Александр Кушнер
Таврический сад: Избранное

От автора

   Эта книга избранных стихов состоит из пяти больших разделов, стихи в них собраны по десятилетиям: шестидесятые, семидесятые и т. д. А назвал я книгу «Таврический сад», потому что в 1984 году у меня вышла книга стихов с таким названием – и в данном избранном она занимает примерно центральное, срединное положение. Есть и другое оправдание такому названию: в Петербурге я живу рядом с Таврическим садом. «Тем и нравится сад, что к Тавриде склоняется он, / Через тысячи верст до отрогов ее доставая…» – писал я в одном из стихотворений в 1983 году. А последний раздел, книга «Холодный май» – заканчивается стихотворением «Сад», в котором речь идет о любимых петербургских поэтах: Блоке, Анненском, Кузмине, Мандельштаме, Ахматовой, столько раз проходивших через Таврический сад на башню к Вячеславу Иванову. В моей книге, так же, как в этом саду, мелькают их дорогие тени.
 
От Потемкинской прямо к Таврической
Через сад проходя, пробегая,
Увлекаете силой лирической
И весной без конца и без края…
 
Александр Кушнер

Шестидесятые

   «Поверишь ли, вся Троя – с этот скверик, —
   Сказал приятель, – с детский этот садик,
   Поэтому когда Ахилл-истерик
   Три раза обежал ее, затратил
   Не так уж много сил он, догоняя
   Обидчика…» Я маленькую Трою
   Представил, как пылится, зарастая
   Кустарничком, – и я притих, не скрою.

Первое впечатление (1962)

«Что делать с первым впечатленьем…»

 
Что делать с первым впечатленьем?
Оно смущает и томит.
Оно граничит с удивленьем
И ни о чем не говорит.
Оно похоже на границу,
И всё как будто бы за ней
Трава иначе серебрится,
А клюква слаще и крупней.
Что делать с первым впечатленьем
В последующие часы?
Оно проходит дуновеньем
Чужой печали и красы.
И повторится вряд ли снова,
И проживет не много дней,
Но настоящего, второго,
Оно и ярче, и милей.
 

«Когда я очень затоскую…»

 
Когда я очень затоскую,
Достану книжку записную,
И вот ни крикнуть, ни вздохнуть —
Я позвоню кому-нибудь.
О голоса моих знакомых!
Спасибо вам, спасибо вам
За то, что вы бывали дома
По непробудным вечерам,
За то, что в трудном переплете
Любви и горя своего
Вы забывали, как живете,
Вы говорили «ничего».
И за обычными словами
Была такая доброта,
Как будто Бог стоял за вами
И вам подсказывал тогда.
 

Вводные слова

 
Возьмите вводные слова.
От них кружится голова,
Они мешают суть сберечь
И замедляют нашу речь.
И всё ж удобны потому,
Что выдают легко другим,
Как мы относимся к тому,
О чем, смущаясь, говорим.
Мне скажут: «К счастью…»
И потом
Пусть что угодно говорят,
Я слушаю с открытым ртом
И радуюсь всему подряд.
Меня, как всех, не раз, не два
Спасали вводные слова,
И чаще прочих среди них
Слова «во-первых», «во-вторых».
Они, начав издалека,
Давали повод не спеша
Собраться с мыслями, пока
Бог знает где была душа.
 

«Прозаик прозу долго пишет…»

 
Прозаик прозу долго пишет.
Он разговоры наши слышит,
Он распивает с нами чай,
При этом льет такие пули!
При этом как бы невзначай
Глядит, как ты сидишь на стуле.
 
 
Он, свой роман в уме построив,
Летит домой, не чуя ног,
И там судьбой своих героев
Распоряжается, как бог.
 
 
То судит их, то выручает,
Им зонтик вовремя вручает,
Сначала их в гостях сведет,
Потом на улице столкнет,
Изобразит их удивленье.
Не верю в эти совпаденья!
Сиди, прозаик, тих и нем.
Никто не встретился ни с кем.
 

