в распоряжении 2 1/2 суток почти обязательного безделья в вагоне, то
использовал это время наиболее целесообразно: придя в состояние, близкое к
отчаянию (эту роскошь командующий не часто сам себе позволит), я просидел
безвыходно в своем салоне положенное время, сделав слабую попытку в чтении
Еллинека4 пополнить пробел в своих знаниях по части некоторых
государственных вопросов. Зато я мог себе позволить роскошь отдаться личным
воспоминаниям и оценкам "обстановок" и "положений". Я имел возможность без
помех прийти в состояние, близкое к отчаянию]. Писать о себе, о своих личных
делах было бы несколько самоуверенно, да и крайне скучно. Но все-таки
попробую, с Вашего любезного позволения. Из Петрограда я уехал с твердой
уверенностью в неизбежности государственной катастрофы и признанием
несостоятельности военно-политической задачи, определившей весь смысл и
содержание моей работы3. Одного этого достаточно [Зачеркнуто: чтобы прийти в
состояние, близкое к отчаянию
], но если прибавить к этому совершенно
отрицательное положение тех немногих личных вопросов, выходивших за пределы
моей служебной деятельности командующего флотом, то предоставляю судить, в
каком состоянии я уехал из Петрограда, имея 2 1/2 суток почти обязательного
безделья в своем вагоне-салоне.
Объективная оценка моего петроградского пребывания не дает, по
существу, чего-либо нового или неожиданного для меня, но все же, как говорят
в фельетонах, "действительность превзошла ожидания". Если бы я мог впасть в
отчаяние, плакать или жаловаться, то я имел бы для этого все основания - но
эти положения просто мне не свойственны. Я действовал и работал под влиянием
некоторых положений, которые теперь отпали, и т[ак] к[ак] я находил в них
помощь и поддержку, то я прежде всего почувствовал, что я устал, устал
физически и морально. Усталость - это болезнь, и я до сих пор не могу от нее
отделаться. Конечно, я могу ее преодолеть и не считаться с нею, но
избавиться от нее пока не могу. Нехорошо [Зачеркнуто: Совсем нехорошо].
Время и обстановка все поправят, но сейчас изменения этих элементов слишком
еще малы для этого.
Не знаю почему, но когда я в первый раз вышел в море на "Свободной
России" и сошел в свою походную каюту, то я почувствовал, что все
изменилось, и я не мог остаться в ней и до рассвета ходил по мостикам и
палубе корабля [Далее перечеркнуто: Я хотел стать в свое нормальное
положение, но современный корабль так велик, что быстро оказаться на
мостике, находясь в другом конце корабля, нельзя - и волей-неволей надо быть
там, где я теперь нахожусь
].
Я снова в море, и уже вторые сутки, и, как прежде, сел писать Вам, но
то, что я написал, мне кажется ненужным и неверным, но я ничего другого
придумать не могу. Да, в общем, это все равно. Я устал, и мне трудно писать,
у меня нет ни мыслей, которые я бы хотел сообщить Вам, ни способности
сказать Вам что-либо. Спать я не могу, не хочется читать немецкий вздор о
том, что территориальное верховенство - не dominium [Обладание (лат.)], а
imperium [Господство (лат.)], что так же для меня безразлично, как вопрос о
том, делается ли в Севастополе глупость или идиотство; пойду лучше походить
по палубе и постараюсь ни о чем не думать. Простите за это письмо, если
пожелаете.
д. 2, лл. 1-6

