Он бродил более часа по убежищам Wilhelmstrasse и все не мог добиться толку. Сановника нигде не было. В какой-то Dienststelle[9] сказали, что он уехал на фронт и ожидается с минуты на минуту в «F?hrersbunker». «Так я там его – подожду?» – робко спросил Профессор и, не получив ответа, отправился в это убежище. Как только он оказался в главном подземелье, находившемся под старым канцлерским дворцом, началась сильная бомбардировка. Люди сбегали вниз, пропусков больше не спрашивали.
   Профессор немного осмотрелся: как будто ничего страшного не было. Только дышать было тяжело. Он прошелся по коридору. Какая-то девица отдыхала у пишущей машинки, обмахивая себя вместо веера листом бумаги. Она с любопытством взглянула на Профессора, вынула из сумочки зеркальце и подвела брови карандашом. В конце коридора у лесенки стоял часовой. «Там, верно, покои Фюрера?» – спросил без индонезийского акцента Профессор. В девице тоже не было ничего страшного, и женщин он боялся меньше. Она засмеялась и подкрасила палочкой губы. «Сначала ее покои, покои Эбе, – сказала она, – с собственной ванной, не так, как мы живем! Но горячей воды все-таки нет, и трубы утром испортились, – радостно добавила девица. – Его покои дальше, слева от конференц-зала». Профессор был поражен. «Какая Эбе? И уж если Гитлера называют он!..»
   Походив по коридорам, он устало сел на табурет в углу комнаты, которая служила столовой. Ему очень хотелось есть и пить, но он не решился обратиться к угрюмому человеку за стойкой, сердито отпускавшему пиво и сандвичи. Проходившие люди иногда поглядывали на него с удивлением, но никто его ни о чем не спрашивал. Говорили о бомбардировке, она усиливалась с каждой минутой. «Надо вести себя здесь очень, очень дипломатично», – думал Профессор. Осмелев, он подошел к одной группе, подошел с неопределенно-любезной улыбкой: каждый мог думать, что его знают другие. Профессор, ласково улыбаясь, послушал разговор. Говорили об ужине, будет яичница с колбасой. «Я полжизни дал бы за то, чтобы закурить», – сказал кто-то. «Полжизни – это, может быть, теперь не очень много», – ответил другой. Все преувеличенно радостно засмеялись. «Кажется, они не очень здесь заняты? Странно… Может быть, все делается в нижнем этаже?»
   К вечеру сановник не вернулся. Люди говорили, что такой бомбардировки еще никогда не было. От волнения ли или от выпитого коньяку у Профессора вдруг начались боли. Он еле добрался до чиновника, ведавшего хозяйством в подземелье, объяснил ему дело, назвав сановника своим близким другом, и попросил разрешения провести ночь здесь. «Говорят, выйти – верная смерть!» Чиновник что-то сердито пробормотал, – по-видимому, здесь каждый новый человек считался врагом, – однако велел отвести койку. Поместили Профессора в очень тесную каморку с тремя голыми койками, находившуюся рядом с уборной. Два бывших там молодых человека даже не кивнули головой в ответ на его учтивое приветствие и тотчас, с ругательствами, вышли в коридор.
   Воздух в камере был ужасный. В первую минуту Профессор подумал, что не высидит здесь и четверти часа. Он спрятал под матрац кожаную тетрадь и бессильно опустился на койку. Знал, что при болях лучше всего сидеть, не прикасаясь ни к чему спиной. «Ах, если б он приехал утром, если б он дал мне место!.. Господи, что же делать?..» Он не взял с собой ни пижамы, ни мыла, ни зубной щетки. Из лекарств был только белладональ: накануне купил в аптеке и забыл вынуть дома из пиджака. Профессор с усилием, без глотка воды, проглотил пилюлю.
