Александр Бузгалин, Андрей Колганов
10 мифов об СССР

Предисловие

   Книга посвящена проблемам новейшей истории, изменяющейся в своей официозной версии с каждой новой политической модой или властным поветрием. При этом авторы акцентировали внимание как на наиболее острых вопросах рождения и гибели СССР (пресловутая проблема «немецкого золота», победы и трагедии Великой Отечественной войны и т. п.), так и на фундаментальных вопросах осмысления природы СССР, которыми критически мыслящие люди задаются едва ли не все 90 последних лет.
   Говорят, что история не терпит сослагательного наклонения. Но за последние 20 лет мы убедились: история может быть непредсказуемой. Правда, но данная выборочно. А также прямая ложь. Много лжи. Заказное мифотворчество и боль за свои идеалы, мешающая объективности. Все это стало реальностью.
   Мы не претендуем на абсолютную беспристрастность и объективность: «пепел Клааса» стучит и в наши сердца. Но мы обязуемся быть честными в фактологии и не скрываем своей диалектико-материалистической методологии, позволяющей (в отличие от нынешней постмодернистской моды) не камуфлировать реальные противоречия и в то же время доказывать наличие критериев прогресса. Добра и Зла. Истины и Лжи.
   Свобное гармоничное развитие личности каждого – таков маяк, освещающий лабиринты истории.
   И он позволяет по-новому осветить многие из мифов недавнего прошлого.
   В этой книге мы начнем с мифов о двух знаковых, но абсолютно неравноценных фигурах:
   • Был ли Ленин «немецким шпионом»?
   • Был ли Сталин «великим победителем фашизма» и почему мы проиграли начало Великой Отечественной?
   Трагедия советских людей – это важнейшая часть нашего настоящего и урок для будущего. Феномен СССР – это не только часть всемирной истории, но и важнейшая – повторим – веха на пути нелинейного, полного трагедий и преступлений, подвигов и новаций движения Человека к новому бытию. Какому именно? Ответ на этот вопрос тоже отчасти дают уроки недавнего прошлого. Они говорят о том, каких трагедий мы не должны повторить. И еще о том, величие каких дел не остается в прошлом, а живет в нас, подвигая к поиску новых решений новых проблем.

Миф 1
«Правдолюб» солженицын: как неправильный народ предал монархию
(Зачем нас кормят Солженицыным?)

   «Российская Газета» подарила нам многостраничные солженицынские «Размышления над Февральской революцией» (Российская газета, 2007, 27 февраля, № 4303). Больше того, нам обещают издать эти «Размышления» брошюрой – полумиллионным тиражом. Кому это нужно? Чтобы понять это, нужно разобраться: что же пишет Александр Исаевич о Феврале 1917 г.
   Начинает Александр Исаевич, заповедавший нам «жить не по лжи», как водится, с вранья. «В СССР всякая память о Февральской революции была тщательно закрыта и затоптана…» – с апломбом вещает он. И это говорится о событии, которое освещалось в любом школьном учебнике истории, о котором обязательно писали в любой монографии (им же несть числа), посвященной Октябрьской революции 1917 г., о котором каждый год напоминали центральные газеты… Хватало и специальных исторических трудов, посвященных Февральской революции.
   Да, размышления, которые начинаются с такой откровенной лжи, обещают многое. Ну что же, проследим за дальнейшим полетом исторической фантазии Солженицына. Потоптавшись немного для порядка среди крупных и мелких фактов, характеризующих атмосферу, предшествовавшую революции, наш правдолюб не удерживается от того, чтобы вставить «тонкий» намек: «Не новостью было для правительства и забастовочное движение на заводах, уже второй год подкрепляемое неопознанными деньгами для анонимных забастовочных комитетов и не перехваченными агитаторами».
