Борис Александрович Алмазов
Я иду искать

Рисунки С. Острова

Глава первая
«ШУТКИ»

   От хорошей жизни человек на чердак не полезет! Большое удовольствие сидеть тут скрючившись, спиною окованную дверь подпирать и слушать, как староста внизу по лестнице топает и орёт:
   — Макарону не видали? Белобрысого такого. Макарова! Нигде его нет! С контрольной сорвался! Макарона!
   Надо же такое дурацкое прозвище придумать! Я на «макарону» и не похож. Макароной можно какого-нибудь дурачка обозвать, которому всё до лампочки!
   Я, между прочим, таким людям завидую. Живут себе спокойно, получают свои троечки — и хоть бы что, никто их не теребит! Вон Васька Кудинов — он со мной за одной партой сидит: объявили, что контрольная будет, — посопел, посопел и давай тетрадку листать. Я не выдержал, посоветовал ему, дурачку.
   — Ты, — говорю, — хоть формулы на парту выпиши, лопух!
   Глаза на меня свои бессмысленные выпучил, поросячьими ресничками захлопал, никак сообразить не может.
   — Давай, — говорю, — портфель мне после уроков занеси!
   — А ты куда?
   — На кудыкину гору!
   Для меня контрольная — целая трагедия! До Нового года четыре дня осталось, и вот — на тебе! — подарочек. Вон куда из-за неё бежать пришлось — под самый чердак! Сижу тут теперь, как серенький зайчик!
   Я бы, конечно, эту контрольную написал! Может, даже на пятёрку, но я рисковать не могу. Любая случайная тройка всю музыку испортит. У меня всё точно продумано: когда руку тянуть, а когда вообще лучше заболеть, чтобы в табеле одни пятёрки были. За первую четверть я принёс в табеле две тройки — мне дома такую промывку мозгов устроили, часа на два! Тут ещё, как назло, по телевидению всё время передачи для родителей — одна за другой… Вот мои взялись меня воспитывать.
   — Константин! — Отец руки на груди скрестил, как Наполеон. — Соберись и ответь: что мешает тебе учиться на хорошо и отлично?
   Не успел я придумать, что мне мешает, дед из-за газеты голову высунул да как рявкнет:
   — Лень-матушка!
   Всегда он лезет, когда его не спрашивают! По воскресеньям он обычно уматывается куда-нибудь или в своей комнате сидит, но тут — воскресенье, его пригласили, а то он и питается отдельно у себя на работе. Между прочим, если нас рядом поставить, никто не скажет, что он мой дед! Он вообще на деда не похож, со спины так он даже моложе отца выглядит: здоровенный такой, худющий и бородища как рыжее помело. Сидит — демонстративно газетой закрылся, а тут не выдержал — влез!
   — Константин! — Папа на его слова — ноль внимания, словно деда тут и нет. — Ты — взрослый человек! Ты же понимаешь, что нынче без образования нечего делать!
   Дед опять не выдержал:
   — Он и рад ничего не делать! Оболтус!
   У папы желваки на скулах заиграли, а мама сразу говорит:
   — Он исправится! Правда, Костенька?
   — Конечно, — говорю. — Обязательно!
   — Давай договоримся… — Папа меня за плечи взял и в глаза заглянул. — Ты заканчиваешь вторую четверть без троек, а мы со своей стороны в долгу не останемся!
   — Джинсы! — говорю. — Вы — мне — джинсы!
   — Идёт! — говорит папа. — Но тогда на одни пятёрки!
   — Годится! — говорю. — Но только фирму, а то купите какое-нибудь барахло. Обязательно «Ли» или «Вранглер» на худой конец и чтобы мой размер…
