Серебряные легкие переливы плавно поднимались в небо и уносили с собой черный налет прошедших, текущих и будущих дней, уносили печали и скорби, оставляя на земле только радость и добро.
   Все, кто слышал эти колокола, непременно должны были светлеть лицом и душой. И они светлели — иначе было невозможно.
   У входа в храм Лена остановилась. Вспомнила, что в церковь с непокрытой головой нельзя. Собираясь на набережную, она не могла предположить, что ей захочется зайти сюда.
   Лена стояла в раздумье перед открытой дверью храма.
   Ярко накрашенная женщина в легко наброшенном на голову и плечи широком шифоновом шарфе остановилась рядом с Леной и сказала: «Господи, какая красота». А потом посмотрела на Лену и спросила: «Вы, наверное, хотите зайти в храм?» Та в ответ утвердительно кивнула и отчего-то жестом, а не словами, объяснила, почему она не может войти.
   Женщина открыла серебристо-сиреневую молодежную сумку, вынула оттуда невесомую крепдешиновую косынку: белый горох на черном фоне.
   Они вместе поднялись по невысоким ступенькам, вместе купили свечи, вместе зажгли их поочередно перед распятием канона, перед Богоматерью, перед Спасителем.
   А потом Лена и Татьяна Алексеевна (так звали ее новую знакомую) сидели на лавочке. И говорили. Говорили — и наговориться не могли.
   Татьяна Алексеевна, эта яркая, холеная и соответственно очень далекая, как могло бы показаться на первый взгляд, от религии женщина, была матерью настоятеля мужского монастыря, который находился от Рязани довольно далеко и о котором Лена никогда не слышала.
   — Представляешь, Леночка, единственный сыночек — и в монахи. Сразу после школы. — Татьяна Алексеевна, стараясь, чтобы не размазалась тушь на ресницах, сдерживалась изо всех сил, но слезы все равно безостановочно текли по ее молодому и ухоженному лицу.
   Лена не представляла. Обыкновенная семья, никакого отношения к церкви никто не имел — и вдруг…
   — Конечно, он был не такой, как все. Конечно, — пыталась объяснить и Лене, и самой себе Татьяна Алексеевна. — Молчаливый, задумчивый, добрый, всех всегда жалел. Но про Бога ничего не говорил никогда. Потом уж мне сказал: «Я знал, что ты не поймешь». Он, оказывается, в монастырь уже класса с шестого засобирался. Только молчал. Меня жалел очень. Отец у нас… — Татьяна Алексеевна махнула рукой. — Пил. Может, поэтому Сереженька и решил все наши грехи отмаливать.
   — Сережа — это вашего сына так зовут? — осторожно поинтересовалась Лена.
   — Да, конечно. Это теперь он отец Владимир — при постриге его так нарекли. И ведь хотя бы в обычные священники пошел женился, дети бы были. А то нет в монахи.
   — Как же вы смогли его отпустить? — Лена сочувственно качала головой.
   Вместе с тем она понимала, что ее собеседница, видимо, уже вполне смирилась с тем, что произошло. И сейчас она хоть и плачет, но чувствуется, что по большому счету гордится своим сыном: в такие годы — и уже настоятель монастыря, почитаемый верующими, выделяемый самим владыкой. А тогда? Как тогда все это можно было принять и пережить?
   В свое время Татьяна Алексеевна была главным бухгалтером одного из крупных предприятий; потом, в перестройку, когда все развалилось, торговала в палатке. Позже ей удалось устроиться в одну преуспевающую фирму. Появилась возможность понемногу помогать монастырю, который отец Владимир принял в самом плачевном виде. Но, дотянув до пенсии, Татьяна Алексеевна была вынуждена оставить работу и уехать к сыну, чтобы взвалить на свои плечи все хозяйственно-строительно-восстановительные заботы, с которыми отец Владимир никогда бы не справился, даже и с Божьей помощью.