Два мальчика

   А. Битову

 
Два мальчика, два тихих обормотика,
ни свитера,
ни плащика,
ни зонтика,
под дождичком
на досточке
качаются а песенки у них уже кончаются.
Что завтра? Понедельник или пятница?
Им кажется, что долго детство тянется.
Поднимется один,
другой опустится.
К плечу прибилась бабочка
капустница.
Качаются весь день с утра и до ночи.
Ни горя,
ни любви,
ни мелкой сволочи.
Всё в будущем,
за морем одуванчиков.
Мне кажется, что я – один из мальчиков.
 

Рисунок

 
Ни царств, ушедших в сумрак,
Ни одного царя —
Ассирия! – рисунок
Один запомнил я.
 
 
Там злые ассирийцы,
При копьях и щитах,
Плывут вдоль всей страницы
На бычьих пузырях.
 
 
Так чудно плыть без лодки!
И брызги не видны,
И плоские бородки
Касаются волны.
Так весело со всеми
Качаться на волне.
«Эй, воин в остром шлеме,
Не страшно на войне?
 
 
Эй, воин в остром шлеме,
Останешься на дне!»
Но воин в остром шлеме
Не отвечает мне.
 
 
Совсем о них забуду.
Бог весть в каком году
Я в хламе рыться буду —
Учебник тот найду
 
 
В картонном переплете.
И плеск услышу в нем.
«Вы всё еще плывете?» —
«Мы всё еще плывем!»
 

Осень

 
Деревья листву отряхают,
И солнышко сходит на нет.
Всю осень грустят и вздыхают
Полонский, и Майков, и Фет.
Всю осень, в какую беседку
Ни сунься – мелькают впотьмах
Их брюки в широкую клетку,
Тяжелые трости в руках.
А тут, что ни день, перемены:
Слетает листок за листком.
И снова они современны
С безумным своим шепотком.
Как штопор, вонзится листочек
В прохладный и рыхлый песок —
Как будто не вытянул летчик,
Неправильно взял, на глазок.
Охота к делам пропадает,
И в воздухе пахнет зимой.
«Мой сад с каждым днем увядает».
И мой увядает! И мой!
 

Графин

 
Вода в графине – чудо из чудес,
Прозрачный шар, задержанный в паденье!
Откуда он? Как очутился здесь?
На столике, в огромном учрежденье?
Какие предрассветные сады
Забыли мы и помним до сих пор мы?
И счастлив я способностью воды
Покорно повторять чужие формы.
А сам графин плывет из пустоты,
Как призрак льдин, растаявших однажды,
Как воплощенье горестной мечты
Несчастных тех, что умерли от жажды.
Что делать мне?
Отпить один глоток,
Подняв стакан? И чувствовать при этом,
Как подступает к сердцу холодок
Невыносимой жалости к предметам?
Когда сотрудница заговорит со мной,
Вздохну, но это не ее заслуга.
Разделены невидимой стеной,
Вода и воздух смотрят друг на друга.
 

«Когда я мрачен или весел…»

 
Когда я мрачен или весел,
Я ничего не напишу.
Своим душевным равновесьем,
Признаться стыдно, дорожу.
 
 
Пускай, кто думает иначе,
К столу бежит, а не идет,
И там безумствует, и плачет,
И на себе рубашку рвет.
 
 
А я домой с вечерних улиц
Не тороплюсь, не тороплюсь.
Уравновешенный безумец,
Того мгновения дождусь,
 
 
Когда большие гири горя,
Тоски и тяжести земной,
С моей душой уже не споря,
Замрут на линии одной.
 

Ваза

 
На античной вазе выступает
Человечков дивный хоровод.
Непонятно, кто кому внимает,
Непонятно, кто за кем идет.
 