   Тут дед как заорёт:
   — Да вы что! — Красный весь стал, того гляди, лопнет. — Вы что!
   Папина тётя (она с нами живёт) даже подпрыгнула и за сердце схватилась:
   — О господи!
   Дед орёт, газету порвал, кулачищами размахивает:
   — Вы его покупаете! Учиться — его долг! Долг!
   — Заладили, как дятлы: «Долг, долг!» — говорит отец. — Надо любой поступок стимулировать…
   — Торгаш вырастет! Тунеядец!
   — Это мой сын! — сказал папа ледяным голосом. — И я воспитываю его так, как считаю нужным!
   — А я ему никто? Я — квартирант! — совсем зашёлся дед. — Я — посторонний! Человек с улицы! Так нечего меня из милости к барскому столу допускать! Обойдусь! — В прихожую побежал и уже оттуда кричит: — Парня жалко! Тряпичники чёртовы!
   — Вика! — Отец кулаком по столу застучал. — Не позволяй ему меня оскорблять!
   Мама по комнате мечется, руки, как певица в филармонии, к груди прижимает:
   — Ну, Володя! Ну, папочка! Успокойтесь!
   Дед как тряхнёт входной дверью! Мама, как всегда, рыдать и приговаривать:
   — Когда вы мне душу рвать перестанете! Это же мой отец! Вы не знаете его! Он замечательный! Он добрый!.. Вы просто не знаете его.
   Ничего себе добрый! Живёт с нами меньше года, а уже со всеми поругался. «Вы не так живёте! Вы не так мыслите!» Папа тогда правильно сказал: «Живём как умеем и другим не мешаем».
   Дед раньше где-то в другом городе работал, на Севере где-то. Я до школы ему всякие письма посылал — картинки рисовал, а он мне — тапочки меховые, клыки моржовые. Один раз карманный фонарик прислал, только он перегорел быстро. А потом я в школу пошёл, да ещё меня стали на пианино играть обучать, — в общем, времени ни минуты. Ну, наша переписка и кончилась. Но я всё-таки к нему хорошо относился. А он приехал — сразу стал надо мной издеваться! Ещё в аэропорту говорит: «Что это за пудель Артемон?»
   Я, может, специально три недели тётю Агу упрашивал, чтобы она мне во взрослой парикмахерской укладку сделала, я, может, спал сидя… Я думал, мы с дедом будем везде ходить и будем всё покупать, а он на работу сразу устроился. Даже телевизор со всеми не смотрит. И как меня увидит, так сразу:
   — Ну что, двоечник, много двоек нахватал? — Это он так шутит, это шутки… Я, может, за всю жизнь только четыре двойки получил, да и то текущие, их, может, и в журнале не было! Самая большая моя мечта — уехать подальше, чтобы ни родителей, ни деда, ни тёти Аги, ни квартиры нашей здоровенной не видеть тыщу лет!
   Интересное дело! Кудиновы — пять человек — в двух комнатушках живут, а у Васьки и канарейки, и волнистые попугайчики, и аквариум, и хомячки, и две (целых две!) черепахи! И поэтому всегда у него ребята толпятся! А я просил-умолял, чтобы мне собаку купили! Нет! Дед орёт: «От собаки грязь! Собака с человеком в одном помещении жить не должна! Здесь не собачник, а дом!» И это был единственный случай, когда родители с дедом были согласны. Да если бы у меня была собака, она бы в моей комнате жила! Я бы за ней всё убирал, и она бы меня любила и никому бы не мешала.
   Я, когда про собаку думаю, очень расстраиваюсь. И вот теперь так расстроился, что, наверное, на дверь, у которой сидел, сильно навалился, она открылась, и я кувыркнулся через высокий чердачный порог.

