Но не только про Денисова писала Ольгунчик. Она всегда (в троллейбусе, в театре, на скамейке в парке) фиксировала практически все, что происходит вокруг и внутри ее. И все эти козлы из газетной рубрики «Он ищет ее» тоже находили в ее дневниках свое место. А поскольку в проницательности, остроумии, образности и меткости языка автору не откажешь, получалось очень интересно и смешно.
   Когда Ольгунчик, покопавшись в своей самосшитой огромной сумке, которую она неизменно таскала на плече, как Денисов — свой кофр, доставала из ее глубоких недр канцелярскую тетрадь, Лена звала бабу Зою (Вера Петровна на эти читки обычно из своей комнаты не выходила), и они, усаживаясь поудобнее, настраивались на сеанс смехо-терапии, который Ольгунчик почему-то строго регламентировала: пять минут — и хватит. Но и этого было вполне достаточно. Кстати, именно баба Зоя была самым благодарным слушателем (Ольгунчик читала иногда свои записки и в других аудиториях), за что Ольгунчик ее особенно ценила и, естественно, не забывала стенографировать реплики, замечания и байки самой Зои Ильиничны, у которой было чему поучиться. Про машину соседа, например, она говорила: «грязная, как анчутка». Про шубу, которую купила «Алексан Пална с пятого этажа», сообщала: «белая, как холодильник». Про свою племянницу рассказывала так: «Ходил к ней один. Военный. Учился тут у нас в десантном училище. Только не русский. Из Африки. И знаете, девки, ведь черный был, как пальто. Верка-то и девочку такую родила. Говорили, что хорошенькая девочка-то. Но черненькая, как галошка. Она ее в роддоме и оставила».
   Записывая все в свой дневник, Ольгунчик никогда не делала никаких выводов. «Жизнь как она есть» — это было ее принципом, как у Довлатова, которым Лена так безуспешно пыталась заинтересовать свою нечитающую подругу Ольгу Медведеву.

