Александр Арсаньев
Казна Наполеона

Записки масона

   Век девятнадцатый закончился. Он вошел в историю, полный противоречивых событий. А сколько судеб людских он изломал! Что принесет с собой новое столетье?
   Дмитрий Михайлович Готвальд, довольно известный в русских научных кругах этнограф, прибыл в Сибирь изучать тюремный фольклор. Лошади тащились с трудом, скрип колес убаюкивал. Вдруг тарантас довольно резко остановился, и задремавший было Дмитрий Михайлович проснулся, ударившись обо что-то затылком.
   — Харитон, что стряслось? — крикнул он кучеру, высунувшись из неудобной крытой повозки. Кругом темнели могучие кедры, вдаль простиралась великая тайга. Этнограф нахмурился, пасмурная погода не располагала к хорошему настроению.
   — Колесо отлетело! — с досадой воскликнул возница, поправляя сбрую. — Работы часа на три, чтоб его! — выругался он.
   «Что же делать?» — Готвальд засомневался. Конечно, он мог дождаться, пока Харитон починет тарантас, и спокойно двигаться дальше, но что-то не давало ему сидеть на месте, толкало вперед, взывало к нему из-за раскидистых еловых ветвей.
   — А ехать-то далеко еще? — Готвальд снова обратился к вознице.
   — Верст десять — двенадцать, — скзал Харитон в ответ, отвязав у лошади постромки. Повозка, стоявшая на трех колесах, перекосилась на левую сторону.
   — Я, пожалуй, пойду, — вдруг решительно заявил Дмитрий Михайлович, отважившись, наконец, прогуляться до Тобольска пешком. По дороге он мог встретить местных бродяг и, если посчастливится, записать пару песен.
   Этнограф потянулся и нырнул обратно в повозку, где переоделся в рваную поддевку, набрал побольше мелочи, в правый карман сунул револьвер, а в левый — сложенный вчетверо лист нотной бумаги и маленький карандаш. Теперь он и сам вполне мог сойти за бродягу.
   Харитон подивился:
   — И не страшно, вам, барин? Вдруг каторжника встретите… Здесь беглых-то много шляется!
   — Волков бояться — в лес не ходить, — усмехнулся Дмитрий Михайлович.
   — Ага, и верно, — поддакнул кучер.
   — Тут, говорят, где-то у самого оврага есть харчевня. Слыхал?
   — А то? Весь местный сброд там и собирается. Ворованным золотом с приисков торгует. Ее Сенька содержит, кажется, сам из беглых. Скупкой-то и промышляет.
   — А что власти? — притворился удивленным Дмитрий Михайлович.
   Возничий пожал здоровенными плечами:
   — Вестимо, кормятся.
   Готвальд спрятал в усах улыбку и устремился вперед, прямо по дороге. Еще долго следом провожал его обеспокоенный взгляд Харитона.
   Этнограф миновал лес и вышел на большую, залитую прозрачным светом поляну. Солнце прорезалось из-за туч и озарило небо сверкающими лучами. Под ногами московского академика зеленела сочная таежная трава, где-то в вышине слышались звонкие голоса сибирских птиц. Сердце ученого забилось в предчувствии чего-то необычайно значительного и волнующего. Готвальд уверился, что сегодня неприменно совершит архиважное открытие, за что потомки скажут ему огромное спасибо.
   Дмитрий Михайлович прошел еще три версты и присел на землю передохнуть. Готвальд действительно устал. Все-таки сказывались годы. Его грела надежда, что осталось совсем чуть-чуть, и он, наконец-то, доберется до своего перевалочного пункта. Отдышавшись, этнограф поднялся и снова тронулся в путь. Где-то рядом, по-словам знакомого охотника, должна была распологаться та самая знаменитая харчевня.
   Дмитрий Михайлович раздвинул тяжелые ветви темнеющего кедра и увидел низкую худую избу.