Глава вторая
НОВОЕ ЧУЧЕЛО В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ

   Головой я треснулся не сильно. От удивления сначала даже шишки не почувствовал. Всегда на этой двери здоровенный замочище висел, а сегодня — открыто! На чердаке было темновато. Горели какие-то странные лампочки — синие. И казалось, будто это трюм пиратского корабля: кругом балки, перекрытия, деревянные мостки к окошкам. Половина чердака всяким барахлом завалена: ящики, шкафы старые, парты поломанные, рваные флаги, лопаты для снега, красные облезлые огнетушители, как пушки, торчат, стулья без спинок и ножек, скамейки…
   Я дверь на чердак прикрыл — теперь-то меня никто не найдёт — и стал по этой горе хлама лазать. Там шкаф стоял — громадный, с резными дверцами, в нём можно было запросто капитанскую каюту устроить. Я сначала к нему снизу пролезть хотел под партами. Протискивался-протискивался, даже рубашка у меня под курткой трещала, но снизу дверцы открыть не удалось. Тогда я наверх вылез и стал прыгать. Доски сразу проломились. Я в шкаф провалился. С верхних полок все бумаги вниз посыпались. Я успел схватить альбом в кожаном переплёте и грамоту. Какому-то Богданову выдана. За то, что он ворошиловский стрелок. На ней всякие старинные самолёты с пропеллерами нарисованы, тракторы, солдаты в глубоких касках с гребнем на макушке и написано: «1937 год».
   Не успел я её рассмотреть — раздались голоса:
   — Как специально созданы условия для загорания.
   В щёлку я увидел толстого пожарного в шинели. Он к нам в класс приходил, что «детям спички не игрушка», рассказывал. И с ним вместе завхоз Лукич.
   — Тут ведь школа! Соберутся огольцы, закурят — и пожалуйста, район пылает! Безобразие!
   — Да чердак день и ночь на замке! — отирая платком пот, говорил Лукич.
   — Не знаете вы эту публику! — сказал пожарный. — Чтобы сегодня же…
   Тут подо мною полка как провалится! Я как вниз полечу! И так грохнуло — будто бомба взорвалась! Я, наверное, даже сознание потерял. Опомнился в кабинете директора. Лукич меня приволок, а пожарный так запыхался, пока меня из шкафа вытаскивали, что там, на чердаке, остался.
   — Ну, шахтёр! — охал Лукич. — Это тебе даром не пройдёт! Сиди, директора дожидайся.
   Мне директора дожидаться совершенно незачем! Мне убегать надо! Лукич моей фамилии не знает, а завтра я от всего отопрусь, скажу: «Что вы? Какой чердак? Первый раз слышу!» А то начнут выяснять: что? да как? да почему? Но пока я сообразил, дверь открылась и ввалились человек двадцать ребят и сам директор Роберт Иванович. Хорошо, я за дверь успел спрятаться. Только тут я заметил, что у меня штанина до колена разорвана и кожаный альбом я в руках держу.
   — Дорогие мои пятиклассники! — сказал Роберт Иванович, плюхаясь в кресло. — Дорогие мои красные следопыты! Почему Пржевальский? Почему именно он? По какому принципу?
   Они все как загалдят:
   — А в пятьсот двенадцатой школе! А в пятьсот двенадцатой школе про Миклухо-Маклая! К ним студент-папуас приедет из Новой Гвинеи… А нам чучело верблюда обещали! Почти что новое!
   — Минутку! Минутку! — остановил их Роберт Иванович. — Насколько я помню, Миклухо-Маклай учился в гимназии, где теперь помещается пятьсот двенадцатая школа… Он присылал в свою гимназию материалы, письма, экспонаты, и теперь на основании кабинета географии там хотят создать мемориальный музей путешественника… Но какое отношение мы имеем к Пржевальскому?
   — Но ведь он тоже великий путешественник! — одна малявка пищит. Я думал, она вообще из третьего класса, а она, оказывается, в пятом.
   — А мы что, хуже? Подумаешь, пятьсот двенадцатая школа! А нам чучело обещали… — опять все как загалдят.
   — Минутку! Минутку! — Роберт Иванович встал. — А почему не Козлов? Не Семёнов-Тян-Шанский? Или не Беринг, наконец?
   — А чучело? — говорит малявка. — Почти что новое, в натуральную величину.
   — В пятьсот двенадцатой школе думают, что они «ого-го», а мы «хе-хе-хе», — говорит один ушастый. — А мы возьмём и докажем! Подумаешь, у них Миклухо-Маклай учился!
   — Нет, нет, нет! — сказал Роберт Иванович. — Это порочный путь, и мы на него не станем! Поиск — наука! А в науке не делаются открытия кому-то назло! Никакого открытия не будет. И я с грустью вижу, что ваш выбор случаен! И я с грустью отмечаю, что с таким же успехом вы могли бы вместо Пржевальского выбрать адмирала Нельсона или балетмейстера Фокина! И я с грустью констатирую: это неправильный поступок!
   — Да мы уже столько всего набрали! — пищит малявка. — И книги, и фотографии!
   — Да ведь это всё уже тыщу раз известно! Какой же это поиск! Какое же это открытие? И что же только Пржевальский и ничего другого в ваши головы не пришло? — Все замолчали и стали смотреть в пол. — Да ведь тема-то у вас под ногами! — Роберт Иванович даже вскочил и стал бегать по кабинету. — В вестибюле на полу надпись: «Училище основано в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году»! Что это за год?
   — Через два года сто лет будет! — сказал кто-то.
   — Это русско-турецкая война! Это освобождение Болгарии! В этих стенах был пункт записи добровольцев! В гражданскую войну тут в реальном училище были курсы по ликвидации неграмотности среди красноармейцев. Здесь был организован первый в нашем районе пионерский отряд! В Великую Отечественную войну тут был госпиталь и курсы радистов…
   Директор разгорячился, стал руками махать, а я начал потихоньку из-за двери выходить, чтобы незаметно улизнуть, — по моим часам до звонка десять минут осталось…
   И уж было совсем вылез в приёмную — Роберт Иванович на меня глянул и глаза вытаращил:
   — Что с тобой?
   — Где? — спрашиваю.
   Тут все как начали хохотать. Я им язык показал — вообще истерика началась.
   — Иди-ка сюда. — Роберт Иванович открыл в стене дверь. Я думал, это шкаф, а это туалет и умывальник. — Вот мыло, вот полотенце! Мойся! И альбом свой сюда давай! Никуда он не денется.
 