_________


1 29 апреля 1917 г. линейный корабль "Императрица Екатерина Великая"
был переименован в "Свободную Россию".
2 23 апреля Колчак вернулся в Севастополь из Петрограда с тяжелым
чувством после заседания Временного правительства (см. след. примеч.). Он
сделал два доклада, а лучше сказать - произнес две речи, одну - в Морском
собрании для офицеров, другую (25 апреля) - в помещении цирка, где были
собраны представители флота, армейских и рабочих частей. Второе его
выступление было сделано на тему "Положение нашей вооруженной силы и
взаимоотношения с союзниками". Непосредственным результатом второй речи было
формирование Черноморской делегации (см. примеч. 8 к письму No 17). Сжатые,
яркие, заставившие некоторых слушателей рыдать речи Колчака были затребованы
Московской городской думой для напечатания и были изданы ею в нескольких
миллионах экземпляров. И до, и после этого Колчак давал также короткие
интервью представителям печати (см., напр., беседу с ним в "Русских
ведомостях" от 16 апреля 1917).
3 Позже Колчак вспоминал в автобиографии, что по вызову Гучкова он
побывал в Петрограде "в те памятные дни, когда первое временное Российское
правительство фактически потеряло свою власть, перешедшую в руки
интернационального сброда Петроградского Совета рабочих и солдатских
депутатов с Лениным и Троцким и прочими тайными и явными агентами и
деятелями большого германского генерального штаба. В эти несчастные дни
гибели русской государственности на политической арене появились две крупные
фигуры - своего рода символы: один - государственной гибели, а другой -
попытки спасти государство: я говорю о Керенском и о генерале Корнилове" (ГА
РФ, ф. Р-341, оп. 1, д. 52. Личная папка Верховного правителя адм. Колчака,
л. 5 об.).
Колчак был вызван в Петроград для доклада правительству о положении
дел. Для аналогичных докладов приехали тогда же командующие фронтами.
Предметом обсуждения были общее положение и возможность наступления русских
войск. В соответствии с сухопутным характером традиционной русской стратегии
Босфорская десантная операция в очередной (и в последний) раз была отложена.
Колчак выехал из Петрограда 21 апреля. По воспоминаниям М.И. Смирнова,
"в Севастополь адмирал вернулся с убеждением, что российская армия уже тогда
совершенно потеряла боеспособность, а Временное правительство фактически не
имеет никакой власти. Члены его бессильны и неспособны для управления
государством" (С м и р н о в М.И. Указ. соч., с. 21).
4 Еллинек Г. (1851-1911), профессор Венского, Базельского,
Гейдельбергского университетов, теоретик права. Основная работа "Общее
учение о государстве" (1900; рус. перев. - 1903).

No 9

[Не ранее 4 мая 1917 г.]
[Датируется по содержанию]
В конце прошлой недели я получил письмо Ваше от 24 [Число вписано
зеленым карандашом
] апреля. Я виноват в замедленном ответе, и хотя мог бы
привести некоторое оправдание, но не буду этого делать. Я пробовал писать
Вам при первом выходе в море, но это не удалось - может быть, это удастся
теперь. Я не хочу ничего писать Вам на политические или военные темы - я
недавно высказал свои соображения по этим вопросам в печати. Не знаю, читали
ли Вы их или нет, - Вы ничего не потеряете в том и другом случае. Писать о
себе мне представляется несколько самоуверенным, но, может быть, наша
переписка дает мне условное право на это. Сегодня две недели, как я уехал из
Петрограда, пребывание в котором дало мне уверенность в неизбежности
государственной катастрофы и отрицательное решение военно-политических
целей, определивших мою предшествующую деятельность. Мне кажется, что этих
положений вполне достаточно, чтобы не говорить о них далее.
Объективная оценка моего петроградского пребывания не дала, по
существу, чего-либо нового или неожиданного для меня, и все же, как говорят
в фельетонах, "действительность превзошла ожидания" [Далее зачеркнута фраза
до слова "удобопереносимым": Право, слишком много в одно и то же время;
некоторое распределение во времени было бы все же удобопереносимым, но это
уже похоже на сожаление о пролитом молоке
]. Я прекрасно доехал до
Севастополя, где "все обстояло благополучно", и приступил к исполнению своих
обязанностей. Что еще сказать о себе? Не довольно ли? Мне трудно писать,
извините за откровенность. Нет мыслей и каждую фразу приходится выдумывать.
Простите, если пожелаете.