   — А вот и она! — прошептал он еле слышно и постучался в окошко. Дверь на несмазанных петлях со скрипом отворилась. На пороге появился высокий белобрысый мужик с хитрыми глазами на изрытом оспой, бледном лице.
   — Тебе чего? — сердито осведомился он.
   — Сеньку, — ответил Готвальд.
   — Ну, я — Сенька. Чего понадобилось?
   — Напои, накорми, а уж потом расспрашивай!
   — Лады, — кивнул хозяин. — Проходи!
   Дмитрий Михайлович не заставил себя долго ждать и шагнул в избу, где в воздухе растворился тяжелый запах дыма и перегара. За высоким столом, сколоченным из неровных досок, на длинных скамьях сидело несколько человек в оборванной грязной одежде. Около каждого стояло по деревянной кружке с водкой и лежали мясные шаньги.
   Готвальд порылся в кармане и бросил на стол горсть серебряной мелочи. Сенька собрал монетки в ладонь и принес этнографу такую же полную кружку и блюдо с пельменями.
   — Благодарствую, — Дмитрий Михайлович принял кружку из его рук. Отхлебнул и едва не задохнулся.
   — По гостям и брага, — с видом знатока изрек Сенька.
   В этот момент один из оборванцев, по всей видимости грузин, затянул арестантскую песню, мелодия которой наполнила душную прокуренную избу пряным кавказским ароматом. От ее тональности Готвальд пришел в настоящий восторг.
   — Напой еще, а? — обратился он с просьбой к доморощенному артисту, едва тот закрыл рот и замолчал. Дмитрий Иванович бросил на стол целковый, а сам полез в другой карман за нотной бумагой. Он и не заметил, как оборванцы переглянулись.
   Сенька кивнул, давая добро:
   — Спой, Гурам, порадуй гостя!
   Кавказец спорить не стал, исполнил песню на бис. Обрадованный Готвальд поторопился занести ее мелодию на нотный стан. Гурам подошел к нему вплотную и шепнул:
   — Идем со мной, дело есть.
   Дмитрий Михайлович спорить не стал, а послушно пошел за ним в соседнюю крохотную комнатку с низким потолком, где они скрылись от посторонних, жадных до денег глаз. Бродяга вынул из под лавки истрепанную сермяжную котомку, порылся в ней и извлек на свет божий пухлую тетрадь в бархатном переплете. У этнографа глаза на лоб полезли, ничего подобного он от Гурама не ожидал. Готвальд даже позабыл о своем предчувствии, которое преследовало его весь день, и уставился на тетрадь, обложка которой была украшена какими-то таинственными символами.
   Бродяга заговорил:
   — Я вижу, ты — человек непростой. — Он протестующе замахал рукой, оборвав возражения Готвальда. — И денег у тебя навалом. Может быть, тебе эта писанина и понадобится, а мне она ни к чему. Я ее в тюремной больнице получил, дружок мой там от чахотки помер. Глядишь и сторгуемся, а?
   — Товар бы поглядеть не мешало, — опомнился Дмитрий Михайлович, у него пересохло во рту, то ли — от водки, то ли — от смутного ощущения иррациональности происходящего. Он подозревал, что тетрадь, таит в себе нечто необыкновенное и загадочное.
   — Идет! — согласился Гурам и протянул Готвальду рукопись. Этнограф взял ее в руки и трепетно погладил по темно-лиловому переплету. Он присел на скамью, перелистнул первую страницу и начал читать. Рукопись имела название, в правом верхнем углу было написано:
   «ДНЕВНИК ЯКОВА КОЛЬЦОВА, ДВОРЯНИНА, ОТСТАВНОГО ПОРУЧИКА ПРЕОБРАЖЕНСКОГО ПОЛКА, ИМЕВШЕГО НЕСЧАСТИЕ СКОМПРОМЕТИРОВАТЬ СЕБЯ УЧАСТИЕМ В ИЗВЕСТНЫХ СОБЫТИЯХ ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА И СОСЛАННОГО НА ПОСЕЛЕНИЕ В ГОРОД ТОБОЛЬСК».