 
   Я в зеркало глянул — батюшки! Запросто можно вместо папуаса в пятьсот двенадцатую школу идти: я не то что грязный, а чёрный весь! Не зря меня Лукич шахтёром окрестил: совершенно не моё лицо, только глаза и зубы сверкают.
   Но я не из-за этого расстроился, а из-за того, что всё теперь откроется: и про чердак, и про контрольную. Поэтому я мылся не торопясь. Куда мне торопиться?

Глава третья
«Я ОТ АЛГЕБРЫ УШЕЛ!..»

   Я и шею вымыл, и лицо и вообще хотел весь до пояса вымыться и голову помыть, но потом подумал: «Чему быть — того не миновать!» — и пошёл в кабинет.
   Там все ребята вокруг стола сгрудились, директора совсем не видно, только голос слышится:
   — Вон я! Вон тот, в панамке.
   Мне бы в дверь и — бежать, но такое меня любопытство разобрало: ещё бы, наш директор в панамке! Я протолкался поближе. Мой альбом рассматривают. Там фотография приклеена.
   — Мы встречаем победителей! Тысяча девятьсот сорок пятый год! — читает Роберт Иванович, фотографию разглаживает, точно она живая, и руки у него дрожат. А на фотографии солдаты в касках, с автоматами и один офицер маленького такого замухрышку несёт на руках.
   — Вот это я! — гордо говорит Роберт Иванович. — Я всё прекрасно помню. Мы тогда только что из эвакуации приехали, и я в первый класс поступил.
   Не верилось, что из такого шпингалета мог вырасти здоровенный директор школы. А Роберт Иванович так расчувствовался, платок носовой достал и долго в него сморкался.
   — Ты представляешь, что ты нашёл? — мне говорит. — Это же фотолетопись школы с тысяча девятьсот сорокового по тысяча девятьсот пятидесятый год! Ты представляешь, какие тут материалы?! Этот альбом был вывезен вместе с ребятами из блокированного Ленинграда по зимней Ладоге, был на Урале, вернулся! Ты большущий молодец! Как твоя фамилия?
   — Макаров! — отвечаю. — Шестой «а»!
   Вот ведь как получается! Я думал, мне головомойка предстоит, а оказывается, я — большущий молодец! Хотя знал бы директор, как ко мне этот альбом попал!
   — Где ты нашёл, — спрашивает он, — этот удивительный документ?
   Ага! Как же! Так я и сказал, где нашёл!
   — В макулатуре! — говорю. Не станет же он спрашивать, где я макулатуру нашёл.
   — Вот что значит ко всему внимательно относиться! — говорит директор.
   — А в Швеции… — один очкарик встрял. Ему, наверно, завидно стало, что меня директор хвалит. — А в Швеции есть целый музей из вещей, найденных на свалке. Там всякие рукописи, первая лампочка Эдисона, первые печатные машинки…
   Тут ещё одному, дылде такому, из шестого «б», захотелось, чтобы его похвалили. Он говорит:
   — Первую лампочку не Эдисон изобрёл, а Яблочков!
   — Вот и нет! — ещё один умник нашёлся. — Не Яблочков, а Ладыгин. Сам ты Яблочков!
   — Подождите, подождите! — говорит Роберт Иванович. — Как ни заманчиво открыть такой музей, но всё же давайте говорить о деле… Значит, так: нашей школе скоро сто лет. Что бы нам такое придумать к юбилею, тем более что у нас есть такая замечательная фотолетопись?
   Что бы нам придумать?
   До чего я люблю эти наводящие вопросы — прямо обожаю! Главное директор сказал и вид делает, что усиленно думает, а все уже давно догадались, к чему он клонит, но тоже делают вид, что думают, — надо же человеку приятное сделать!
   Вдруг малявка, которая про чучело талдычила, как бабахнет:
   — Надо выпустить рукописный журнал!
   Я даже удивился, но потом подумал, что она это нарочно сказала! Я тоже так люблю на эти наводящие вопросы бухнуть. Например, на новогодней ёлке затейник кричит:
 