   Будучи абсолютно мирской женщиной, она страшно тосковала по городу, по своей удобной и уютной квартире (с пьющим мужем они давно разъехались).
   Она умела жить широко и радостно: любила компании, шумные застолья, у нее было множество друзей и подруг. И от всего этого нужно было отказаться. Отказаться, чтобы помогать в служении Богу своему единственному сыну.
   Она делала все, чтобы «батюшке» (так она чаще всего называла отца Владимира) было легче.
   Она доставала кирпич и нанимала рабочих, заведовала монастырской кухней и скотным двором, закупала продовольствие и всю церковную утварь.
   Она несла бремя всех этих забот довольно мужественно. Но, случалось, роптала. И уезжала иногда на несколько дней в Рязань: развеяться. А потом всегда жалела, что приехала, потому что расставаться с милой сердцу городской жизнью было каждый раз невыносимо.
   Все это и рассказала Татьяна Алексеевна Лене. А та ей — про себя: про Север, про Олега и про Буланкина, про маму, про Ольгунчика и про бабу Зою с Алешкой.
   И так почему-то хорошо они все друг про друга поняли, что стала их случайная встреча началом большой дружбы.
   Совсем скоро Лена познакомилась и с отцом Владимиром: по приглашению Татьяны Алексеевны они с Ольгунчиком поехали к ней в гости.
   Ну вот, хотела вам рассказать только про Татьяну Алексеевну. А придется заодно уж вспомнить и подробности пребывания Лены и ее подруги в мужском монастыре — не в самом монастыре, конечно, а недалеко от него — в избушке, сказочно маленькой и уютной, которая называлась гостевым домиком.

4

   Это было место — удивительное. Поистине божественное. И не почувствовать его благодати было невозможно. Даже Ольгунчик, непонятно зачем увязавшаяся за Леной в эту поездку, всплеснув руками, сказала: «Я, конечно, ни во что не верю. Но здесь…» Она сказала это, когда стояла на берегу широкой спокойной реки, в прозрачные воды которой опрокинулось небо со всеми своими ослепительно нарядными пышными облаками, в которой задумчиво плавало удивительно четкое изображение всего монастыря с его колокольней, куполами двух храмов, шпилями угловых башенок.
   Лену и Ольгунчика поселили, как я уже сказала, в маленькой бревенчатой избушке, которая находилась в полукилометре от монастырских стен.
   Вход на территорию монастыря был открыт для всех желающих. Но для женщин обязательными были юбка, платок и ненакрашенное лицо. Лена этому следовала спокойно, а Ольгунчик возмущалась, но деваться было некуда пришлось ей перелезть из своих вечных джинсов в длинную и широкую сатиновую юбку на резинке, которую ей выдала Татьяна Алексеевна.
   Татьяна Алексеевна здесь тоже преобразилась Лена ни за что бы ее не узнала. Впрочем, лицо без косметики, строгое и сосредоточенное, выглядело еще моложе и симпатичнее. И теперь было особенно заметно, как похож на нее ее Сереженька.
   Отец Владимир был настолько хорош собой и настолько деликатен и предупредителен, что никакая другая мысль, кроме как об ангелоподобности его, не могла бы прийти в голову тому, кто видел тонкое светлое лицо, добрые, всепонимающие глаза, мягкую стеснительную улыбку молодого настоятеля, кто слышал его неторопливую, напевную речь.
   Итак, Ольгунчик приехала сюда неизвестно зачем, просто за компанию. А Лена — за успокоением и верой. Но с самого начала все было испорчено. Потому что, к несчастью своему, Лена Турбина невольно, как это и бывало всегда, влюбила в себя гостящего в монастыре художника, который жил в одной из келий и каждый день часов по пять сидел на берегу реки с мольбертом, благо дни стояли ясные.
   Когда Константин (так звали художника) увидел Лену, он сразу же, молитвенно сложив худые руки, попросил ему позировать. Лена по доброте душевной согласилась.