   Полноте, Александр Исаевич! «Не новостью» для правительства было то, что никаких денег (что «опознанных», что «неопознанных») за забастовщиками не стояло, а агитаторы были вполне даже перехватываемы и хорошо, пусть и не на 100 %, известны. Или Солженицын знает что-то такое, чего не смогло выяснить охранное отделение? Но тогда следовало бы, во-первых, поделиться с нами источниками этого сокровенного знания и, во-вторых, не кивать на тогдашнее правительство, которому эти сокровенные знания были недоступны.
   Впрочем, если бы Солженицын строил свои размышления только на таких приемах, вряд ли он приобрел бы сколько-нибудь заметное влияние на умы. Он обладает и даром иногда замечать очевидное. На трех полных газетных полосах Александр Исаевич только что не с рыданиями расписывает, как бессильна оказалась власть перед неорганизованной и слабой поначалу стихией революции, какова была степень немощности и безволия всех слуг трона – и генералитета, и офицерства, и двора, и правительства, и всего дворянского сословия.
   Главную претензию Солженицын, как истовый монархист, адресует Николаю II Романову – не имел, дескать, никакого права государь проявить слабость и уступить, не исчерпав всех возможностей для сопротивления! Не смел, по мнению Солженицына, и брат Николая, Михаил, отказываться от незыблемости монархического принципа, передавая решение вопроса об образе правления Учредительному собранию.
   Но и тут Солженицын не удержался на стезе правды. Его так и тянет всячески преуменьшить волю власти к сопротивлению, расписывая на все лады боязнь государя пролить кровь гражданских лиц после злосчастного 9 января 1905 года.
   Зачем же так лукавить? Не лил ведь слезы государь ни по десяткам тысяч жертв карательных экспедиций в 1905-1907-м, ни по расстрелянным и повешенным после нескольких минут заседания военно-полевых судов, ни по 250 убитым во время Ленского расстрела 1912 года. Солженицын, правда, ссылается на запрет полиции применять оружие против участников антигерманских погромов в мае 1915 года. И тут он не лжет – погромщиков, действительно, полиция не трогала. А вот по невооруженным демонстрантам, пытавшимся пройти в центр Петрограда 26 февраля 1917 года, стреляли со всем усердием, убив многие десятки людей и очистив-таки центр города. А всего за время расстрела невооруженных демонстраций 26 февраля и во время перестрелок 27–28 февраля на улицах столицы погибли сотни людей. Солженицын этого и не отрицает. Просто для него это – свидетельство человеколюбия, кротости и смирения помазанника божьего…
   Никак не сходятся концы с концами у Александра Исаевича. То у него кругом всеобщее бессилие власти, апатия, внушенная сознанием собственной вины за происходящее, то вдруг требование к государю проявить твердость, как будто его твердость в таких условиях хоть что-то могла изменить. Куда уж тверже – послал восемь полков во главе с генералом Ивановым усмирять мятежную столицу. И где те полки? Растаяли как дым, не пожелав стрелять в «мятежников». И дело тут было не в нерешительности или предательстве генералов – мужик, одетый в солдатские шинели, дошел до той черты, за которой всякое доверие к монархии исчезло и никто уже не желал защищать Николая.
   Но вот Солженцин подходит к главному. Отчего же произошла эта апатия, это отсутствие воли к сопротивлению у всех без исключения верхов? Солженицыну хватает ума понять, что произошедшее «нельзя объяснить единой глупостью или единым низменным движением, природной склонностью к измене, задуманным предательством. Это могло быть только чертою общей моральной расшатанности власти». И кто же виноват в этой расшатанности? Сама власть? Отчасти да, но главная вина все же не на ней. Это, оказывается, Поле виновато (именно так, с большой буквы!). Что за Поле такое?
   «Много лет (десятилетий) это Поле беспрепятственно струилось, его силовые линии густились – и пронизывали, и подчиняли все мозги в стране, хоть сколько-нибудь тронутые просвещением, хоть начатками его». Оказывается, это Поле захватило всех – «и государственно-чиновные круги, и военные, и даже священство». Итак, «столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила… Национальное сознание было отброшено интеллигенцией – но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе».