   Готвальд внимательнейшим образом рассмотрел тетрадку со всех сторон, она была исписана мелким каллиграфическом почерком и кое-где изрисована какими-то странными знаками, похожими на те, что красовались на ее бархатной обложке, и другими — совершенно от них отличными, по мнению Дмитрия Михайловича, имеющими мистический смысл.
   Этнограф заметил, что рукопись состоит из отдельных историй, очевидно, озаглавленных автором. Однако ему пришлось с сожалением констатировать, что значительная часть записок утеряна, а начало дневника обрывается на второй странице.
   И Дмитрий Михайлович чуть слышно, полушепотом прочел:
   «Я, Яков Андреевич Кольцов, девятнадцати лет от роду, вступивший в орден „Золотого скипетра“, считаю для себя возможным оставить эту рукопись», — дальше строчки были размыты и Готвальду пришлось прервать свое новое увлекательное занятие.
   «Неужели в мои руки попали записки одного из масонов?!» — этнограф не верил в свою удачу. Он знал, что ни один из них, будучи в здравом уме и трезвой памяти, никогда не посмеет нарушить тайну, так свято ими оберегаемую.
   Готвальд продолжил чтение:
   «Я добровольно наложил на себя силанум, священный обет молчания, но мастер разрешил меня от него. Поэтому я и отважился описать те события, в которых волею ордена вашему покорному слуге довелось принимать участие. Естественно, я скажу только то, что имею право сказать, и ни словом больше. Не кары человеческой опасаюсь я, а — кары небесной».
   У Дмитрия Михайловича от прочтенного захватило дух, он так и представлял свое имя на первых полосах газет и обложках солидных высоко научных изданий.
   Бродяга с интересом наблюдал за его реакцией, прикидывая в уме, сколько бы содрать с этого простофили, которому столь сильно хотелось сойти за «своего», но так и не удалось ибавиться от барских замашек.
   Готвальд перевернул страницу:
   «Всю свою жизнь, без остатка, мечтал посвятить я поискам истины, и небо ответило на мои мольбы. Сколько загадочных преступлений совершается в мире?! И я, по поручению ордена, имел счастие раскрыть хотя бы их толику. То, что вы держите в руках — это записки мои об этих историях».
   Дмитрий Михайлович захлопнул тетрадь, у него появилось ощущение, что сам автор наблюдает за ним из-за тяжелой завесы времени. Он встряхнул головой, отгоняя наваждение.
   — Ну что? — Гурам вернул его к действительности.
   Дмитрий Михайлович поднял на него непонимающие глаза.
   — За пять целковых берешь? — опасливо осведомился бродяга. Гурам боялся спугнуть покупателя баснословной ценой.
   — По рукам, — согласился обрадованный Готвальд, он бы душу дьяволу заложил за обладание этой пухлой тетрадью в бархатном перелете.
   Дмитрий Михайлович и опомниться не успел, как в дверном проеме появились два верзилы, оба — косая сажень в плечах.
   — Живо деньги гони, — крикнул один из них, медленно приближаясь к этнографу и угрожающе сжимая в огромных ручищах дубину.
   Готвальд попятился, он ума не мог приложить, что делать, и мысленно распрощался с жизнью. Вдруг, как по волшебству, бродяги исчезли, словно растворились, подобно туману по утру. И тогда Гурам объяснил:
   — Господин урядник пожаловали.
   Готвальд облегченно вздохнул. Вот когда воистину убеждаешься в том, что полиция действительно необходима. Он расплатился с певцом и забрал у него дневник Якова Кольцова.
   Дмитрий Иванович покинул Сенькину харчевню в сопрвождении полицейского после того, как тот несколько минут рассматривал его бумаги. Готвальд удовлетворенно заметил, что открытый лист к сибирской администрации, подписанный начальником Забайкальской области, произвел на него серьезное впечатление.