   Константин, не уставая, говорил о своей любви к природе, искусству, к Богу и к Лене. Говорил не только в тот момент, когда писал, но и тогда, когда Лена, пытаясь уединиться, уходила далеко по берегу реки или скрывалась вечером в избушке, — он везде настигал ее, продолжая досказывать недосказанное.
   Лена, искренне жалея его и не желая обидеть, была с ним предельно вежлива. А Константин, очевидно, воспринимал это ни больше ни меньше как ответное чувство.
   — Но он же совсем сумасшедший, — шептала Ольгунчик прямо в его присутствии.
   — Ну и что? Я же замуж за него не собираюсь, — шептала в ответ Лена.
   — Да кто тебя знает, — качала головой Ольгунчик. — Не отмотаешься потом. Он-то — совсем на тебе помешался.
   — Богородица, — шептал Константин. — Не двигайтесь, умоляю. Солнце… Господи, оно же сейчас уйдет. Умоляю, потерпите, не двигайтесь.
   Конечно, он был сумасшедший. И иногда оставаться наедине с ним было страшновато. Отец Владимир тоже, видимо, побаивался за Лену и иногда заглядывал в избушку: как там его гостьи, не нужно ли чего.
   — Матушка, — говорил Лене, — вы поосторожнее с Константином. — Вы же видите… болящий…
   — Конечно, — соглашалась Лена. И еще ниже надвигала на лоб платок. Правда, глаза ее становились от этого еще больше и выразительнее — и отец Владимир в ответ только качал головой.
   Через некоторое время за Константином, слава Богу, приехала жена, тоже немножко безумная. Но к Лене она отнеслась неожиданно миролюбиво. «Он мне про вас писал, — сказала. — Я не ревную, вы не женщина — икона». Лена не знала, хорошо это или плохо. Ей больше хотелось быть женщиной. Не для Константина, конечно. Для него — лучше иконой. И для отца Владимира — тоже не женщиной, а матушкой, почти без пола и без возраста.
   Когда Константин уехал, Лена стала с большей радостью бродить вдоль монастырских стен и по берегу реки: никто не преследовал, никто не мешал быть одной. У Ольгунчика были свои интересы: она, как это ни странно, уходила одна, ничего не боясь, в лес за грибами-ягодами, а потом (и это было еще более странным!) пропадала на кухне. Она самозабвенно готовила варенья-соленья для монастыря, за что Татьяна Алексеевна ее просто обожала.
   Итак, Лена любила гулять одна, наслаждаясь простором, смешанным запахом разнотравья, речного ила и пасущегося стада, тишиной. Изредка встречающиеся монахи сдержанно здоровались, почти не улыбаясь и не вступая в разговоры.
   — Ленка, ну они же такие молодые, — сокрушалась Ольгунчик, когда они были вместе. — Неужели им ничего не хочется?
   — Им хочется служить Богу, что тут непонятного, — отмахивалась Лена. — Они существуют в другом измерении. Понимаешь?
   Нет, Ольгунчик решительно отказывалась это понимать и, выбрав самого красивого монаха — отца Серафима, начала привязываться к нему с разговорами о Боге. Монах был вежлив и отзывчив, надеясь стать пастырем духовным и обратить в веру заблудшую овцу — Ольгунчика, нисколько не догадываясь об истинных намерениях этой действительно заблудшей овцы.
   Одним словом, Лене пришлось увезти подругу из монастыря от греха подальше на несколько дней раньше намеченного срока.
   Ольгунчик сопротивлялась как могла, но Лена оказалась сильнее.
   — Разве вам здесь плохо? Побыли бы еще, — мягко улыбаясь, спрашивал-уговаривал отец Владимир.
   Уговаривала остаться и Татьяна Алексеевна. А Лена, стыдясь открыть истинную причину отъезда, ссылалась на неотложные дела.