   Через полчаса он почувствовал себя лучше. Снял пиджак, сложил его так, чтобы ничто не могло выпасть из карманов, и прилег, положив его себе под голову. Думал, что в убежище должны быть блохи, мыши, даже крысы. Думал, что не сомкнет глаз. Однако скоро мысли его стали мешаться. «Все-таки гороскоп благоприятен, очень благоприятен», – говорил он себе. Иногда пользовался системой Куэ,[10] но она давала хорошие результаты только тогда, когда и обстоятельства жизни складывались с каждым днем лучше, все лучше.
   Молодые люди вернулись поздно и, по-видимому, были навеселе. Он заметил, что на них белые чулки. «Значит, принадлежат к его молодежи, к фанатикам. Вероятно, они служат на кухне или в кантине»… Они тоже легли на свои койки не раздеваясь. Засыпая, он смутно слышал их разговор. «Ну, что, кажется, ты еще не улетел?» – саркастически спросил старший. «Нет, я еще не улетел!», – ответил, подумав, другой, видимо, понимавший шутки не сразу. «Шестьдесят два аэроплана еще стоят под гостиницей Адлон?» – «Да, они еще там стоят», – «Куда же нас увозят? В Москву?» – «Нет, совсем не в Москву. Зачем а Москву? В Москве русские. Нас увезут в Берхтесгаден». – «А что же мы будем делать в Берхтесгадене?» – «Как что делать? Защищать Фюрера и Германию. Там приготовлены неприступные укрепления». – «Такие же неприступные, как линия Зигфрида, или еще лучше?» – «Говорят, еще лучшие». – «Говорят также, что там в холодильниках приготовлено сорок миллионов гусей с яблоками и столько же бутылок рейнвейна. Впрочем, ты всегда был дураком». – «Нет, я никогда не был дураком», – ответил, подумав, второй.
   Под утро Профессор проснулся и опять услышал доносившийся сверху глухой слитный гул. Он взглянул на часы и ахнул: двенадцатый час. Молодых людей в камере не было. Ему очень хотелось пить. Рога для надевания туфель не было. Пришлось подсовывать под пятку указательный палец, это было неудобно и больно. Он сразу устал. Бумажник был цел, кожаная тетрадь по-прежнему лежала под тюфяком. «Что будет, если он еще не приехал! – подумал Профессор, оправляя воротник, галстук, бороду. – Все-таки где-нибудь же здесь да моются?..» Он вышел, чувствуя, что голова у него работает плохо. «Верно, от белладоналя»…
   Вдруг дверь позади его с шумом распахнулась. Профессор оглянулся и остолбенел. Из уборной выходил Фюрер. По привычке Профессор вытянулся, поднял руку и сорвавшимся голосом закричал: «Heil Hitler!» Впрочем, тут же почувствовал, что лучше было бы не кричать. Фюрер бросил на него быстрый, подозрительный взгляд – в глазах его проскользнул ужас. При свете фонаря лицо у Гитлера было землисто-желтое, измятое и больное. Он был сгорблен, одна рука у него отвисла, пальцы тряслись. «Просто узнать нельзя!» – с удовольствием подумал Профессор, не раз видевший его и вблизи, и издали. Гитлер немного разогнул спину, тоже поднял руку и, должно быть, хотел придать себе величественный вид. «Правда, очень трудно принять величественный вид человеку, выходящему из уборной… Верно, его уборная испортилась?.. Или это для общения с массами: у Фюрера одна уборная с обыкновенными людьми!.. Затравленный зверь! Что ж, не все же травить других», – думал Профессор, с изумлением глядя вслед Гитлеру. Впереди люди отшатывались к стене, вытягивались и поднимали руки, но никто приветствия не выкрикивал.
   Перед стойкой кантины выстроилась очередь. Кофе не было. Профессору сунули в руку бутерброд и кружку пива. Он отошел с ними в угол и прислонился к стене, чтобы не упасть. «Холодное пиво при камнях строго запрещено. Это гораздо вреднее, чем коньяк», – подумал он. Но ему мучительно хотелось пить. Он с наслаждением залпом выпил всю кружку и откусил кусочек хлеба. Вдруг шагах в двадцати от себя он увидел человека с шрамом! Он пил что-то прямо из бутылки, запрокинув назад голову. Профессор уронил бутерброд, вскрикнул и на цыпочках побежал по коридору.