 
Глубока старинная насечка,
Каждый пляшет и чему-то рад.
Среди них найду я человечка
С головой, повернутой назад.
 
 
Он высоко ноги поднимает,
Он вперед стремительно летит,
Но как будто что-то вспоминает
И назад, как в прошлое, глядит.
 
 
Что он видит? Горе неуместно.
То ли машет милая рукой,
То ли друг взывает – неизвестно!
Потому и грустный он такой.
 
 
Старый мастер, резчик по металлу,
Жизнь мою в рисунок разверни, —
Я пойду кружиться до отвалу
И плясать не хуже, чем они.
 
 
И в чужие вслушиваться речи,
И под бубен прыгать невпопад,
Как печальный этот человечек
С головой, повернутой назад.
 

Ночной дозор (1966)

«Декабрьским утром черно-синим…»

 
Декабрьским утром черно-синим
Тепло домашнее покинем
И выйдем молча на мороз.
Киоск фанерный льдом зарос,
Уходит в небо пар отвесный,
Деревья бьет сырая дрожь,
И ты не дремлешь, друг прелестный,
А щеки варежкою трешь.
 
 
Шел ночью снег. Скребут скребками.
Бегут кто тише, кто быстрей.
В слезах, под теплыми платками,
Проносят сонных малышей.
Как непохожи на прогулки
Такие выходы к реке!
Мы дрогнем в темном переулке
На ленинградском сквозняке.
 
 
И я усилием привычным
Вернуть стараюсь красоту
Домам, и скверам безразличным,
И пешеходу на мосту.
И пропускаю свой автобус,
И замерзаю, весь в снегу,
Но жить, покуда этот фокус
Мне не удался, не могу.
 

Пластинка

 
Я слушаю тихое пенье,
Приставив ладони к лицу,
И старой пластинки шипенье
Лишь на руку мне и певцу.
 
 
Так тих этот голос далекий
И глух, удаляясь во тьму,
Как будто в нелегкой дороге
Ворсинки пристали к нему.
 
 
Как будто он слышен, тревожный,
Сквозь вкрадчивый шорох дождя,
Как будто певец осторожный
Пел в свитере, горло щадя.
 
 
Когда ж переводит дыханье
Певец и секунду молчит,
Его заменяет шуршанье,
И кажется – время шуршит.
 
 
То вдруг приближаясь, то пятясь,
Выходит тот день из угла,
Когда граммофонная запись
Так несовершенна была.
 
 
И вижу я столик дубовый
На крашеных ножках резных,
И записи оттиск готовый,
И несколько проб запасных.
А главное, вижу артиста
И свитер суровый его.
Он шутит: немножко нечисто,
Но страшного нет ничего.
 
 
Он знает, что высшая радость —
Не четкость, любимица всех,
Но дивная шероховатость
И пенье средь многих помех.
 

«О здание Главного штаба…»

 
О здание Главного штаба!
Ты желтой бумаги рулон,
Размотанный слева направо
И вогнутый, как небосклон.
 
 
О море чертежного глянца!
О неба холодная высь!
О, вырвись из рук итальянца
И в трубочку снова свернись.
 
 
Под плащ его серый, под мышку.
Чтоб рвался и терся о шов,
Чтоб шел итальянец вприпрыжку
В тени петербургских садов.
 
 
Под ветром, на холоде диком,
Едва поглядев ему вслед
Смекну: между веком и мигом
Особенной разницы нет.
 
 
И больше, чем стройные зданья,
В чертах полюблю городских
Веселое это сознанье
Таинственной зыбкости их.
 

Старик

 
Кто тише старика,
Попавшего в больницу,
В окно издалека
Глядящего на птицу?
 
 
Кусты ему видны,
Прижатые к киоску.
Висят на нем штаны
Больничные, в полоску.
 
 
Бухгалтером он был
Иль стекла мазал мелом?
Уж он и сам забыл,
Каким был занят делом.
 