   Ну, что все беды от образования и что не следует темной массе быть слишком образованной – это понимал еще Александр III. Недаром именно в его правление был принят знаменитый «указ о кухаркиных детях», призванный не допустить низшие сословия к гимназическому и университетскому образованию. Не помогло, правда. Но главный-то вывод Солженицына в другом: Февраль – национальная катастрофа.
   Чтобы доказать этот тезис, Солженицын принимается всячески преуменьшать масштаб февральских событий, пытаясь свести их к действию ничтожной кучки солдат запасных полков в Петрограде при мгновенной капитуляции царя и неготовности армии и народа защищать монархию. Это вовсе и не революция, – возглашает он. Не упускает он случая лягнуть походя и Октябрь: «А Октябрь – короткий грубый местный военный переворот по плану, какая уж там революция?»
   Ах, Александр Исаевич! Ну зачем очевидное-то отрицать? Уж никак не был Октябрь «местным» переворотом, охватив в считаные недели практически всю Россию. И не потому был Октябрь, что произошел переворот, а потому произошел переворот, что к Октябрю разлилось массовое движение (которого Солженицын в упор не желает видеть), и большевики были вынуждены брать власть – ибо, как верно диагностировал Ленин, «иначе волна настоящей анархии может стать сильнее, чем мы» (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 34. С. 340).
   Чтобы посильнее утвердить мысль о кошмарности Февраля, Солженицын начинает припоминать все последующие кровавые эпизоды российской истории. Не забыл он вставить словечко о Гражданской войне и о «миллионном чекистском терроре». Полноте! Ни один из серьезных исследователей красного террора – что из числа представителей послереволюционной эмиграции, что из числа современных историков – не оперирует столь неправдоподобными, высосанными из пальца цифрами. О белом терроре, конечно, нашим правдолюбцем вообще хранится гробовое молчание. Но что до этого Александру Исаевичу? Он же у нас «живет не по лжи»!
   Не забывает Солженицын еще раз повторить клевету о немецких деньгах, поддерживающих «единственную пораженческую партию большевиков». Однако отдадим ему должное, он не стал объявлять немецкие деньги главной движущей силой революции.
   Отвлекаясь немного в сторону, заметим, что в этом у него оказалось сообразительности больше, чем у нашего государственного Центрального телевидения, заказывающего Елене Чавчавадзе подряд две взаимоисключающие клеветнические поделки, основанные на давно разоблаченных сплетнях и фальшивках, – сначала о революции, совершенной немецким агентом Лениным на деньги и в интересах германского Генерального штаба, а затем о той же революции, одновременно совершенной американским агентом Троцким на деньги американских банкиров. Неужели у руковод-ства Центрального телевидения не хватило (нет, не совести, какая уж там совесть!), а простого прагматического соображения, чтобы хотя бы остановиться на одной версии лжи? Или же тут сработала вера в непреодолимую оглупляющую силу телевидения?
   Солженицын пытается искать причины глубже. И досталось тут от него всем – и власти, которая, не предпринимая назревших перемен, в то же время и не пыталась железной рукой пресечь революционное брожение; и дворянству, потерявшему чувство долга перед Отечеством; и церкви, которая утеряла высшую ответственность и утеряла духовное руководство народом. Вот от этого последнего и пошли, по мнению Солженицына, главные беды. «Падение крестьянства было прямым следствием падения священства». В чем же заключалось это падение? Александр Исаевич объясняет его словами «старых деревенских людей». «Смута послана нам за то, что народ Бога забыл». И добавляет: «…я думаю, что это привременное народное объяснение уже глубже всего того, что мы можем достичь и к концу ХХ века самыми научными изысканиями». Приехали. Не тот, значит, народ государю императору достался. Недостаточно богобоязненный. Известный тезис. И реформы рыночные у нас в 90-е гг. не пошли как надо по той же причине – народ неправильный.