   — Какими судьбами в наши края? — осведомился урядник уже в повозке.
   — Изучаю быт ссыльных и катаржан. Надеюсь, что губернатор будет оказывать мне всяческое содействие.
   И Готвальд в своих чаяниях не обманулся. Уже к вечеру, немного передохнув в гостиннице, он отправился в городскую тюрьму, расположенную в верхней части Тобольска, и имел длительный разговор с инспектором.
   — Яков Кольцов? — инспектор наморщил лоб. — Что-то припоминаю. Кажется, был такой ссыльный в наших краях. Ах, да! — он щелкнул себя по лбу. — В его доме теперь располагается тюремный музей, поэтому его имя мне и показалось знакомым.
   Инспектор проводил Дмитрия Михайловича до музея, который он пожелал непременно осмотреть. Впрочем, экспонаты его не особенно волновали. Готвальд во что бы то ни стало хотел погрузиться в атмосферу, которой некогда дышал масон Яков Андреевич Кольцов.
   Одна из комнат сохранила свою обстановку со времен ее ныне покойного владельца. От инспектора Дмитрий Михайлович узнал, что Кольцов скончался вследствие апоплексического удара в сорок пятом году.
   Стены комнаты были обтянуты шелковой материей. В углу, прямо напротив камина стояло большое черное пианино, рядом — небольшой шкаф, весь заставленный книгами. На нем красовалась индийская статуэтка Шивы. Готвальд хорошо разбирался в восточных религиях. Он присел на обитый бархатом диванчик и погрузился в занимательное чтение.

I

   Первого сентября 1816 года стемнело рано, и наступил туманный прохладный вечер. Я заскучал, и мне пришло на ум разложить старинный, довольно сложный пасьянс. Картами я владею виртуозно, поэтому эта забава меня почти не развлекала, так как я давно утратил к ней всяческий интерес.
   Однако черви никак не желали складываться в восходящую линию, и я немного занервничал, не ожидая подобного подвоха с их стороны. Мне показалось, что бронзовая фигурка Шивы, соседствующая на полке с этрусской вазой, слегка надо мной посмеивается.
   Колода у меня была разложена на маленьком столике в виде шести раскрытых вееров и открытого квадрата. Одна из «грядок» окончательно разошлась, и я задумался над своими дальнейшими шагами. В этот момент Мира, занятая обучением Кинрю непальскому языку, видимо заметила мои колебания и переложила на место разошедшейся «грядки» червонную даму из «букета», и линия сошлась.
   — Браво, — не смог я не отдать должное ее таланту, выпестованному под моим собственным руководством. Мира скромно потупила свои черные глаза, сделав вид, что полностью поглощена изучением сари, которое явно было изготовлено не в Калькутте, так как шелковую изумрудного цвета ткань с темно-зелеными разводами, я сам лично ей привез из Китая.
   Кинрю оторвался от таблицы с девангари, разрисованной Мирой специально для того, чтобы ему было сподручнее постигать систему слогового письма, и изрек по-непальски, что индианке больше пристало бы заниматься шитьем, чем картами. Выслушав его высказывание, Мира едва не задохнулась от возмущения, но моментально пришла в себя и улыбнулась ей одной присущей, тонкой пленительной улыбкой. Она невсегда понимала шутки японца с первого раза.
   Идея вести дневник пришла мне в голову именно в этот вечер. Я собрал истрепанную колоду и убрал ее в секретер, инкрустированный перламутром, а затем извлек из ящика темно-лиловую бархатную тетрадь.
   — Что это вы собираетесь делать? — полюбопытствовала Мира. Она превосходно говорила по-русски.
   — Записывать умные мысли.
   Мира бросила на меня удивленный взгляд из-под черных густых ресниц, но так ничего и не сказала. Ей была известна моя вечная нелюбовь к эпистолярному жанру. Писем я не писал почти никогда.