   В каморке он повалился на свою койку. Боли у него тотчас усилились. Через полчаса они стали невыносимы. Он подумал, что у него камень проходит через канал: врачи говорили, что это может случиться. Стоны его понемногу перешли в крики. Таких болей он никогда в жизни не испытывал. Хотел было достать белладональ, но и это было выше его сил.
   Старший из молодых людей, зайдя в камеру, изумленно на него взглянул и спросил, что с ним. Спросил грубо, впрочем, больше потому, что не умел говорить иначе. «Доктора… Ради Бога, доктора», – прошептал Профессор. Молодой человек пожал плечами и вышел. В подземном убежище были врачи Фюрера, беспрестанно дававшие ему какие-то особые, нарочно для него придуманные снадобья, и почти целый день проводил врач для простых людей.
   Минут через двадцать врач для простых людей пришел с молодым человеком, осмотрел Профессора и что-то ему впрыснул. «Его бы отсюда убрать. Куда-нибудь в больницу, что ли? Что ему здесь валяться? Только будет мешать спать людям, которые целый день работают», – сердито сказал молодой человек. «Может быть, и автомобиль за ним прислать?» – спросил врач. В убежище теперь очень многие говорили только в саркастическом тоне. «Лежите здесь, я буду заходить», – добавил он.
   Боль у Профессора стала слабеть, затем совершенно исчезла. В бреду он горячо благодарил молодого человека, с жаром говорил, как он любит Фюрера, говорил, что президент Рузвельт был прекрасный человек, что, наверное, очень хороший человек и президент Трумэн, что скоро сюда придут американцы. Они арестуют того злодея, уберут эту уборную, очистят воздух и дадут очень много денег на восстановление Германии, как они всегда делали. Говорил, что он получит от американцев большое вознаграждение, если Минна разворует его квартиру, что он немедленно уедет в Швейцарию, где не гуляют на свободе такие страшные люди. Говорил также, что очень хотел бы принять ванну и что у порядочного человека есть только один идеал, купаться Должно быть так же обязательно, как… Молодые люди, теперь совсем пьяные, вели свой разговор. «Дурак, я тебе повторяю, он женится на Эбе. Она сама рассказывает, что скоро будет фрау Гитлер», – говорил старший. «Я не дурак, а ты все врешь», – ответил другой. «Я никогда в жизни не врал! Что угодно могут обо мне сказать, но никто не скажет, что я вру!» – «А вот я скажу. – Ее зовут Ева Браун, и она колдунья!» – продолжал первый молодой человек. «Фюрер не может жениться на колдунье», – возражал другой. Старший заплетающимся языком что-то сказал о молодоженах, о свадебном путешествии, об Амуре и Венере. Профессор не слушал их разговора, как они не слушали его бреда. Но слово «Венера» дошло до его сознания. На глазах у него выступили слезы. В день его рождения Солнце и Сатурн шли параллельно в 9-м и 10-м домах Зодиака. Марс же тут ничего поделать не мог, так как его по рукам и по ногам скрутила добрая и могущественная богиня Венера.



VI


   Сколько он пролежал в своей камере, Профессор потом не мог выяснить: потерял счет времени. Врач к нему заходил каждый день, давал питье, делал впрыскивания. Как-то спросил его имя и записал. Это ничего хорошего не предвещало, хотя Профессор теперь чувствовал себя много лучше.
   – Доктор, мое положение опасно? Скажите правду, – прошептал он.
   – Было опасно. Теперь, думаю, опасность миновала, – ответил врач. – Я хочу сказать: опасность от болезни. Русские в трех километрах отсюда, – уходя, добавил он с усмешкой.