   «…Мы, как нация, потерпели духовный крах», – подводит итог Солженицын. Ну что же, для монархиста, не видящего для России никакого иного пути процветания, кроме как под благодетельной монаршей дланью, вывод вполне логичный. Конечно, крах: монарх оказался несостоятельным, двор – тоже, дворянство забыло о своем долге, генералитет и офицерство растерялись, интеллигенция все только портила, церковь упустила духовное руководство, народ… народ тоже оказался неправильный. Все были плохи, вот хорошая монархическая идея и рухнула. В силу всеобщего помутнения умов. Фактически Солженицын достаточно убедительно показал, что сословная монархия себя изжила и против нее ополчилось все российское общество. А та конкретная монархия – царствование Николая Романова Последнего – вообще встала всем поперек горла. У нее не было исторического будущего, как бы ни лил по ней слезы Солженицын.
   А вот какой вывод должны сделать мы? С чего бы вдруг «Российская газета» – почти официоз – так озаботилась максимально широким распространением откровений Александра Исаевича? Почему оказалась отброшенной прежде господствовавшая в средствах массовой информации трактовка Февральской революции, противопоставлявшая благодетельный, демократический и народолюбивый Февраль кошмарному, тоталитарному и человеконенавистническому Октябрю?
   По двум причинам. Первая – но не главная – давно обнаружившаяся научная несостоятельность противопоставления Февраля и Октября, которые на самом деле являются всего лишь двумя ступенями общего потока русской революции, зародившегося еще где-то в 1902–1903 гг., с началом массовых «аграрных беспорядков», как называли тогда мужицкие бунты. Вторая, более важная, – кредит доверия к «февральским ценностям» в российском обществе серьезно подорван реформаторами, которые клялись этими ценностями последние 15 с лишком лет. И вот часть российской правящей элиты решила всерьез попробовать вообще отказаться от этих «февральских ценностей», публично предать их анафеме, – но, разумеется, не в пользу ценностей Октября. В качестве замены нам предлагают замшелую конструкцию, в основе которой лежит приснопамятная троица – «самодержавие, православие, народность». Происходит явный дрейф от показного либерализма к махровой реакции и черносотенству.
   Собранные «Российской газетой» историки – почитатели Солженицына – дружно провозглашают чрезмерность свобод, «дарованных» царем народу в октябре 1905 г., с пониманием глядят на «столыпинские галстуки» и порицают Февраль, открывший дорогу Октябрю. Они, впрочем, малость поосторожнее Александра Исаевича и не зовут нас возлюбить монархию. Но идеи твердой власти, огражденной от претензий «быдла», реформ только сверху, защиты «национальных интересов» железным кулаком (который и будет решать, в чем эти интересы состоят) – эти идеи вполне способны найти их сочувствие и поддержку.
   Так что же, именно таков, стало быть, тот новый национальный проект, под который спешно удобряется идеологическая почва? Тем, кто хочет его выстроить, хотелось бы посоветовать не только проклинать Февраль, но и помнить о нем. А то как бы не столкнуться с ним лицом к лицу в самое неподходящее время.
   Слов нет, февральские ценности не удовлетворили народ ни тогда, ни сегодня, 90 лет спустя. Однако народ шел на революцию в первую очередь не ради парламентаризма, свободы печати, свободы союзов и т. д. Он шел на нее ради разрешения насущных проблем своей жизни. И если сегодня от решения этих проблем хотят отгородиться «охранительными» мерами в дофевральском духе, не стоит удивляться, что ответ может оказаться тем же, что и в феврале 1917 г.

Миф 2
Октябрь 1917 г. – социалистическая революция

Была ли Октябрьская революция социалистической?