   Ольгунчик вела себя как обиженный ребенок: демонстративно, с гордо закинутой головой и поэтому почти ничего не видя, она собирала вещи и не обратилась к Лене ни с единым вопросом. Потом всю дорогу в автобусе молчала, и только когда Лена толкнула ее в бок — «ну хватит дуться», — ответила: «Зараза ты, Ленка! И жуткая зануда. Он бы потом, может, всю жизнь вспоминал». И сразу же переключилась на одного из пассажиров: «А как тебе вон тот, чудной? Согласись, в нем что-то есть».
   Поездка, о которой так мечтала Лена, была, как она ни пыталась убедить себя в обратном, испорчена. Не дала она душевного покоя. И веры не прибавила. «Значит, не заслужила» — так решила тогда Лена, но от мысли снова когда-нибудь поехать к Татьяне Алексеевне и отцу Владимиру не отказалась.

5

   С первой поездки Лены с Ольгунчиком в монастырь прошло, как я уже сказала, почти два года. Больше съездить туда не удалось. Но очень-очень хотелось. И верилось, что получится. Правда, Ольгунчика Лена теперь с собой не взяла бы, это уж точно.
   С Татьяной Алексеевной и отцом Владимиром Лена несколько раз виделась, когда они приезжали в Рязань.
   Короткие разговоры с отцом Владимиром всегда наполняли душу светом надежды и любви ко всему миру, но почему-то не могли пока привить того глубокого религиозного чувства, которое так хотел вселить в нее батюшка.
   Многое в религии казалось Лене условным и необязательным. Многое невозможно было принять разумом. И все-таки сердце ее давно уже было открыто для веры.
   Да, постичь существование Бога разумом действительно невозможно (не надо быть Иммануилом Кантом, чтобы это понять). Только сердцем. Но именно разум помогает осознать необходимость существования веры в Бога. Ведь любая религия — это способ противостоять суете, способ защититься от жизни, которая многим из нас просто не по плечу.
   Тяжела жизнь, тяжела, как шапка Мономаха. И если бы не было в истории человечества религий, то их выдумывали бы снова и снова. Что, собственно, и происходит постоянно.
   Кто не успел вовремя прибиться к православию или другому виду христианства, уходит или в дзэн-буддизм, или в дианетику, или принимает сообщения из космоса. И наверное, все это нормально. Лишь бы каждому из нас, поверившему во что-то, было легче сносить тяготы жизни. Лишь бы каждый из нас, поверивший и познавший, мог преодолеть зло силой своей веры и любви. Лишь бы о каждом из нас, поверившем, познавшем и укрепившемся, можно было сказать: он несет в мир добро и свет.
   Но я, как всегда, немного отвлеклась. Вернемся с вами в ту июльскую пятницу, когда Татьяна Алексеевна, случайно встретив Лену на улице, сказала: «Глаза мне твои не нравятся. Поедем к нам».
   Я, кстати, не упомянула о том, что Татьяна Алексеевна плюс ко всему еще и водила машину — подаренную монастырю одним московским спонсором подержанную «Волгу». И вот на этой самой черной «Волге» она и заехала вечером за Леной, чтобы увезти ее на выходные в монастырь.
   — Гуляй, дыши, пей молоко — у нас свое, хорошее, — и ни о чем не думай. Захочешь с батюшкой поговорить — поговоришь. Он тебя всегда рад видеть.
   Эти слова Татьяны Алексеевны, убегающей по своим делам, Лена услышала ранним солнечным утром, ласково заглядывающим в маленькие окошки гостевого домика монастыря. Она приняла наставления к сведению — и тут же снова уснула. А проснувшись, сообразила, что надо бы успеть в монастырь хотя бы к концу службы.
   За два года тут многое изменилось: красиво были отделаны фасады трапезной и братского корпуса, сиял позолоченным куполом совсем недавно отреставрированный Никольский храм. Именно его дверь была открыта туда и направилась Лена.