 
Сражался в домино
Иль мастерил динамик?
Теперь ему одно
Окно, как в детстве пряник.
 
 
И дальний клен ему
Весь виден, до прожилок
Быть может, потому,
Что дышит смерть в затылок.
 
 
Вдруг подведут черту
Под ним, как пишут смету,
И он уже – по ту,
А дерево – по эту.
 

«Эти сны роковые – вранье…»

 
Эти сны роковые – вранье!
А рассказчикам нету прощенья,
Потому что простое житье
Безутешней любого смещенья.
 
 
Ты увидел, когда ты уснул,
Весла в лодке и камень на шее,
А к постели придвинутый стул
Был печальней в сто раз и страшнее.
 
 
По тому, как он косо стоял, —
Ты б заплакал, когда б ты увидел,
Ты бы вспомнил, как смертно скучал
И как друг тебя горько обидел.
 
 
И зачем – непонятно – кричать
В этих снах, под машины ложиться,
Если можно проснуться опять —
И опять это всё повторится.
 

Шашки

 
Я представляю все замашки
Тех двух за шахматной доской.
Один сказал: «Сыграем в шашки?
Вы легче справитесь с тоской».
 
 
Другой сказал: «К чему поблажки?
Вам не понять моей тоски.
Но если вам угодно в шашки,
То согласитесь – в поддавки».
 
 
Ах, как легко они играли!
Как не жалели ничего!
Как будто по лесу плутали
Вдали от дома своего.
 
 
Что шашки? Взглядом умиленным
Свою скрепляли доброту,
Под стать уступчивым влюбленным,
Что в том же прятались саду.
 
 
И в споре двух великодуший
Тот, кто скорее уступал,
Себе, казалось, делал хуже,
Но, как ни странно, побеждал.
 

«Бог семейных удовольствий…»

 
Бог семейных удовольствий,
Мирных сценок и торжеств,
Ты, как сторож в садоводстве,
Стар и добр среди божеств.
 
 
Поручил ты мне младенца,
Подарил ты мне жену,
Стол, и стул, и полотенце,
И ночную тишину.
 
 
Но голландского покроя
Мастерство и благодать
Не дают тебе покоя
И мешают рисовать.
 
 
Так как знаем деньгам цену,
Ты рисуешь нас в трудах,
А в уме лелеешь сцену
В развлеченьях и цветах.
 
 
Ты бокал суешь мне в руку,
Ты на стол швыряешь дичь,
И сажаешь нас по кругу,
И не можешь нас постичь!
 
 
Мы и впрямь к столу присядем,
Лишь тебя не убедим,
Тихо мальчика погладим,
Друг на друга поглядим.
 

День рожденья

 
Чтоб двадцать семь свечей зажечь
С одной горящей спички,
Пришлось тому, кто начал речь,
Обжечься с непривычки.
 
 
Лихие спорщики – и те
Следили, взяв конфету,
Как постепенно в темноте
Свет прибавлялся к свету.
 
 
Тянулся нож во мгле к лучу,
И грань стекла светилась,
И тьмы на каждую свечу
Всё меньше приходилось.
 
 
И думал я, что жизнь и свет —
Одно, что мы с годами
Должны светлеть, а тьма на нет
Должна сходить пред нами.
 
 
Сидели мы плечо к плечу,
Казалось, думал каждый
О том, кто первую свечу
В нас засветил однажды.
 
 
Горело мало, что ли, свеч,
Туман сильней клубился,
Что он еще одну зажечь
Решил – и ты родился.
 
 
И что-то выхватил из мглы:
Футляр от скрипки, скрипку,
Бутыль, коробку пастилы,
А может быть, улыбку.
 

Велосипедные прогулки

 
Велосипедные прогулки!
Шмели и пекло на проселке.
И солнце, яркое на втулке,
Подслеповатое – на елке.
 
 
И свист, и скрип, и скрежетанье
Из всех кустов, со всех травинок,
Колес приятное мельканье,
И блеск от крылышек и спинок.
 