Кто подарки нам принёс?
Наш любимый дед…
 
   А я изо всех сил как крикну: «Склероз!» Вот и она вроде этого. Но поглядел на неё — она глазёнками голубыми хлопает — дура дурой! Неужели, действительно, сообразить не может, чего от нас директор добивается?
   — Нужно, — говорю, — организовать поиск людей, которые учились в нашей школе, по этим фотографиям!
   — Да! — кричит Роберт Иванович. — Это замечательная мысль. Вот…
   — Макаров, — говорю. — Шестой «а».
   С первого раза, конечно, мою фамилию запомнить невозможно!
   Тут дверь как распахнётся — и влетает завхоз. Красный, как огнетушитель, глаза безумные, по кабинету заметался, во все углы заглядывает.
   — В чём дело, Андрей Лукич? — директор спрашивает.
   — Убёг! Шахтёр убёг!
   Я скорее к нему спиною стал и — как из пулемёта:
   — Организуем поисковые группы, отыщем интересных людей… — И сам всё так поворачиваюсь, чтобы меня Лукичу видно не было, словно хочу директору в рот прыгнуть. — Рассказы интересных людей будем записывать на плёнку…
   Роберт Иванович прямо заслушался.
   — Верно! Верно! — поддакивает. — Андрей Лукич, вы не могли бы попозже, видите, у нас заседание кружка красных следопытов?
   — Ага! — вздыхает Лукич. — Что за дети пошли! Ничего не боятся. Конечно! Разве его теперь найдёшь! — И выкатился из кабинета.
   — Так! — хлопнул по столу рукой директор. — Вот…
   — Макаров, — говорю, — шестой «а».
   — Вот Макаров предложил интереснейшее дело! Давайте посмотрим сейчас альбом и наметим пути поиска!
   Тут все к альбому бросились. Только я собрался смыться под шумок — не стану же я какой-то ерундой заниматься, — тут директор всех остановил:
   — Постойте! Председателем нашего кружка предлагаю избрать Макарова из шестого «а».
   Надо же, запомнил! Лучше бы не запоминал!
   — Не! — говорю. — Я не могу председателем! Я всю работу завалю!
   — Это почему же? — говорит Роберт Иванович. — Учишься ты на одни пятёрки, а мы тебе помощников дадим! Правда, ребята?
   — Пра-авда! — протянули следопыты, а один мне язык показал — сам, наверное, в председатели метил. Вот и выбрали бы его! На здоровье! А мне это нужно как лягушке галоши! Но я так растерялся, что ничего не мог сказать, — ну и Роберт Иванович! То он моей фамилии не может запомнить, а то вдруг знает, как я учусь! Прямо я от удивления чуть на пол не сел.
   Так всё шло прекрасно: с контрольной сорвался! От Лукича сбежал! И как настоящий детектив, чистое алиби имею: скажут, почему на контрольной не был, а я в ответ — пожалуйста, на заседание кружка красных следопытов ходил, которым сам директор руководит! Но быть председателем мне не блестит!
   Роберт Иванович за столом восседает, красные следопыты вокруг него толкутся, над альбомом лбами стукаются — картинка! Мне от неё плакать захотелось!
   — Давай! — приглашает меня Роберт Иванович. — Давай, Макаров, выбирай первым — ты альбом отыскал!
   — Да ладно, — говорю, — я потом.
   Слабая у меня надежда была, что следопыты как накинутся — всё расхватают и мне ничего не достанется.
   — Не скромничай! Давай прямо с первого листа.
   Все в альбом носы уткнули! Малявка даже ахнула. Там жёлтая фотография: трое военных — у одного лицо всё бинтами завязано — и пионеры. А под снимком подпись: «На встречу к нашим пионерам пришли герои-орденоносцы, участники боёв за Халхин-Гол, бывшие выпускники нашей школы».
   — Не! — говорю. — Это Халхин-Гол! Это надо испанский язык учить!
   Роберт Иванович глаза вытаращил:
   — Зачем испанский?
   — Придётся же в Испанию писать! Ветеранов разыскивать!
   Тут все замолчали, а один дылда, который мне язык показывал, как захохочет:
   — Умираю! Он думает, Халхин-Гол — в Испании! — У него прямо истерика началась, как у Анны Карениной в кино.
   И все тоже:
   — Ха-ха-ха! Испания! Хи-хи-хи! Серость! Не знает, где Халхин-Гол!
   Все смеются, заливаются. Я сначала растерялся, потому что, действительно, не знал, где этот Халхин-Гол! И вообще что это! Город, гора или пустыня. Но то, что я этого не знал, ещё не означало, что я глупый! Я, может, поумнее их всех!
   — Ах так! — закричал я.
   Как повернусь, как побегу из кабинета! Как будто я на них очень обиделся! Ну просто возмутился! Как будто я такой нервный, что не могу их смеха выдержать! И в раздевалку! Рванул, как спринтер! Никто ничего, наверное, и сообразить не успел, а я шапку в охапку и — домой!
   Портфель мне Васька обещал занести, и я бежал налегке. Светило солнце, небо было голубым и морозным! Хорошо быть умным и хитрым! Эти следопыты думают, что если они чего-то там в книжках вычитали, хоть про этот Халхин-Гол, хоть про что, так и умные… Нет, это я умный! Их теперь, наверно, Роберт Иванович ругает за то, что они такие грубые и нечуткие! А мне их смех до лампочки!
   Один раз я у Аги варенье съел — целую банку! Меня ругают. Ну, я, конечно, глаза в пол, Ага с холодным компрессом на диване лежит, а дед с работы пришёл, послушал, послушал, да и говорит:
   — Ему ваши морали как слону дробинка! Ему плюнь в глаза: оботрётся и ещё пять банок варенья сожрёт! — Это дедова обычная шутка. Папа говорит, что от таких шуток не то что лошади краснеют, а кони с Аничкова моста могут в Фонтанку прыгнуть!
   Я как про деда вспомнил, у меня сразу настроение хуже стало. Он бы меня из кабинета не выпустил. Он на меня всегда как кобра или как рентген смотрит — насквозь просвечивает! Ну да ничего! Вот когда я вырасту, я и деда запросто обдурить смогу! И тогда я запел:
 
Я от алгебры ушёл!
И от Лукича ушёл!
И от директора ушёл,
И от следопытов ушёл,
И хоть от кого уйду!
А до каникул четыре дня, —
Значит, джинсы мои!
Их все как увидят —
Сдохнут от зависти!
 