   Дорога к храму была выложена разноцветной плиткой, а вдоль нее по обе стороны росли кусты уже начинавшего отцветать шиповника, знакомый сладко-розовый запах которого едва угадывался — и поэтому хотелось остановиться и перенюхать каждый цветок. Лена оглянулась — не видит никто? — и наклонилась сначала к одному кусту, потом через несколько шагов — к другому.
   Заканчивалась утренняя служба. На исповедь к отцу Владимиру стояли несколько человек: два молодых и красивых монаха (Лена давно заметила, что Богу служат чаще всего красивые люди), пожилой трудник со слезящимися глазами на темном, морщинистом лице и две довольно молодые женщины в ярких сарафанах, но в непременных платках, скорее всего отпускницы, приехавшие в одно из соседних сел.
   Лена заняла очередь и подошла к церковному прилавку со свечами и книгами. Перелистывая страницы и раздумывая над тем, что именно купить, Лена одновременно посматривала на отца Владимира, который начал исповедовать. Хотелось поздороваться с ним издалека хотя бы взглядом. Но он, внимательно выслушивая исповедующихся, ничего вокруг, казалось, не видел.
   Когда же настала Ленина очередь — он улыбнулся светло и радостно:
   — Здравствуйте, матушка. Хорошо, что вы к нам приехали.
   Конечно, Лена говорила о Леше, рассказывала о своей невыносимой тоске, которая вроде бы иногда и притупляется, но потом накрывает с новой силой, безмерной и безжалостной.
   — Выходит, все зря? — вопрошала она. — Ведь я так надеялась, что спасу его, что у меня хватит на это и сил и любви. Я ведь и Бога молила. Как же мне после этого верить?
   — У вас, матушка, потребительское отношение к Богу. Ты сделай для меня то-то и то-то, тогда я в тебя поверю. Такая позиция недостойна верующего человека. Но Господь милостив, великодушен, тем более не злопамятен. И этот грех вам, конечно, простит. Любые испытания должны укреплять веру, а не разрушать ее.
   — Должны. А на самом деле? Где же взять сил? Где? — не понимала, почти сердилась Лена.
   — Нельзя отчаиваться. Нельзя роптать. Господь милостив. Он поможет преодолеть вам ваше… — отец Владимир поискал слово, — ваше непонимание.
   — А Леша?
   — Молитесь, матушка. Помоги вам Господи.
   После исповеди Лена пошла гулять и долго бродила вдоль реки. Бродила и думала. Думала и сомневалась. Потом — просто бродила, наслаждаясь красотой, покоем и гармонией всего, что ее сейчас окружало.
   После прогулки Лена вернулась в монастырь, где ей нашлась работа: нужно было (непременно после благословения на это отца Владимира) погладить новые шторы для приемной. Это слово «приемная», так не сочетающееся со словом «монастырь», вызвало немалое удивление, как и то, что оно обозначало. Это была большая светлая комната, похожая на кабинет современного руководителя: длинный полированный стол, два ряда стульев по обе стороны от него, рядом с портретом Алексия II — портрет Путина, цветы на подоконниках, пейзажи на стенах.
   — Надо же, — сказала Лена, — как у вас тут…
   — Стараемся, — ответила Татьяна Алексеевна. — У нас ведь гости часто бывают. Через неделю губернатор обещался приехать. Вот и готовимся. Ты еще, кстати, нашу библиотеку не видела. Пойдем, покажу.
   Среди книг Лена могла находиться бесконечно долго. Здесь было много интересного. Рядом с церковными изданиями стояла русская классика: и Пушкин, и Толстой, и Достоевский. Отдельно, под стеклом, хранились старинные фолианты, от одного вида которых дух захватывало.
   — Как они могли уцелеть? — удивлялась Лена.
   — Чудом. Семнадцатый век. Есть даже конца шестнадцатого, — с гордостью говорила Татьяна Алексеевна. — Видишь эту книгу? «Четьи-Минеи». Нам ее совсем недавно помогли выкупить у одного москвича.