 
Какой высокий зной палящий!
Как этот полдень долго длится!
И свет, и мгла, и тени в чаще,
И даль, и не с кем поделиться.
 
 
Есть наслаждение дорогой
Еще в том смысле, самом узком,
Что связан с пылью, и морокой,
И каждым склоном, каждым спуском.
 
 
Кто с сатаной по переулку
Гулял в старинном переплете,
Велосипедную прогулку
Имел в виду иль что-то вроде.
 
 
Где время? Съехав на запястье,
На ремешке стоит постыдно.
Жара. А если это счастье,
То где конец ему? Не видно.
 

«Уехав, ты выбрал пространство…»

 
Уехав, ты выбрал пространство,
Но время не хуже его.
Действительны оба лекарства:
Не вспомнить теперь ничего.
Наверное, мог бы остаться —
И был бы один результат.
Какие-то степи дымятся,
Какие-то тени летят.
Потом ты опомнишься: где ты?
Неважно. Допустим, Джанкой.
Вот видишь: две разные Леты,
А пить всё равно из какой.
 

Ночной дозор

 
На рассвете тих и странен
Городской ночной дозор.
Хорошо! Никто не ранен.
И служебный близок двор.
 
 
Голубые тени башен,
Тяжесть ружей на плече.
Город виден и не страшен.
Не такой, как при свече.
 
 
Мимо вывески сапожной,
Мимо старой каланчи,
Мимо шторки ненадежной,
Пропускающей лучи.
 
 
«Кто он, знахарь иль картежник,
Что не гасит ночью свет?» —
«Капитан мой! То художник.
И клянусь, чуднее нет.
 
 
Никогда не знаешь сразу,
Что он выберет сейчас:
То ли окорок и вазу,
То ли дерево и нас.
 
 
Не поймешь, по правде даже,
Рассмотрев со всех сторон,
То ли мы – ночная стража
В этих стенах, то ли он».
 

Гофман

 
Одну минуточку, я что хотел спросить:
Легко ли Гофману три имени носить?
О, горевать и уставать за трех людей
Тому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей.
Эрнст – только винтик, канцелярии юрист,
Он за листом в суде марает новый лист,
Не рисовать, не сочинять ему, не петь —
В бюрократической машине той скрипеть.
 
 
Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.
Куда удачливее Эрнста Теодор.
Придя домой, превозмогая боль в плече,
Он пишет повести ночами при свече.
Он пишет повести, а сердцу всё грустней.
Тогда приходит к Теодору Амадей,
Гость удивительный и самый дорогой.
Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой.
 
 
На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.
«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.
«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.
«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».
Играет флейта еле-еле во дворе,
Как будто школьник водит пальцем в букваре,
«Но всё равно она, – вздыхает Амадей, —
Судебных записей милей и повестей».
 

«Эти бешеные страсти…»

   Л. Я. Гинзбург

 
Эти бешеные страсти
И взволнованные жесты —
Что-то вроде белой пасты,
Выжимаемой из жести.
 
 
Эта видимость замашек
И отсутствие расчета —
Что-то, в общем, вроде шашек
Дымовых у самолета.
 
 
И за словом, на два тона
Взятом выше, – смрад обмана,
Как за поступью дракона,
Напустившего тумана.
 
 
То есть нет того, чтоб руки
Опустить легко вдоль тела,
Нет, заламывают в муке,
Поднимают то и дело.
 
 
То есть так, удобства ради,
Прибегая к сильной страсти,
В этом дыме, в этом смраде
Ловят нас и рвут на части.
 

Два наводненья

 
Два наводненья, с разницей в сто лет,
Не проливают ли какой-то свет
На смысл всего? Не так ли ночью темной
Стук в дверь – не то, что стук двойной, условный.
 