3 ИЮЛЯ 1939 ГОДА. 6 ЧАСОВ УТРА

    — Слыхал? — закричал лейтенант, постучав гаечным ключом по броне танка БТ-7. — Шофёр из штаба ребятам рассказывал: они с полковником вон там на японцев напоролись.
    — Врёшь! — Из танка вылез другой лейтенант, с рассечённой бровью. — Там же монгольская кавалерия стоит.
    — Ёлки-палки! — высунулся из-под танка механик-водитель. — Когда же они успели?
    — А вот успели? — взволнованно говорил тот, что принёс известие. — Шестая кавалерийская монгольская дивизия отошла, самураев — как грязи! И артиллерия хоть какая, и тяжёлая, и…
    — Погоди ты! — оборвал его лейтенант с рассечённой бровью. Он вытащил бинокль и, взобравшись на башню, стал смотреть в рассветную степь.
    — Ну, чего там?
    — Непонятно… — ответил лейтенант. — Только если это не трепотня… Механик, тяги в порядке?
    — Ща! — Механик сунулся под танк. — Ща!
    — Ваня! Давай по-шустрому готовь боекомплект! Ну, лейтенант, если брехня…
    — Какая брехня! — засуетился тот, что принёс новость. — Думаешь, в бой пойдём?
    — Ты что, слепой? — спрыгивая с танка, сказал лейтенант с рассечённой бровью. — Не понимаешь? Если они сейчас там, то через сутки они у нас на фланге и в тылу.
    — Не паникуй! — прошептал, бледнея, его товарищ.
    — Я не паникую, а рассуждаю…
    — Командиров машин к командиру полка! — раздалась команда.
    — Эх! — торопливо поправляя ремни и стряхивая белобрысую чёлку на глаза, чтобы прикрыть рассечённую бровь, сказал лейтенант. — Стало быть, не брехня…
    От укрытых в окопах короткоствольных, словно курносых, танков, выкрашенных под цвет пыльной выгоревшей степи, бежали люди в танковых шлемах и комбинезонах.
    — Неужели сейчас в бой пойдём? — растерянно спросил тот, что первым узнал новость.
    — Не сегодня, так завтра, — ответил белобрысый. — Плохо, что позиция не блестящая… А так всё лучше, чем на жаре этой торчать. У моего механика всё время кровь из носу идёт — в машине как в духовке…
    — Равняйсь! Смирно. — По тому, как тревожно застыл строй, как внимательно смотрели на командира танкисты, словно старались угадать свою судьбу, чувствовалось, что известие о японцах распространилось среди танкистов.
    — Товарищи! — сказал командир полка, машинально поправив новенький орден Боевого Красного Знамени, полученный за бои в Испании. — За последнюю ночь обстановка резко изменилась. Противник числом до десяти тысяч штыков и, по весьма приблизительным данным, около полутора сотен стволов артиллерии занял плацдарм у горы Баин-Цаган. Это очень серьёзная опасность для всего фронта… Наша надежда на скорость! Ясна моя мысль?
    Мысль была ясна всем, и первое, о чём подумали танкисты, — это, что бой будет неравным и что первыми в огонь пойдут они — авангард 11-й бригады. И от них зависит, собьют они врага или японцы начнут развивать наступление. Командир полка не мог сказать этим ребятам, только что выпущенным из училищ, что у нашего командования в резерве всего пятьдесят орудий. Ему, опытному военному, было ясно, что, как только танки выйдут из укрытий, их начнёт бомбить японская авиация, и кто знает, сколько машин не дойдёт до рубежа атаки…
    — Так что, ребята, — сказал он, сняв фуражку и погладив седые виски, — весь расчёт на то, что они ещё не окопались… На скорость, в общем. — Он посмотрел на рассечённые брови некоторых командиров машин и подумал: «Ещё вчера я ругал их за излишнюю доброту, за то, что они, жалея механиков-водителей, сами садились за танковые рычаги… А вот теперь у этих мальчишек свежие экипажи, отдохнувшие и выспавшиеся… Бывает ли доброта излишней?»