[Не ранее 5 мая 1917 г.]
[Датируется по содержанию: 5 мая была успешно выполнена очередная
заградительная операция у Босфора
]
Третья ночь в море. Тихо, густой мокрый туман. Иду с кормовыми
прожекторами. Ничего не видно. День окончен. Гидрокрейсера выполнили
операцию, судя по обрывкам радио. Погиб один или два гидроплана. Донесений
пока нет. Миноносец был атакован подлодкой, но увернулся от мин. Крейсера у
Босфора молчат - ни одного радио - по правилу: значит, идет все хорошо. Если
все [идет] как следует - молчат; говорят - только когда неудача. Я только
что вернулся в походную каюту с палубы, где ходил часа два, пользуясь слабым
светом туманного луча прожектора. Кажется, все сделано и все делается, что
надо. Я не сделал ни одного замечания, но мое настроение передается и
воспринимается людьми, я это чувствую. Люди распускаются в спокойной и
безопасной обстановке, но в серьезных делах они делаются очень
дисциплинированными и послушными. Но я менее всего теперь интересуюсь ими.
д. 2, лл. 7-9

No 10

9 мая 1917 г.
В минуту усталости или слабости моральной, когда сомнение переходит в
безнадежность, когда решимость сменяется колебанием, когда уверенность в
себе теряется и создается тревожное ощущение несостоятельности, когда все
прошлое кажется не имеющим никакого значения, а будущее представляется
совершенно бессмысленным и бесцельным, в такие минуты я прежде всегда
обращался к мыслям о Вас, находя в них и во всем, что связывалось с Вами, с
воспоминаниями о Вас, средство преодолеть это состояние.
Это состояние переживали и переживают все люди, которым судьба
поставила в жизни трудные и сложные задачи, принимаемые как цель и смысл
жизни, как обязательство жить и работать для них. Как явление известной
реакции, как болезнь оно мне понятно и, пожалуй, естественно, и я всегда
находил и, вероятно, найду возможность преодолеть его. Но Вы были для меня
тем, что облегчало мне это делать, в самые тяжелые минуты я находил в Вас
помощь, и мне становилось лучше, когда я вспоминал или думал о Вас.
Я писал Вам, что никому и никогда я не был так обязан, как Вам, за это,
и я готов подтвердить свои слова. Судьбе угодно было лишить меня этой
радости в самый трудный и тяжелый период, когда одновременно я потерял все,
что для меня являлось целью большой работы и, скажу, даже большей частью
содержания и смысла жизни. Это хуже, чем проигранное сражение, это хуже даже
проигранной кампании, ибо там все-таки остается хоть радость сопротивления и
борьбы, а здесь только сознание бессилия перед стихийной глупостью,
невежеством и моральным разложением1. То, что я пережил в
Петрограде, особенно в дни 20 и 21 апреля, когда я уехал, было достаточно,
чтобы прийти в отчаяние, но мне несвойственно такое состояние, хотя во время
2 1/2-дневного пребывания в своем вагоне-салоне я мог предаться отчаянию без
какого-либо влияния на дело службы и командование флотом. Кажется, никогда я
не совершал такого отвратительного перехода, как эти 2 1/2 суток.
Как странно, что, когда я уезжал 10 месяцев тому назад, чувствуя, что
мои никому не известные мысли реализуются и создаются возможности решить или
участвовать в решении великих задач2, судьбе угодно было послать
мне счастье в виде Вас; когда эта возможность пала, это счастье одновременно
от меня ушло. Воистину [Фраза и строка не дописаны]
Я могу совершенно объективно разбирать и говорить о своем состоянии, но
субъективно я, конечно, страдаю, быть может, больше, чем я мог бы это
изложить в письме. Но я далек от мысли жаловаться Вам и даже вообще
обращаться к Вам с чем-либо, и Вы, я думаю, поверите мне. Мне было бы
неприятно, если Вы хоть на минуту усомнитесь в этом3.
д. 2, лл. 10-14