13

   На полураздетых кленах ярко полыхали лоскуты последних листьев.
   Проплыл над Кремлем запоздавший клин перелетных птиц.
   Порывы хулигански налетавшего ветра переносили с дерева на дерево стайки замерзших воробьев.
   Лена приехала на набережную: встретиться и попрощаться с поздней рязанской осенью. Лучше было бы отправиться в лес, но одной — нереально, а с кем-то, даже с Ольгунчиком, — не хотелось. Не хотелось делить пополам то, что должно было достаться ей одной. Вот такая она была жадина!
   Осень в этом году затянулась. К первым числам ноября, когда ночные морозы уже могли бы окончательно погубить еще не успевшие облететь листья, деревья стояли в сильно поредевшем, но еще вполне приличном наряде.
   Затянутое ровной молочно-серой пеленой небо, казалось, никогда и не предполагало существования на нем солнца. И день мог бы показаться пасмурно-сердитым. Однако подсвеченный хоть и слегка потускневшим, но все-таки золотом сохранившейся на деревьях и усыпавшей землю листвы, выглядел просто задумчивым и немного сомневающимся в правильности всего происходящего.
   Воздух был холодным и жестким, а для Лены — по-некрасовски ядреным и бодрым. Мерзли нос, уши и руки. Кожаные перчатки не грели, а наоборот, настывая, напоминали, что пользы от них — никакой. А вот какая-нибудь беретка сейчас бы не помешала. Это так баба Зоя, не в силах видеть Лену «распокрымши», всегда говорила: «Ты бы хоть какую беретку себе купила, застудишь башку-то свою непутевую». «Непутевую» — это, конечно, к слову и как своей, любя.
   Баба Зоя Лену не просто любила, а считала ее совершенно необыкновенной. И все ждала, когда ее заберут в Москву, на телевидение. Кто именно Лену Турбину должен был забрать в Москву, баба Зоя, конечно, не знала, но, веря в высшую справедливость и полагая, что Лена лучше всех, кого показывают во всяких «Новостях», не сомневалась: место Лене только там — в телевизоре.
   Лена, провожая взглядом дружную стайку листьев, устремившихся волей своенравного ветра в далекую даль и высокую высь, усмехнулась: а чем черт не шутит! Может, и надо рыпнуться в Москву, кое-кто из однокурсников далеко пошел, есть к кому обратиться. Сколько ей еще торчать на Севере? И главное, ради чего? Или ради кого? Буланкин… Но ведь с ним пока ничего не понятно. С Олегом было легко и просто, а с этим…
   Лена подтянула почти до носа замотанный вокруг шеи шарф, подумала, что можно было бы его и на голову, но вовремя спохватилась. Она даже на Севере всегда до последнего норовит без шапки ходить, а тут укутается как неизвестно кто. Там уж деваться некуда — и прячет зимой Лена голову и щеки в песцовый мех, становясь похожей на эскимоса. «Эскимосы, эскимосы…» Это Олег, поддразнивая Лену, все время напевал после того, как увидел ее на одной из «зимних» фотографий.
   Лена попыталась сейчас вспомнить еще хоть одно слово из этого, такого популярного тогда, шлягера про эскимосов, но у нее ничего не получилось. И это долго мучило, как обычно бывает, когда вдруг нестерпимо хочется ухватить какой-то фрагмент прошлого, а коварная память, давая только далекие подсказки, никак не желает помочь, водит вокруг да около и сердит своей несговорчивостью до тех пор, пока не плюнешь па нее и не отвлечешься на что-нибудь другое.
   Этим чем-нибудь другим в данный момент оказалась смешная рыжая собака, протрусившая мимо. Смешная и рыжая — такая же, как та… Вот ведь придумала: вы способны улыбнуться собаке? Нет, не так она тогда сказала… не просто собаке, а незнакомой собаке… А если бы не придумала, то и не позвонила бы в тот день Буланкину. И был бы он для нее до сих пор далеким Юрием Петровичем? Или без этого звонка что-то должно было случиться, что позволило бы называть его Юрой? Юра…
   Теплая волна пробежала от макушки до пяток. Даже уши на секунду согрелись. И нос. Что он там сейчас, интересно, делает? Какие-нибудь бумаги пишет у себя в кабинете. Или у начальника завода вопросы решает. Или… Или тоже думает о ней? Она ведь про него думает.
   И представьте себе, Лена Турбина не ошибалась. В каждый из дней ее отпуска Буланкин о ней вспоминал. Вспоминал. И даже несколько раз очень серьезно думал.
   Только думы эти были какие-то неправильные. С точки зрения Лены, разумеется, — точки зрения, которая могла бы у нее возникнуть, если бы ей каким-либо мистическим образом удалось узнать о буланкинских размышлениях. Размышлениях, прямо скажем, непростых.
   Юра думал, что дружба с Леной, их лихо закрученная духовно-интеллектуальная связь — это, конечно, здорово. Пожалуй, никогда такого и не было. Умная она, ничего не скажешь. Но… Но ведь еще и красивая, вот в чем беда. А бесконечно разговоры разговаривать с красивой женщиной — это для нормального мужика просто извращение какое-то…