   Я молча достал чернильницу и обмакнул в чернила перо, потом приоткрыл тетрадь и задумался. Только сегодня я закончил прочтение книги Иоанна Масона «О познании самого себя», в которой он недвусмысленно рекомендовал вести дневник с целью исповедания. Однако я боялся приоткрыть завесу над тайной, не мне одному принадлежащей… И в памяти моей живо всплыла картина моего посвящения.
   В мерцающем полумраке загадочной комнаты стою я на ковре, испещренном символами, среди чадящих церковных свечей, пламя которых колеблет струя моего дыхания. Торжественно произношу я слова древней масонской клятвы:
   «В случае же малейшего нарушения сего обязательства моего подвергаю себя, чтобы голова была мне отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бездну морскую; тело мое сожжено и прах его развеян по воздуху».
   Кому как ни мне знать, что клятва эта — не пустая формальность.
   — Яков, что-то случилось? — Мира звала меня по имени, с тех пор, как я спас ее от пламени погребального костра. В проницательности моей юной подруге никак нельзя было отказать. Я подозревал, что она любит меня невинной детской любовью, как и положено, по ее мнению, любить своего спасителя.
   — Нет, дорогое дитя, ничего не случилось, — сказал я почти что искренне. — Может быть, ты споешь нам?
   Я любил ее чистый высокий голос, и особенно мне нравилась в ее исполнении баркарола, песня венецианских гондольеров. Мира об этом догадывалась.
   — Я мигом, — сказала она и скрылась в своем будуаре, чтобы переодеться. Он распологался на втором этаже, рядом с библиотекой. Мира неслышной походкой скользнула по ступенькам, не в ее манере было исполнять итальянскую песню, облаченною в сари.
   Кинрю, наконец, убрал свою таблицу и заговорил по-непальски. Он явно делал успехи.
   — Странная тишина, — заметил японец. — Словно перед бурей. Давно к нам Кутузов не захаживал. Или люди перестали совершать преступления?
   Кинрю был отчасти посвящен в мои дела и поэтому иногда распускал язык. Я невольно порадовался, что Мира взялась за обучение его своему наречию. Однако я тоже был удивлен столь длительным молчанием Ивана Кутузова, который обычно не забывал напомнить мне о второй добродетели вольного каменщика. Она, в частности, подразумевала повиновение высшим чинам и соответствовала второй ступени храма Соломона.
   Кутузов был моим «братом», мастером и наставником, которому прекословить я не смел. Именно он показал мне вход в тайную храмину масонской ложи, протянул мне руку и научил бороться за Истину, рыцарем которой я себя и считаю.
   Мира вернулась минут через десять — пятнадцать. Она нарядилась в легкое платье из жемчужно-серого флера на розовом шелковом чехле и приколола к корсажу живую розу. Дверь из ее будуара вела прямо на лестницу, которая спускалась в сад. Пять лет провел я на Востоке, но никогда не встречал более красивой женщины. Я перевел взгляд на Кинрю, по-моему, он подумал о том же.
   Мира легкой походкой направилась к клавикордам розового дерева. Я всегда испытывал слабость к роскоши и позволял себя всяческие прихоти. Отложив в сторону тетрадь, я приготовился слушать.
   Она склонилась над инструментом, и под ее тонкими пальцами зазвучала удивительная музыка. Плавная мелодия укачивала на своих нежных волнах, и Мира запела. Ее голос проник в самые затаенные глубины моей души. Такого божественного исполнения я не слышал больше никогда в своей жизни.
   — Господин Кутузов прибыть изволили, — доложил седой камердинер в парадной красной ливрее. Мира оторвалась от клавикордов и бросила на меня испуганный взгляд. По-моему, его она боялась больше всего на свете, интуитивно догадываясь об отношениях, которые нас связывали.
   — Проси.