(Версия 1)

   Перед нами – фундаментальный вопрос о возможностях развития социализма в условиях, когда для генезиса «царства свободы» еще не вызрели достаточные предпосылки. Он уходит своими корнями в полемику об объективной обусловленности и социалистической природе Октябрьской революции 1917 года – полемику, начавшуюся еще накануне этих исторических событий. В 2007 году в связи с 90-летием революции они вновь обнажили всю свою актуальность, которая оказалась вдвойне велика в контексте попыток продвижения к социализму в Венесуэле, а также споров о возможностях социалистической эволюции Кубы, Китая, Вьетнама – стран, чей уровень развития следует отнести, скорее всего, к периоду неравномерного перехода к развитому индустриальному обществу. А этот уровень, как показал опыт распада СССР, скорее неадекватен для социализма…
   В рамках нашей школы главным критиком, казалось бы, незыблемой в рамках прежней советской традиции тезы об Октябрьской революции как социалистической стал М. И. Воейков (с некоторой частью этой критики солидаризируется и А. И. Колганов)[1]. Развивая тезисы А. Грамши, Р. Люксембург, ряда представителей международного троцкистского направления и т. д., он доказывает, что по своим реальным результатам и реальным движущим силам Октябрь 1917 года был продолжением Февраля, частью единого процесса буржуазной экономической, социальной и даже технологической революции в России. Соответственно, ключевым выводом автора является положение о буржуазной (в общем и целом) природе «реального социализма».
   Основные аргументы М. И. Воейкова в принципе известны: главным субъектом революционных событий не мог быть пролетариат (он был крайне малочислен в России) и он им не стал. Главные задачи, которые действительно решила революция, были буржуазными (индустриализация, урбанизация, ликвидация неграмотности и т. п.).
   Социально-экономические отношения, господствовавшие в СССР, трудно назвать социалистическими, ибо мера отчуждения человека от труда, его средств и результатов была в условиях этой системы едва ли не выше, чем в условиях «классического капитализма». Следовательно, делает вывод профессор Воейков, эта революция объективно была буржуазной.
   Оригинальным в данной постановке является дополнение, которое делает этот автор: акцент на недостаточности для развертывания социалистического проекта даже тех материальных условий, которые сложились в СССР в условиях т. н. «развитого социализма» – с одной стороны, выделение многих прогрессивных достижений (а не только глубочайших негативных явлений) в практике реального социализма – с другой. Последние два тезиса еще в большей мере характерны для А. И. Колганова.
   С ним активно спорит Б. Ф. Славин, акцентируя внимание на социалистических слагаемых революции[2]. Это и природа партии большевиков, других левых партий, совершавших революцию, и содержание многих социально-экономических преобразований (не только национализации, но и планирования, социальных гарантий и т. п.), и новый тип человека, возникшего в результате победы этой революции, и самосознание ее субъектов и др.
   С этими аргументами трудно не согласиться, но, тем не менее, они мне кажутся недостаточными. Они доказывают прежде всего то, что и в самой революции, и в системе, возникшей после ее свершения, были реальные ростки нового, посткапиталистического общества. Это доказать можно, и с этим в конечном итоге может согласиться если не Воейков, то Колганов.
   Гораздо сложнее доказать, что действительное содержание Октябрьской революции было социалистическим. И здесь я хочу обратиться к некоторым теоретическим положениям о природе революции, высказанным выше.
   Как было специально подчеркнуто в предыдущем разделе текста, главным критерием социальной революции является пробуждение к жизни массового социального творчества. И Октябрьская революция действительно стала источником такого творчества низов. Она вызывала к жизни созидание самими трудящимися новых социальных форм, несших в себе ростки (именно ростки – иного и не может быть в исходном пункте нового общества, каковым является революция) отношений нового общества.