   Лена волновала его. Особенно сейчас, когда была далеко. И с этим нужно было как-то бороться. Есть ведь в ней что-то, что ему не нравится? Должно быть! И Буланкин старательно перебирал в памяти: глаза, губы, короткая стрижка, легкая фигурка, голос… Фантастика, ему нравилось в ней все! Хотя… Стоп! Она слишком много говорит. Точно! Слишком много. И слишком умно. И он иногда не все способен понять, потому что им в этот момент чаще всего страстно овладевает одно-единственное желание: закрыть ее красивый рот сначала рукой, потом — губами. Или сразу губами. Нет, сначала все-таки рукой. Вот так, неожиданно, на полуслове, приложить ладонь к ее губам. Останутся видными только ее прямой носик и огромные глаза, удивленные, ничего не понимающие. А его ладонь будет чувствовать ее полуоткрытые губы…
   Когда Буланкин все это представлял, у него буквально останавливалось сердце. Он с трудом переводил дыхание, с досадой взмахивал головой, отгоняя назойливое видение, пытаясь остановить на этом самом месте и так уж слишком смелые фантазии.
   Одним словом, было ясно, что дружба с Леной Турбиной не может больше оставаться только дружбой. И сама Лена, видимо, это тоже понимает. И не просто понимает, а наверняка хочет того же, к чему так стремится он сам. Стоит только сделать первый шаг.
   Мысль про первый шаг снова останавливала Юрино дыхание. Но он, поскрежетав зубами и не поддаваясь на провокации своего воображения, огромным усилием воли перегонял энергию в голову и продолжал рассуждать логически.
   Допустим, все случится. Он этого, конечно же, очень хочет. Очень. А дальше-то что? Сколько все это продлится? «Все это»… Слову «любовь», готовому бездумно впорхнуть в сознание и душу, Юра ходу не давал.
   Лена способна любить — и это плохо. А он, Буланкин, выходит, не способен? Черт его знает! Может, и не способен. А ведь у Лены одна потеря уже была: восемь лет восстанавливается. В общем, не та это женщина, с которой может быть легко и просто. На ней ведь жениться надо. По-другому нельзя с ней, вот в чем беда. Хотя… Может, он все усложняет? И Лена на самом деле гораздо проще?
   Бедный Буланкин весь измаялся, но так ничего и не придумал.
   Бедный Буланкин! Вам его жалко? Мне тоже. И не только его. Всех жалко: и Светлану, и Ларису, и ее мужа Костю, и Лену, и даже Галину Артуровну Званцеву. И себя жалко. И вас жалко. И тех, кто никакого отношения ни в качестве героя, ни в качестве читателя к моему повествованию не имеет. Нахлынуло что-то, вы уж простите. Чаще это, конечно, бывает в другие минуты. Когда, например, попадаешь на один из московских вокзалов и в беспомощно-бестолковой толпе тебя вдруг охватывает необъяснимая тоскливая тревога за всех-всех — и ты чувствуешь, как саднит сердце и как нестерпимо болит душа. Болит оттого, что понимаешь: богатые и бедные, честные и жулики, красивые и не очень, счастливые и несчастные — все одинаково беззащитны перед всегда стерегущей бедой, у которой нет ни жалости, ни сомнения, ни меры. Вам знакомо это ощущение? Значит, мы похожи, да?
   Но вернемся… Вы подумали, к Буланкину? Нет, к Лене вернемся. Помните, мы оставили ее на осенней набережной в Рязани?
   Лена, прощаясь с рязанской осенью, была уже всеми мыслями на Севере. Ей хотелось быстрее увидеть Юру. Быстрее сказать ему, что… И что же она могла ему сказать? Иногда он казался таким близким, что не возникало никаких сомнений: она ему нужна. А на следующий день — отстраненность, учтивость, умные разговоры и ничего больше.
   Самое обидное, Лена начинала терять себя, почти во всем с ним соглашаясь. Ведь ни разу, например, не осмелилась произнести свое любимое: «Мы в ответе за тех, кого приручили». А все ему подпевала: не надо ни за кого быть в ответе, не надо приручаться, не надо ни к кому привязываться, надо быть самодостаточным и т.д. и т.п. Зачем она, спрашивается, все это говорила? Хотела, наверное, показать, какая она продвинутая, независимая и как не похожа на Ларису, которая своими звонками отравляет бедному Буланкину жизнь.
   А на самом деле… На самом деле Лене, как любой женщине, хотелось быть розой, которую нужно, оберегая от сквозняков, накрывать стеклянным колпаком и за которую нужно быть в ответе.
   Вот и надо наконец с Юрой объясниться, думала Лена.
   Ее профессиональная интуиция, позволяющая безошибочно угадывать точные пропорции формы, в которую следует облечь какое бы то ни было содержание, чтобы донести его, не исказив и не расплескав, подсказывала ей, что вступление — безусловно яркое и необычное — кажется, затянулось. Пора, пора переходить к основной части. Иначе все можно испортить. Нельзя затягивать вступление. Обойтись без него вовсе, Лена знала это, — можно. А вот затягивать — ни в коем случае. У нее не было слишком богатой практики, позволяющей утверждать это авторитетно и с уверенностью. Но было чутье, которому опыт, согласитесь, иногда только мешает.
   Суровой и неприветливой могла бы показаться холодная поздняя осень, из которой через неделю Лене предстояло уехать. Но моей героине по обыкновению все виделось по-другому: ее осень с еще не облетевшими фонариками листьев была красивой, гордо-смиренной и от ожидания перемен немного усталой.