 
Вставали волны так же до небес,
И ветер выл, и пена клокотала,
С героя шляпа легкая слетала,
И он бежал волне наперерез.
 
 
Но в этот раз к безумью был готов,
Не проклинал, не плакал. Повторений
Боялись все. Как некий скорбный гений,
Уже носился в небе граф Хвостов.
 
 
Вольно же ветру волны гнать и дуть!
Но волновал сюжет Серапионов,
Им было не до волн – до патефонов,
Игравших вальс в Коломне где-нибудь.
 
 
Зато их внуков, мучая и длясь,
Совсем другая музыка смущала.
И с детства, помню, душу волновала
Двух наводнений видимая связь.
 
 
Похоже, дважды кто-то с фонаря
Заслонку снял, а в темном интервале
Бумаги жгли, на балах танцевали,
В Сибирь плелись и свергнули царя.
 
 
Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь
Сто лет назад, не зная отклонений.
Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.
Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.
 

Монтень

 
Монтень вокруг сиянье льет,
Сверкает череп бритый,
И, значит, вместе с ним живет
Тот брадобрей забытый.
 
 
Монтеня душат кружева
На сто второй странице —
И кружевница та жива,
И пальчик жив на спице.
 
 
И жив тот малый разбитной,
А с ним его занятье,
Тот недоучка, тот портной,
Расшивший шелком платье.
Едва Монтень раскроет рот,
Чтоб рассказать о чести,
Как вся компания пойдет
Болтать с Монтенем вместе.
 
 
Они судачат вкривь и вкось,
Они резвы, как дети.
О лжи. О снах. О дружбе врозь.
И обо всем на свете.
 

Удивляясь галопу

 
Удивляясь галопу
Кочевых табунов,
Хоронили Европу,
К ней любовь поборов.
 
 
Сколько раз хоронили,
Славя конскую стать,
Шею лошади в мыле.
И хоронят опять.
 
 
Но полощутся флаги
На судах в тесноте,
И дрожит Копенгаген,
Отражаясь в воде,
 
 
И блестят в Амстердаме
Цеховые дома,
Словно живопись в раме
Или вечность сама.
 
 
Хорошо, на педали
Потихоньку нажав,
В городок на канале
Въехать, к сердцу прижав
 
 
Не сплошной, философский,
Но обычный закат,
Бледно-желтый, чуть жесткий,
Золотящий фасад.
 
 
Впрочем, нам и не надо
Уезжать никуда,
Вон у Летнего сада
Розовеет вода,
 
 
И у каменных лестниц,
Над петровской Невой,
Ты глядишь, европеец,
На закат золотой.
 

«Я в плохо проветренном зале…»

 
Я в плохо проветренном зале
На краешке стула сидел
И, к сердцу ладонь прижимая,
На яркую сцену глядел.
 
 
Там пели трехслойные хоры,
Квартет баянистов играл,
И лебедь под скорбные звуки
У рампы раз пять умирал.
 
 
Там пляску пускали за пляской,
Летела щепа из-под ног —
И я в перерыве с опаской
На круглый взглянул потолок.
 
 
Там был нарисован зеленый,
Весь в райских цветах небосвод,
И ангелы, за руки взявшись,
Нестройный вели хоровод.
 
 
Ходили по кругу и пели.
И вид их решительный весь
Сказал мне, что ждут нас на небе
Концерты не хуже, чем здесь.
 
 
И Господи, как захотелось
На волю, на воздух, на свет,
Чтоб там не плясалось, не пелось,
А главное, музыки нет!
 

«Танцует тот, кто не танцует…»

 
Танцует тот, кто не танцует,
Ножом по рюмочке стучит.
Гарцует тот, кто не гарцует,
С трибуны машет и кричит.
 
 
А кто танцует в самом деле
И кто гарцует на коне,
Тем эти пляски надоели,
А эти лошади – вдвойне!
 

«У природы, заступницы всех…»

   Т. К.