   Камердинер испонил приказание, и через пару минут в гостиную стремительно вошел Иван Сергеевич. Он поклонился присутствующим и тут же сделал комплимент растерявшейся Мире, которая не сумела его принять.
   — Quelle belle personne! — протянул восхищенно Иван Сергеевич. Мира натянуто улыбнулась и закрыла крышку.
   — Спасибо, — тихо поблагодарила она по-русски. Мира и в самом деле выглядела красавицей, но едва ли это осознавала. Красота ее была дикой и необузданной, экзотической для светлых русских просторов.
   — Любезный друг, у меня к вам дело, — обратился Иван ко мне. Кинрю и Мира переглянулись. Взгляд Кинрю словно говорил: «Вот, легок на помине!»
   Я пригласил Кутузова в свой кабинет и велел лакею принести туда два прибора, расчитывая провести приятельскую беседу за ужином. Кабинет располагался справа по коридору, окнами в сад. По левую сторону пустовали несколько спален.
   Когда дверь за нами закрылась, мастер сказал:
   — В ваш дом меня привела трагедия.
   — Неужели? — впрочем, я не был удивлен. Именно так, чаще всего, и случалось.
   Кутузов подошел к моему письменному столу, склонился над ним и принялся рассматривать недавно купленную мной картину Дель Сарто, которую я до сих пор не удосужился повесить на стену. На его лицо падал свет от единственного фонарика, освещавшего комнату.
   Вообще мой кабинет походил на монашескую келью со стрельчатым сводом в средневековом стиле. Его оживлял лишь оконный витраж, но это не меняло общего впечатления.
   — Вы знакомы с Андреем Картышевым? — задумчиво осведомился Иван, выпрямившись во весь рост и оставив, наконец, в покое картину без рамы. Картышев был одним из братьев, и я его довольно хорошо знал.
   — Более или менее, — осторожно заметил я.
   — Его юную племянницу нашли мертвой в парке у дома.
   — Кажется, ее звали Татьяной, — неожиданно вспомнил я.
   — Да, — согласился Кутузов. — Негодяй задушил ее шарфом.
   — Какое варварство! — ужаснулся я. — Убийцу нашли?
   — Если бы это было так просто! Вы и должны найти убийцу. Раньше у вас это получалось неплохо! — похвалил он мои способности и похлопал по плечу.
   — Вам что-нибудь еще известно об этом деле?
   Кутузов развел руками:
   — Практически ничего.
   В матовом свете моего фонарика лицо его выглядело усталым. Он казался много старше своего возрата из-за редких прядей седых волос и изрытого морщинами лба. Кутузов продолжил:
   — Таня вышла из графского дома никем незамеченной. Ее мать и отец до сих пор гадают, зачем она это сделала. Но так и не могут докопаться до истины. Так что, дело, мой друг, за вами. Весь Орден заинтересован в раскрытии этого преступления. Видели бы, в каком состоянии находится Андрей Валерианович. Поэтому мы и возлагаем на вас большие надежды.
   — Когда нашли тело девушки? — Мне было важно знать мельчайшие детали проишедшего, чтобы с самого начала не ступить на неверный путь.
   — Трое суток спустя покойную обнаружила полиция. А родные хватились только утром, но их поиски, к сожалению, ни к чему не привели, — сообщил Иван Сергеевич, тяжело вздохнув. Он скрестил свои пальцы, на одном из которых красовался тяжелый чугунный перстень с изображением Адамовой головы. Он невольно приковывал мой взгляд, так как прямо-таки кричал о принадлежности своего обладателя к розенкрейцерам.
   — Я запамятовал, как звать родителей убитой графини?
   Иван Кутузов напомнил:
   — Анна Васильевна и Алексей Валерианович, — в этот момент он заметил мою почту, аккуратной стопкой сложенную на столе. — Я смотрю, что розыск не мешает вашей переписке. Весьма похвально, — Кутузов указал на письмо от швейцарского философа Лафатера.