ЗИМА

   Вода так холодна!
   Уснуть не может чайка,
   Качаясь на воде.
Басе

1

   Лена уехала из осени, а возвращалась уже в глубокую зиму. Фирменный поезд «Арктика» почему-то не очень спешил-торопился в Мурманск, делая долгие незапланированные остановки среди снегов Карелии.
   Удивительно, что в первой половине ноября, когда в средней полосе стояла еще вполне осенняя погода, здесь уже все укутало бесконечно-белое покрывало, холодное сияние которого под ненадолго выглянувшим северным солнцем было торжественно-ослепительно и непререкаемо.
   — Снегу-то навалило, — восхищенно повторял каждые полчаса Петр Иванович, пожилой мурманчанин-рыбак, ужасно похожий на тюленя: глазки — маленькие и добрые, щеки — круглые, усы — вниз.
   — Ой, не говорите, — не уставала откликаться веселая бабулька, которая не представилась, поэтому так и называлась — «бабуля».
   Весь вагон знал, что в Мурманск она ехала к сыну погостить.
   — Да сын-то уж сам пенсионер, — вздыхала бабуля грустно и тут же хвасталась: — У меня уж правнучке пятый год пошел!
   Бабулька Лене нравилась. И веселостью своей (все с шутками-прибаутками), и общительностью (со всем вагоном успела познакомиться), и подвижностью (нисколько не задумавшись, собралась лезть на верхнюю полку, но, правда, обрадовалась, когда Петр Иванович предложил ей свою, нижнюю). А еще она была… как бы это сказать… ну, не красивой, а очень симпатичной и очень милой. На нее постоянно хотелось смотреть. Личико — чистое, опрятное, гладенькое. Только глаза, потерявшие, очевидно, от времени свой первоначальный цвет, лучились множеством глубоких добрых морщинок, а еще — смешливостью, мудростью и какой-то особой заботой обо всех и обо всем.
   — Дочк, что ж ты на меня все так смотришь? — спросила у Лены в какой-то момент, лукаво улыбаясь, хитрая старушка, прекрасно понимая, что она не может не вызывать умиления.
   — Вы на бабушку мою похожи. — Это было первое, что пришло Лене в голову. И поскольку правде не соответствовало, Лена внутренне поежилась. Врать она не любила и не умела.
   — Да мы, старые, все друг на друга похожи! — махнула рукой бабуля.
   — Нет, не скажите, — заспорил рыбак, — вот вы очень… — он поискал слово, — приятная старушка, ничего не скажу. А теща моя, к примеру, на ведьму смахивает здорово. Да и жена… — Он огорченно махнул рукой.
   Лена с бабулькой засмеялись, а молчаливый каплей Василий, четвертый обитатель купе, вспомнил штук пять анекдотов про тещу и старательно рассказал их со своей верхней полки.
   Так и ехали. Дружно ехали, ничего не скажешь. Лене, кстати, всегда везло на попутчиков. И это неизменно радовало, настраивало на оптимистический лад: сколько же на свете хороших и интересных людей!
   Например, рыжий каплей с веснушками по всему лицу, хоть и был молчалив и в основном шуршал газетами, успевал угадывать любое желание «прекрасной половины» купе: ловко спрыгивал с полки и мчался на станцию за мороженым, или приносил чай, или собирал и выбрасывал мусор. Несколько раз они с Леной выходили в тамбур покурить (Лена решила, что окончательно она с этим делом завяжет в Полярном), и бабулька каждый раз хитро подмигивала: не теряйся, девка! Но напрасно она подталкивала Лену к холостому Василию (он, между прочим, служил недалеко от Полярного, в поселке Гаджиево) — из этого вагонного знакомства получилась всего лишь коротенькая дружба. Лена записала Василию свой рабочий телефон: мало ли, помощь какая потребуется. Тот покорно взял листочек, понимая, что шансов у него — никаких.
   Болтая о том о сем с попутчиками, Лена не уставая смотрела в окно. Она всегда очень любила наблюдать за тем, как за вагонным стеклом тянется-мелькает бесконечная и на первый взгляд однообразная полоса из неба и поля, или из неба и леса, или из неба и почему-то чаще всего одинаковых домиков. Глаз не успевает схватить деталей, голова успевает закружиться, а оторваться от окна — невозможно. Кажется — что не ты, кажется — что не с тобой, кажется — что все нереально, призрачно, но вместе с тем несомненно и необратимо.
   Состав в очередной раз беспричинно замедлил свой бег, как будто задумался на ходу — так же, как задумались под тяжестью снега огромные роскошные ели, сказочно и мрачно обступившие его с двух сторон. Поезд гудел негромко и ровно; колеса, как им положено, постукивали; а слышно было — вековую тишину старого мудрого леса.
   В купе, невзирая на открытую дверь, громко спорили о счастье. Бабулька разглагольствовала о тех временах, когда все работали и деньги вовремя получали. Петр Иванович охотно ее поддерживал. Василий, отложив газеты, заступался за реформы. А Лена думала: «И никто не говорит про любовь. Никто».
   — А вы счастливы, Петр Иванович? — спросила она, не поворачивая головы от окна.
   — Дык, как сказать… — засомневался рыбак.
   «Значит, нет», — грустно подумала Лена.
   А вид за окном тем временем поменялся. Лес закончился, и потянулись деревянные избушки, укутанные по самые глаза-окна снегом. Одинаковые змейки дыма над трубами и аккуратные, будто нарисованные, маленькие елочки в заснеженных палисадниках подтверждали картинную сказочность бегущего за окном мира.
   Вдруг оказалось, что солнце, хотя до вечера было еще очень далеко, уже спряталось за горизонт и, подсвечивая оттуда небо, окрасило его самым необычным образом: оно, то есть небо, стало разноцветно-полосатым и походило на срез нарядного праздничного пирога.
   За окном слоится небо Разноцветными коржами…
   Это простучали вагонные колеса? Или это кто-то сказал? Кто? Ни милый тюлень Петр Иванович, ни Василий сказать такого не могли. Да и бабулька — тоже. Значит, все-таки простучали колеса.
 