   Татьяна Алексеевна рассказала, что в свое время, когда монастырь разоряли, когда жгли-крушили все, что можно, крестьяне кое-что успели растащить по домам. Потом, конечно, многое за бесценок распродали. Но, слава Богу, не все. Стали монастырь в перестройку восстанавливать — и потихоньку начали с окрестных сел приносить иконы, книги. И не только. Один у себя на чердаке среди рухляди нашел паникадило. И принес ведь. Почистили — засияло как новое. Серебро с позолотой. Цены нет.
   Татьяна Алексеевна могла говорить про монастырь сколько угодно. Она досконально знала его историю, знала имена всех настоятелей, начиная с конца XVI века — времени основания монастыря.
   Обедали Лена с Татьяной Алексеевной в своей избушке. Еда была принесена из монастырской трапезной, где все готовилось монахами, но, разумеется, под руководством Татьяны Алексеевны. И картофельный суп, и перловая каша с морковью, и кисель показались Лене необыкновенно вкусными.
   Остаток дня Лена снова провела на берегу реки. Сидя в густой траве, она сначала читала купленную утром в храме книгу «Начала православия», потом переключилась на прихваченного из дома Розанова, о котором, кстати, отец Владимир отзывался весьма неодобрительно. А Лене нравилось. Многое было созвучно ее мироощущению.
   «Христос — это слезы человечества», «В радости я язычник, в горе — христианин», «Я не хочу истины, я хочу покоя»… Эти и другие мысли Розанова не заставляли работать разум, не заставляли соглашаться или не соглашаться с ними — напротив, убаюкивали сознание, отключали его, обостряли ощущения.
   Запах травы и цветов. Тонкие прикосновения ветра. Чуть слышное журчание текущей в реке воды, сталкивающейся с прибрежными ивами. Много синего неба с кудрявыми барашками облаков на горизонте. Снова — дурман полевых трав. И зудение веселой и привязчивой мошкары. И казалось, что на свете нет и не может быть ничего плохого. Нет и не может быть, раз есть это бездонное небо, раз есть журчащая река и монастырь на ее берегу.
   Проснувшись на следующий день часов в шесть (Татьяны Алексеевны уже не было), Лена с сожалением сообразила, что вечером — уезжать. Но ведь только вечером. Впереди у нее был еще целый день!
   Утро было звонким, прохладным и чистым. Воздух его хотелось вдыхать каждой клеточкой — чтобы много-много и надолго.
   Дорога к реке вела сначала мимо рощицы молодых, веселых березок, потом — вдоль глухой монастырской стены, заросшей крапивой, а потом сразу обрывалась у берега с деревянными мостками.
   Раздеться бы — и в воду! Но здесь этого делать нельзя. Вот придет Татьяна Алексеевна, и они с Леной уйдут подальше от монастыря, на пустынный песчаный пляж, там и искупаются. А сейчас можно было только снять босоножки, усесться на гладкие доски и опустить ноги в воду.
   Вода показалась Лене на удивление теплой, и она решила, что будет сидеть на этом месте, полоща ноги в речке, долго-долго. Пока никто не прогонит. Но кто бы мог прогнать ее отсюда, если просыпающиеся чуть свет монахи и послушники давно уже здесь, на этих мостках, умылись и приступили каждый к своим обязанностям и из праздношатающихся во всей округе была только Лена?
   Думать ни о чем не хотелось — Лена и не думала. Все возможные мысли, о плохом и хорошем, заменились удивительным ощущением легкости бытия.
   Время остановилось. Небо еще больше увеличилось в размерах, вобрав в себя и реку, и монастырь, и дальний и ближний лес, и Лену, и маленьких коров на другом берегу.
   Мгновения летели в вечность, а вечность дробилась на мгновения — и время действительно было не властно над ними, потому что даже не остановилось, а просто перестало быть, растаяло, растворилось — легко, бесследно и беспечально.