   «Русские? Как русские? Как в трех километрах? – с недоумением подумал Профессор. – В трех километрах, это значит, что они в Берлине? Вероятно, я ослышался…» Он, впрочем, не чувствовал тревоги. Какое ему было дело до русских! «Точно они могут преодолеть волю Венеры!» – подумал он и опять задремал. Когда он проснулся, в камере было странно тихо. Профессор прислушался: слышен ли сверху слитный гул. «Кажется, слышен… Нет, не слышен… Ах, как я устал, как я слаб!» Он надел туфли, отдохнул после этого усилия, почистил как мог пиджак и вышел, слегка пошатываясь.
   В коридоре никого не было. Подземелье как будто опустело. Исчез и стоявший у лесенки часовой. В конференц-зале сидели двое военных и та самая девица. Перед ними на столе стояла бутылка. На одного из этих военных, немолодого подполковника, Профессор обратил внимание еще в первый день: лицо его было изрезано шрамами от мензур. «Но он тогда был без монокля»… Все трое курили, что прежде было строго запрещено. Вид у них был оживленный, почти веселый и вместе несколько растерянный. Девица улыбнулась Профессору, как старому знакомому.
   – Где же вы были? На свадьбе? – спросила она. Язык у нее немного заплетался. Подполковник выпустил из глаза монокль и снова вдел его. Второй офицер, артиллерийский капитан, как будто остался недоволен словами девицы.
   – Какие события, какие события! – сказал он. – Человеческий ум теряется! В чем был смысл?..
   – Смысл очень ясен, – сказал подполковник, не обращая никакого внимания на незнакомого человека. – Смысл в том, что Шикельгруберы[11] не должны были командовать германской армией. – Он опять выпустил монокль, что, по-видимому, доставляло ему удовольствие, и хотел было подлить себе коньяку, но бутылка оказалась пустой. – К несчастью, он был музыкален. Его погубил Вагнер. И та дура тоже была из «Нибелунгов»… «Walk?re bist Du gewesen!»[12] – с напевом продекламировал он.
   Артиллерийский капитан вздохнул.
   – Посмотрим, что сделает Дениц… Нет, ум человеческий теряется, просто теряется. Увидите, придет новый Кант или Гегель и объяснит, и все сразу осветится как от света молнии!
   – Свадьба была в комнате карт. Подали шампанское. Для Эбе, конечно, нашлось шампанское, – сказала девица, подмазывая палочкой губы.
   – Тогда он всем и объявил о своем намерении покончить с собой, – заметил, вздыхая снова, капитан. – Впрочем, не объявил, а только дал понять. Если б объявил, то даже они не устроили бы бала.
   – Было очень весело. Я танцевала с Борманом, он чудно танцует, – сказала девица.
   – Отчего же не с Геббельсом? Этот красавчик создан для танцев. Говорят, он сегодня тоже покончит с собой. Жаль, что все они не сделали этого раньше, особенно Шикельгрубер, – сказал подполковник. Он имя «Шикельгрубер» выговаривал как-то особенно, ласково-саркастически, растягивая первую букву, точно в ней было все дело.
   – Геббельс хочет отравить детей, – сказала девица. – Ему все равно, потому что это не его дети. Она изменяла ему на каждом шагу. Он женился на ней в пьяном виде… Бедный этот, актер, как его?.. Вашего несчастного фельдмаршала я тоже раз видела, – сказала она, обращаясь к подполковнику, лицо которого дернулось.
   – Все-таки как же это было? Одни говорят, пустил пулю в рот, другие – пулю в сердце.
   – Эбе отравилась, – сказала девица. – Мне говорил Кемпка, он выносил ее в сад.
   – Там будто бы вчера расстреляли Геринга, – сказал капитан.
   – Вздор! Господин «райхсфельдмаршал» давно ускакал в Каринголл.
   – Верно, чтобы еще раз нацепить на Эмми все бриллианты, – вставила девица. – И что он в ней нашел! Она не только не красавица, но даже не хорошенькая… Мне, однако, говорили, будто он уехал в Баварию, чтобы устроить новую линию защиты.
   Подполковник засмеялся.
   – Хороша будет защита и хорош защитник! «Ни один снаряд не упадет на территорию Германии»… Что, тот еще горит?