   Я кивнул.
   — Прекрасно, что вы не забываете трудиться над познанием Бога, природы и человека, — сказал он проникновенным голосом и добавил. — Однако мой друг, мне уже пора.
   На этом мы и расстались с моим учителем, который вышел от меня через потайную дверь, укрытую от посторонних глаз коричневым гобеленом.
   Я вернулся в гостиную, где меня все еще ждали Кинрю и Мира. Девушка удобно расположилась на оттоманке, широком низком диване с подушками, заменяющими спинку, в которых она утопала. Мира все еще оставалсь в своем прелестном платье из флера.
   Японец примастился у ее ног, зачитываясь нравоучительным романом Фелиситы Жанлис. Мне приходилось только дивиться, что его увлекает такая литература. Впрочем, Кинрю нередко ставил меня в тупик. Он занимал высокое положение при своем императоре. Однажды только благодаря ему я избежал японской тюрьмы, выполняя одно из поручений своего Ордена. Тем самым Кинрю поставил собственную жизнь под угрозу, и ему пришлось переехать в Россию вместе со мной.
   На самом деле моего друга звали Юкио Хацуми, но он почему-то называл себя «Кинрю» — золотым драконом. Всем своим знакомым я представлял его как слугу, во избежание никому ненужных пересудов.
   Кинрю подозрительно посмотрел на меня своими раскосыми глазами, но ни о чем не спросил, справедливо полагая, что, если понадобится, я и сам ему все расскажу, как это случалось уже не раз.
   — Идите спать, — обратился я к ним и сам последовал собственному совету, отправившись к себе в спальню, которая располагалась на втором этаже моего особняка и выходила огромными окнами во двор.
   Размышления не давали мне уснуть, так как встреча с Кутузовым подействовала возбуждающе на мою нервную систему. А в связи с тем, что я и без того страдал бессонницей, ночь мне предстояло провести в наблюдениях за звездами или перечитыванием Бема. В конце-концов я все-таки уснул, пристроившись на канапе под теплым клетчатым пледом из шерсти и уткнувшись затылком в приподнятое изголовье.
   Утром меня разбудила красавица Мира, рискнув постучаться в незапертую дверь.
   — Войдите, — позволил я, отбросив в сторону свое слегка помявшееся чтиво, и рассудив легкомысленно, что Бем, очевидно, меня простит.
   Мира, смущаясь, переступила порог моей обители. В руках она держала поднос с кофейником и фруктовыми бисквитами. Ее стройное смуглое тело скрывал бирюзовай кружевной пеньюар, расшитый настоящими жемчужинами.
   Она бросила на меня влюбленный взгляд и мечтательно прошептала:
   — Какие у тебя глаза! Синие-синие, как море!
   Я не нашелся, что ответить. Девушка впервые обратилась ко мне на «ты». Мира поставила поднос на маленький столик у дивана, который в эту ночь послужил мне постелью, и с достоинством удалилась из моей комнаты.
   Позавтракав, я переоделся, облачившись в столь нелюбимый мною штатский темно-синий фрак — мундир я не носил, в в связи с тем, что три года, как вышел в отставку, по случаю ранения, едва не стоившего мне жизни в трехдневном сражении при Лейпциге, — и отправился с визитом в семейство Картышевых, испытывая глухую душевную боль. Всегда неприятно бередить раны скорбящего от невосполнимой утраты человека. А здесь я должен был встретиться с осиротевшими родителями, и от этого мне становилось особенно тоскливо. Я утешал себя тем, что преследую благую цель.
   Графский особняк распологался на улице Офицерской, почти в двух шагах от Литовского рынка. Улица кипела жизнью, экипажи сновали туда-сюда по каменной мостовой, по своим делам спешили пешеходы.
   Дом Картышевых представлял из себя трехэтажный каменный особняк, балкон которого поддерживали колонны, опиравшиеся на аркаду первого этажа.