За окном слоится небо
Разноцветными коржами.
— Счастлив тот, кто все изведал,
Но кого не обижали,
А любили, понимали…
— Может даже — баловали…
— В ком нуждались постоянно…
За окном плывут стеклянно
Домики, дома и ели.
И не нужен им билет.
— Повезло вам?
Вы успели
Побывать счастливым?
— Нет. 
 
   Кажется, у Лены получились стихи. Стихи под названием «Разговор в поезде». Плохие, хорошие — кто ж знает. Какие уж получились. Придется записать. Лена, стараясь не привлекать к себе внимания, достала потихоньку записную книжку и ручку. Но незамеченным это не осталось: бабулька многозначительно покивала на Лену и Петру Ивановичу, и Василию, но ничего не сказала.
   До этого момента стихов Лена, пожалуй, и не сочиняла. Так, когда-то рифмовала все подряд в младших классах. И все. А тут вдруг… Странно…
   Почти сразу же услышался другой ритм, тягучий ритм осеннего дня. И записалась еще череда строчек, только сначала — без нескольких слов, которые придумались чуть позже. А в целом получилось так:
 
Это было уже.
Мелкий серенький дождь.
На исходе — короткое лето.
Нос приплюснут к стеклу
только ты не идешь,
Ты опять задержался где-то.
Задержался на час, и на день, и на год.
Я кричала — не отозвался.
Я стою у окна, дождь идет и идет.
Ты на целую жизнь задержался. 
 
   Лена вспомнила: фраза «мелкий серенький дождь» мучила ее уже давно. Она, кажется, даже пыталась втиснуть ее в какую-то статью. А может, и втиснула… Или нет… Но в общем-то это и не важно. А что важно? Стихи. Вот взяли — и сочинились. Из ничего. Или почти из ничего. Без мучений и стараний. Сами собой. И в них нельзя уже исправить ни слова. Потому что тогда это будет что-то другое. Кажется, с этой мыслью Лена и уснула.
   Сон ее был спокойным и глубоким, а не тревожным, поверхностным и рваным, как это чаще всего бывает в поезде. Снилось что-то хорошее и, как всегда, разноцветное.
   Проснувшись, Лена чуть-чуть приподняла дерматиновую штору. Свет северного утра был настолько слаб, что сменившийся в очередной раз за окном пейзаж можно было скорее угадать, чем рассмотреть.
   Снега здесь было меньше, и перед глазами пробегали теперь не открыточные богатые ели и не аккуратные пушистые елочки, а худые, угловатые, неуклюжие елки с редкими и кривыми ветками. Эти нищенки вместе с кроткими карликовыми березками восхищения вызвать, конечно, не могли, а вызывали нежную щемящую жалость, которая у русских почему-то всегда ближе к любви, нежели восторженное восхищение.
   Темное утро, скудная растительность и обветренные сопки за окном говорили о том, что до Мурманска совсем недалеко.