   – Час тому назад еще горел, – сказал капитан. – Я издали видел. Они были завернуты в белое, но его черные брюки торчали. Ужасный запах, я убежал.
   – Простите, кто горит? Я не понимаю, – робко спросил барышню Профессор. Голова его совершенно не работала. Подполковник повернулся к нему, точно лишь теперь его заметив.
   – Ш-шикельгрубер, – с удовольствием сказал он. – Ш-шикельгрубер с супругой. Monsieur et Madame Adolphe Schickelgruber.
   – Какие события, ах, какие события! – грустно повторил капитан. – Но увидите, придет новый Кант, и все станет ясно как день.
   В кантине, где было много людей, находился покровительствовавший Профессору сановник. Он с жадностью что-то ел. Увидев Профессора, он приветливо помахал ему рукой. Хотя о бегстве в Швейцарию больше не приходилось думать. Сановник крепко пожал ему руку – совершенно как равный – и даже не спросил его, как он оказался в этом убежище. Теперь в самом деле удивляться ничему не приходилось. Он был как тот итальянский фашист, который говорил, что его мог бы удивить только беременный мужчина: «все остальное я видел».
   – Каковы дела, а? – сказал он и сгоряча объяснил, почему опоздал и не простился с Гитлером. Впрочем, тотчас пожалел о своих словах, перевел разговор, сообщил, что сейчас уезжает опять на фронт. – А вы, оказывается, были во всем правы, – смеясь, сказал он.
   – В чем я был прав?
   – Не вы лично, а вы, астрологи. Гитлер как раз на днях послал За своим гороскопом, и оказалось, что звезды все предсказали: его приход к власти, войну в тысяча девятьсот тридцать девятом году, два года блестящих побед, а затем тяжелые поражения.
   – Небесные светила никогда не ошибаются. Наша наука основана на фактах, проверенных мудростью столетий, – сказал Профессор.
   – Правда, в гороскопе еще говорилось, что в апреле тысяча девятьсот сорок пятого года Гитлер одержит полную победу над всеми, – продолжал сановник. – Сделайте одолжение, дайте мне еще бокал пива, – ласково обратился он к проходившему буфетчику. По-видимому, он начинал новую главу жизни как простой рядовой, самый обыкновенный человек. Буфетчик презрительно взглянул на него и прошел дальше, ничего не ответив. Лицо сановника дернулось, но он тотчас снисходительно улыбнулся с видом Наполеона, терпящего оскорбления по пути на Святую Елену.
   – Значит, аэропланы еще летают? – спросил после некоторого молчания Профессор.
   – Какие аэропланы?.. Помилуйте, фронт сейчас у Ангальтского вокзала. Но подземная дорога еще действует, мы по ней возим солдат, продовольствие и даже артиллерию… Вы живете в западной части города? Я тоже. Хотите, поедем вместе? Мы сядем в вагон с солдатами и вернемся назад с ранеными в район Курфюрстендам… Скажите, у вас должны быть знакомые евреи, а? Вы ведь знаете, я никогда не был антисемитом и даже как-то говорил Гитлеру, что нам вредит его антисемитская политика… Между нами говоря, он был не совсем в своем уме, – доверительно сказал, по привычке понизив голос, сановник. – Если бы вы знали, что он выделывал в последние дни! Мне рассказывал генерал Штейнер. В своих приказах он нес совершенный вздор, грозил казнью всем и каждому, хотя больше никто не считался с его приказами и угрозами.» У вас, наверное, найдутся знакомые евреи? Или хоть социал-демократы? Не все же погибли.
   – Но как пробраться к подземной дороге?
   – Я не знаю как. Десять минут могу вас здесь подождать, больше не могу.
   Профессор, все пошатываясь, побежал по коридору. Из боковых комнат поспешно выходили люди с чемоданчиками, несессерами, узелками. В своей каморке Профессор схватил кожаную тетрадь, подобрал упавший носовой платок и выбежал. Дверь уборной была отворена настежь. Там в башмаках, надетых на босу ногу, стоял старший из его соседей по каморке. Он бросал в раковину белые чулки.

 
   1947