   Этот тезис, конечно же, требует подробного историко-документального обоснования, но даже исторически не слишком просвещенный исследователь знаком с примерами десятков тысяч новых форм социальной организации, созданных еще в годы Гражданской войны, а уж тем более – в 20-е годы. Они создавались везде. В экономике ими были коммуны и реальные кооперативы, программы долгосрочного экономического развития (ГОЭЛРО) и формы всенародного учета и контроля… В политике ими стали Советы и массы новых общественных организаций и движений; по размаху форм социально-политической и иной самодеятельности (того, что ныне называется «grassroots democracy») СССР первых 10 лет революции не знает себе равных. В общественной жизни и культуре это пробуждение к жизни миллионов «рядовых» граждан, участвовавших в ликвидации беспризорности и неграмотности, строительстве дирижаблей и спорте, создании новых художественных объединений и театров, немыслимом ни до, ни после размахе художественной самодеятельности при огромном взлете профессионального искусства…
   Да, все это было сопряжено и с многоукладностью нэповской экономики, и с растущей бюрократизацией политической системы, и т. п. Да, все это социальное творчество базировалось на отсталых производительных силах и решало задачи, лежащие в общем и целом в рамках буржуазного горизонта (от электрификации до массовой физкультуры). Но решало оно их на основе новых, посткапиталистических форм организации. Эти формы творили новые субъекты – по-новому (ассоциации) взаимосвязанные новые (по своим ценностям и мотивам) люди. Видимым символом этого процесса стала радостно-приподнятая, романтически-энтузиастическая атмосфера, бывшая не единственной, но господствующей социальной музыкой революционной эпохи.
   Более того, это была атмосфера ускорения социального времени («Время – вперед!» – это не просто имя музыкального произведения, это ритм эпохи) и открытия новых пространств – Неба (повальное увлечение авиацией), Севера и т. п.
   Так мы в практике первого десятилетия Октября находим еще три признака социалистической революции: романтическое сотворение ее просыпающимися к новой жизни низами; музыкальность и праздничность; ускорение социального времени, спресованность и одновременно открытость социального пространства.
   Наконец, это была и культурная революция: Октябрь дал начало новому культурному процессу, имеющему, очевидно, посткапиталистическую природу, что доказала в своих работах Л. А. Булавка[3].
   Вот почему я берусь утверждать, что диалектика Октябрьской революции не сводима к однозначной оценке: «буржуазная – социалистическая».
   Да, она на капиталистических (подчас даже раннекапиталистических) основаниях решала задачи, которые в принципе должна была решать капиталистическая система. Но она решала их некапиталистическими методами и вызывая к жизни некапиталистические социальные формы, что привело, в частности, к тому, что и сами эти буржуазные задачи были решены иначе.
   Если мы попытаемся проследить собственно социалистическую линию, идущую от Октября, то заметим, что в нашей стране если и были действительные достижения, то в деле решения задач:
   • не столько буржуазной индустриализации (ориентированной прежде всего на массовое производство потребительских благ), сколько (мутантно-) социалистической научно-технической революции;
   • не столько обеспечения буржуазной профессиональной грамотности, сколько (мутантно-) социалистической общей высокой культуры населения;
   • не столько обеспечения буржуазной демократии (ее-то как раз и не было, и это одна из важнейших причин краха СССР), сколько первых ростков более высокого низового демократизма – реального социального творчества.
   Парадокс Октября и последующих лет состоял в том, что собственно буржуазные задачи-то мы решали как раз очень плохо (экономика дефицита вместо «общества потребления», технологическая отсталость вместо «более высокой производительности труда» и т. п.). Единственно, где у нас были действительные успехи, так это как раз в сферах посткапиталистичеких (отчасти даже постиндустриальных) – в обеспечении общедоступного образования высокого уровня и ориентированного на формирование разносторонне развитого человека, а не узкого специалиста; в освоении космоса и фундаментальной науке; развитии высокой культуры и обеспечении ее доступности массам…
   Другие вопросы, которые здесь возникают: можно ли решать посткапиталистические задачи, не решив собственно буржуазных, и не потому ли в конечном итоге рухнул «реальный социализм», что собственно буржуазные задачи массового потребления и т. п. у нас не были решены, – мы пока оставим в стороне. Нам в данном случае было важно показать другое: то, что импульс Октября вопреки сталинскому террору и брежневскому застою дал мощный (хотя и постепенно истончившийся) поток новых общественных отношений и форм деятельности, человеческих поступков, ценностей и мотив постбуржуазного, социалистического типа.