2

   На вокзале Лену встречала Наташа, университетская подруга, которую два года назад умыкнул у первого мужа вместе с двумя детьми моряк торгового флота Руслан, привез ее на Север и, запретив работать, обрек на ведение домашнего хозяйства и долгое ожидание.
   Наташа, москвичка, красавица и умница, талантливая журналистка, оказалась вдруг не менее талантливой женой, матерью и хозяйкой.
   — Знаешь, — говорила она Лене, — я ведь детей собственных раньше неделями не видела. Вечно — в творческом процессе. То пишу — не подходите, то на съемки мчусь, то на монтаж. Как белка в колесе! И Виталька, сама знаешь, из командировок не вылезал. Ни отца у них не было, ни матери. Бабка их, конечно, избаловала вдрызг, и если бы не Руслан… так и не узнала бы никогда представляешь? — какой это кайф — самой своих детей воспитывать!
   Собственно, своих не слишком послушных, не в меру подвижных, чрезвычайно милых и любознательных детей, первоклассника Ванечку и пятилетнюю Настьку, Наташа, надо сказать, вовсе не воспитывала. Она просто проживала с ними каждый кусочек их бурной детской жизни, а они — на равных условиях — сопереживали ей в ее взрослом существовании и в решении житейских проблем. Одним словом, они — дружили. А уж когда появлялся Руслан! Шумный, неутомимый выдумщик, он превращал все дни своего пребывания на суше в настоящий фейерверк, от которого дети — шалели, Наташа — немного уставала, а Лена (если оказывалась в тот момент у них) — пребывала в состоянии восторга.
   Когда же Лена попадала в Наташину квартиру в отсутствие Руслана, ее неизменно охватывало блаженное умиротворение, настолько здесь было уютно, удобно, несмотря на непоседливость и визг детей, комфортно.
   — Ты счастливая, — говорила Лена Наташе грустно и с легкой завистью, которую она и не пыталась скрыть.
   — Сейчас нет, — отвечала подруга. — Руслан в море. Счастье — это когда все дома.
   Счастье — это когда все дома. Так просто. Как все гениальное.
   Нет, все-таки не зависть была главным чувством, когда Лена ползала с Наташиными детьми по мягкому ковру, собирая «Лего». Нет. Главным было радостное удовлетворение оттого, что так бывает. И вера в то, что когда-нибудь так будет и у нее.
   Лена позвонила Буланкину уже от Наташи. Не выдержала. Хотя еще в Рязани тысячу раз сказала себе, что, когда приедет, ни за что не позвонит, а просто в положенный день придет на работу — и даже тогда не позвонит. Пусть сам. Он же знает, когда она должна появиться.
   — Да, — уже прозвучало в трубке, а Лена еще не знала, что скажет, и поэтому молчала.
   — Я слушаю, — заметно занервничал Буланкин.
   — Это я, — сказала Лена.
   — Господи, — счастливо выдохнул Юра. — Ну почему ты так долго не приезжала?
   И он тут же замолчал. Испугался своей радости. Лена поняла — и положила трубку.
   Юра, как вы догадываетесь, сразу же набрал ее номер. Полярнинский, разумеется. И в ответ услышал долгие гудки. Долгие-долгие.
   Снова не понимая, что со всем этим делать, он бросил трубку, чертыхнулся, быстро оделся и ушел из дома. Куда ушел? Да никуда. Просто шатался бесцельно по улице — и все.
   Но к Лениному дому он, конечно, все-таки вышел. Совершенно случайно, как ему показалось. Два высоких и далеких ее окна были темны. Откуда же она звонила?
   Вернулся — позвонил снова. И еще раз. И еще. И в двенадцать ночи позвонил — никого. Или она специально не брала трубку? Или телефон сломался? Буланкин набрал номер АТС, попросил проверить. Проверили: все в порядке.
   Уснуть у Юры не получилось. На службу он пришел растерянный и злой. Все, кто мог получить от него нагоняй, — получили. Даже неприкосновенной Тамаре досталось от обычно выдержанного Буланкина. Она не обиделась, только смотрела во все глаза: что это с ним?
   Время близилось к обеду, когда Буланкин, в очередной раз с надеждой схватив трубку, услышал наконец Ленин голос:
   — Здравствуйте, Юрий Петрович. Я приехала.
   — Когда? — устало спросил он.
   — Только что зашла в квартиру. — Лена сначала как будто не услышала, что с ним происходит. Но потом все-таки заботливо поинтересовалась: — У вас что-нибудь случилось?
   — Все в порядке, Елена Станиславовна, — прохладно и ровно ответил Юрий Петрович. — Вам завтра на работу?
   Ответив коротко Буланкину «завтра», Лена положила трубку и грустно усмехнулась: «Дура ты, Турбина, какая же ты дура! С чего, спрашивается, взяла, что между вами что-то было? Ничего не было. Нет. И скорее всего не будет».

3

   Буланкин, еле дождавшись конца рабочего дня, позвонил Лехе — и они отправились в «Сполохи».