 
У природы, заступницы всех,
Камни есть и есть облака.
Как детей, любя и этих, и тех,
Тяжела – как те, как эти – легка.
 
 
Заморозить ей осенний поток,
Как лицом уткнувшись в стенку лежать.
Посадить ей мотылька на цветок —
Что рукой махнуть, плечами пожать.
 
 
Ей саму себя иначе не снесть!
Упадет под страшной ношей, мой друг.
Но на каждый камень облако есть —
Я подумал, озираясь вокруг.
 
 
И еще подумал: как легка суть
Одуванчиков, ласточек, трав!
Лучше в горькую дудочку дуть,
Чем доказывать всем, что ты прав.
 
 
Лучше веточку зажать в губах,
Чем подыскивать точный ответ.
В нашей жизни, печали, словах
Этой легкости – вот чего нет!
 

«Чего действительно хотелось…»

 
Чего действительно хотелось,
Так это города во мгле,
Чтоб в небе облако вертелось
И тень кружилась по земле.
 
 
Чтоб смутно в воздухе неясном
Сад за решеткой зеленел
И лишь на здании прекрасном
Шпиль невысокий пламенел.
 
 
Чего действительно хотелось,
Так это зелени густой.
Чего действительно хотелось,
Так это площади пустой.
 
 
Горел огонь в окне высоком,
И было грустно оттого,
Что этот город был под боком
И лишь не верилось в него.
 
 
Ни в это призрачное небо,
Ни в эти тени на домах,
Ни в самого себя, нелепо
Домой идущего впотьмах.
 
 
И в силу многих обстоятельств
Любви, схватившейся с тоской,
Хотелось больших доказательств,
Чем те, что были под рукой.
 

«Но и в самом легком дне…»

 
Но и в самом легком дне,
Самом тихом, незаметном,
Смерть, как зернышко на дне,
Светит блеском разноцветным.
В рощу, в поле, в свежий сад,
Злей хвоща и молочая,
Проникает острый яд,
Сердце тайно обжигая.
 
 
Словно кто-то за кустом,
За сараем, за буфетом
Держит перстень над вином
С монограммой и секретом.
Как черна его спина!
Как блестит на перстне солнце!
Но без этого зерна
Вкус не тот, вино не пьется.
 

«Два лепета, быть может, бормотанья…»

 
Два лепета, быть может, бормотанья,
Подслушал я, проснувшись, два дыханья.
Тяжелый куст под окнами дрожал,
И мальчик мой, раскрыв глаза, лежал.
 
 
Шли капли мимо, плакали на марше.
Был мальчик мал,
куст был намного старше.
Он опыт свой с неведеньем сличил
И первым звукам мальчика учил.
 
 
Он делал так: он вздрагивал ветвями,
И гнал их вниз, и стлался по земле,
А мальчик то же пробовал губами,
И выходило вроде «ле-ле-ле»
 
 
И «ля-ля-ля». Но им казалось: мало!
И куст старался, холодом дыша,
Поскольку между ними не вставала
Та тень, та блажь, по имени душа.
 
 
Я тихо встал, испытывая трепет,
Вспугнуть боясь и легкий детский лепет,
И лепетанье листьев под окном —
Их разговор на уровне одном.
 

Приметы (1969)

«То, что мы зовем душой…»

 
То, что мы зовем душой,
Что, как облако, воздушно
И блестит во тьме ночной
Своенравно, непослушно
Или вдруг, как самолет,
Тоньше колющей булавки,
Корректирует с высот
Нашу жизнь, внося поправки;
 
 
То, что с птицей наравне
В синем воздухе мелькает,
Не сгорает на огне,
Под дождем не размокает,
Без чего нельзя вздохнуть,
Ни глупца простить в обиде;
То, что мы должны вернуть,
Умирая, в лучшем виде, —
 
 
Это, верно, то и есть,
Для чего не жаль стараться,
Что и делает нам честь,
Если честно разобраться.