   Все это продолжалось… Впрочем, кто же знает, сколько это могло продолжаться? Правильно, никто.
   Пришла Татьяна Алексеевна, увела Лену в избушку — то ли завтракать, то ли обедать. Потом они, как планировалось, ушли подальше от монастыря — и купались, и лежали, блаженствуя, на душном, горячем песке.
   Час расставания с этим местом, где небо, река и монастырь, объединившись, врачуют больные души, наполняя их светом и верой, приблизился гораздо быстрее, чем думалось.
   Татьяна Алексеевна должна была отвезти Лену в ближайший районный городок, откуда через полтора часа уходил автобус в Рязань.
   Поскольку вещи Лены состояли из одной небольшой сумки, в которой вполне уместилось все необходимое, договорились, что Лена, закрыв домик, сама придет за Татьяной Алексеевной, у которой было еще множество дел на территории вверенного ей хозяйства. Кроме этого, Лена перед отъездом собиралась зайти еще раз на прощание в храм.
   Потрескивали свечи. Отец Владимир строго и спокойно вел вечернюю службу. Монахи и послушники, склонив головы, кто шепотом, кто громче, вторили ему, истово крестились. Лица их были размыто-бледными, отрешенными. На Лену практически никто не обратил внимания. Только два-три быстрых любопытных взгляда — и все.
   Лена постояла сколько смогла и, стараясь не привлекать к себе внимания, осторожно и медленно двинулась к выходу. Навстречу ей вошел в храм очень высокий светловолосый послушник.
   Лена еще ничего не поняла. Только почувствовала, как рванулось из груди сердце. Рванулось к нему.
   Леша, остановившись у самой двери, сначала, не замечая никого, несколько раз перекрестился, потом замер, опустив голову.
   Лена, еле переставляя ноги, прошла мимо, тоже низко опустив голову. Прошла совсем рядом.
   Ничего не видя от слез, Лена буквально упала с крыльца храма в объятия Татьяны Алексеевны, которая торопилась за ней. Нужно было выезжать.
   Когда Татьяна Алексеевна поняла, в чем дело, она сама сначала долго приходила в себя, потом плакала, потом всплескивала руками и снова плакала — и, наконец, рассказала, что Алексей пришел к ним недели три назад, избитый, оборванный, худющий. Попросил отвести его к отцу Владимиру, который отнесся к нему очень внимательно (разве могло быть иначе?) и оставил при монастыре. Господи, да разве они могли подумать, что это тот самый Леша?
   Новый послушник, по словам Татьяны Алексеевны, говорил очень мало — только делал все, что скажут, читал Священное Писание и не пропускал ни одной службы.
   — Сережа сказал, — Татьяна Алексеевна иногда, забываясь, называла сына мирским именем, — что очень умный твой Алеша, знает много. И душа у него — чистая.
   Уехать прямо сейчас, не поговорив с Лешей, было, конечно, совершенно невозможно. И не ехать было нельзя.
   — Леночка, да утрясем сейчас все как-нибудь, — радостно суетилась Татьяна Алексеевна. — Телефон, славу Богу, есть. Уедешь завтра утром.
   На том и порешили.
   Летние сумерки были светлыми, теплыми и тихими.
   Леша провожал Лену с Татьяной Алексеевной до их избушки. Татьяна Алексеевна шла впереди, а Лена с Лешей — за ней. Леша смотрел в основном под ноги, лишь изредка, задумчиво улыбаясь, отвечал на изучающе-вопросительный взгляд Лены.
   Леша очень изменился. Изменился не только из-за такой странной на его лице рыжеватой, негустой, толком не оформившейся бороды. Через лоб и щеку проходил наискосок розовый шрам, от крыльев носа к уголкам губ залегли глубокие морщины. Но, видимо, не это делало его лицо новым. Новым, незнакомым делали его глаза. Они были по-прежнему очень печальны, но вместо детской растерянности в них появились достоинство и спокойное внимание.