - Вы не слышали о Треблинке?
   - Конечно, слышал. Это не так далеко от Варшавы, на берегу Буга. Там трудовой лагерь, и очень многие по доброй воле уехали туда.
   - Уехали многие, а не вернулся никто, - прервал его Соломон. - Говорю вам, это - массовое истребление нашего народа. Евреев убивают газом, а потом сжигают в печах. Немцы называют это "окончательным решением еврейского вопроса".
   Женщины в страхе вскрикнули.
   - Этого не может быть! - воскликнул Давид.
   - Окись углерода, доктор.
   - Но она действует медленно...
   - Вот именно, - кивнул Соломон, - и потому они ищут что-нибудь более эффективное. Говорят, что будет применяться новое средство - "Циклон-Б". Уже строится большой лагерь в местечке Освенцим - по-немецки Аушвиц.
   - Я слышал про него. Там узловая станция.
   - Потому его и выбрали: им для их дьявольского дела нужна железная дорога.
   - Да откуда ты все это знаешь?
   Сол оглянулся по сторонам и еще больше понизил голос:
   - Вы слышали про Боевую еврейскую группу?..
   - Слышал. БЕГ. Ты тоже входишь в нее, Сол?
   - Это и в самом деле боевая группа. Наши разведчики уходят за ограду и приносят нам сведения.
   - И ты бываешь в городе?
   - Да. Через канализацию. И я отвечаю за каждое свое слово.
   - Не верю, не хочу в это верить! - воскликнула мать.
   - Вы должны поверить! Нам нужен Ирвинг. Его место - у нас.
   - Нет! Одного сына я уже отдала... Ирвинг - мой единственный.
   - Прости, мама, - сказал он. - Сол прав. Они хотят поголовно истребить нас. Мы должны сопротивляться. Выбора нет. - Он повернулся к Левину. - Я готов.
   Штаб БЕГа разместился в подвале одного из доходных домов на улице Грибовского. В тусклом свете одной-единственной свечи вокруг стола на ящиках сидело несколько юношей, не сводивших глаз со своего командира.
   - У нас пополнение, - сказал Левин. - Это Ирвинг, сын доктора Бернштейна. А это - Иона Кац из Львова, - он показал на худенького паренька с запавшими щеками и широко открытыми карими глазами, ярко сверкавшими даже в полутьме.
   Десятеро у стола кивнули.
   - Иона, - понизив голос, обратился к нему Левин. - Расскажи нам про Einzatzgruppen [отряды специального назначения, выполнявшие карательные функции], если можешь, конечно, говорить об этом.
   Кац, покачав головой, медленно, как семидесятилетний ревматик, поднялся. Он казался ожившим покойником.
   - Могу. Господь дал мне силу. - Его большие немигающие глаза прошлись по лицам сидевших и остановились на лице Ирвинга. Громким шепотом, похожим на шелест палой листвы под осенним ветром, он начал: - Я был одним из львовских евреев. Теперь я и вправду один. Во Львове евреев нет. Немцы организовали специальные группы, предназначенные для уничтожения евреев. Медленно подняв руку, он восстановил нарушенную гневными и горестными возгласами тишину. - Нас всех: моих отца, мать, сестер - по улице Яновского, - может, вы ее знаете? - вывели за город. - Кац опустил лихорадочно горящие глаза, голос его дрогнул. - Заставили выкопать яму, выстроили в ряд нас всех - всех: стариков, женщин, детей, юных красивых девушек - и расстреляли из пулеметов.
   - Но ты ведь уцелел? - спросил кто-то, невидимый в темноте.
   - Да. Я уцелел. Отец и мать упали на меня и столкнули в этот ров, оказавшись сверху. А потом стали с криками и стонами валиться расстрелянные. Потом эсэсовцы достреливали тех, кто еще шевелился, били их в затылок... Я весь был забрызган мозгом матери.
   Он осекся. Ирвинг, вскочив, успел подхватить пошатнувшегося юношу, усадил его на ящик, поразившись его худобе - Кац весил никак не больше сорока килограммов. Но-тот, как испорченный граммофон, продолжал свой рассказ, словно выполняя какое-то взятое на себя обязательство и одновременно убеждая себя, что все это не привиделось ему в кошмарном сне, а было на самом деле.
   - Я пролежал в этой яме до ночи, заваленный окоченевшими трупами, а около полуночи, думаю, выбрался... И убежал в лес... - Он судорожно перевел дыхание.