___________

1 "Флот постепенно разлагался. Постоянно днем и ночью приходили
известия о непорядках в различных частях флота. Обычным приемом успокоения
являлась посылка в часть, где происходят непорядки, дежурных членов
Центрального исполнительного комитета для "уговаривания". Результаты обычно
достигались благоприятные. Наиболее частая причина непорядков заключалась в
желании матросов разделить между собой казенные деньги или запасы
обмундирования и провизии. С каждым днем члены комитета заметно правели, в
то же время было очевидно падение их авторитета среди матросов и солдат, все
более и более распускавшихся" (С м и р н о в М.И. Указ. соч., с. 20).
2 Речь идет о Босфорской операции - плане завоевания Черноморских
проливов и Константинополя.
3 В ближайшие дни, последовавшие за написанием этого письма, произошли
события, заставившие Колчака в первый раз подать прошение о снятии его с
должности командующего флотом. Конфликт разыгрался в отсутствие председателя
ЦВИК, летчика, вольноопределяющегося Сафонова, стремившегося к поддержанию
дисциплины и пользовавшегося авторитетом. В ответ на требование ЦВИК о
распределении гарнизонных запасов кожи между матросами генерал-майор Н.П.
Петров, в ведении которого находилась хозяйственная часть Севастопольского
порта, отказался это сделать. ЦВИК постановил арестовать его. Представители
комитета явились к Колчаку за приказанием об аресте, но получили резкий
отказ. После долгого заседания комитета, уже около полуночи, вновь явились к
Колчаку, вторично потребовали ареста, вторично получили категорический
отказ. Тем не менее генерал Петров был арестован. Это был первый случай
самочинного ареста на Черноморском флоте. Колчак еще раньше поставил
верховного главнокомандующего и морского министра в известность, что он
будет командовать флотом до той поры, пока не произойдет хотя бы одно из
следующих обстоятельств: 1) отказ корабля выйти в море или исполнить боевой
приказ, 2) смещение с должности без согласия командующего флотом начальника
одной из его частей (неважно, будет это по требованию сверху или снизу), 3)
арест подчиненными своего командира. Теперь А.В. послал телеграмму главе
Временного правительства кн. Г.Е. Львову и верховному главнокомандующему
ген. М.В. Алексееву о том, что вследствие самочинных действий ЦВИК он не
может нести ответственность за Черноморский флот и просит отдать приказание
о сдаче им должности следующему по старшинству флагману. На следующий день
ЦВИК получил телеграмму, где действия его были названы контрреволюционными,
сообщалось, что для разбора дела в Севастополь едет один из членов
правительства, генерала же Петрова приказывалось освободить, что и было
немедленно выполнено. В телеграмме Колчаку содержались просьба остаться в
должности и обещание оказать содействие водворению порядка. Обе телеграммы
были подписаны кн. Львовым и А.Ф. Керенским.

No 11
[Около 10 мая]
[Написано на обороте письма к третьему лицу, датированного 10 мая 1917
г.
]
Вы пишете мне про Ваши мысли о моем нежелании писать Вам о том, что я
забыл Вас. Это не совсем так: я не забыл Вас, и желание писать Вам, хотя бы
для того, чтобы иметь письма Ваши, у меня, конечно, есть, но я должен был
заставить себя не думать о Вас, ни о переписке с Вами. Уверяю Вас, что
забыть что-либо по принуждению - вещь очень трудная, но все-таки, как я
убедился, возможная.
Возьмите любое из моих писем, вспомните слова мои, и Вы поймете, какое
это для меня огромное несчастье и горе. Но оно не одно - рушилось все
остальное, что имело для меня наибольшую ценность и содержание. Надо ли
прибавлять к этому еще что-либо. Мне тяжело писать. Я могу заставить себя
делать что угодно [Далее зачеркнуто: могу смеяться], гораздо больше, чем
написать несколько листков бумаги, но есть же представление о
целесообразности того или иного поступка.
д. 2, лл. 15 об., 17 об.

No 12
[Перед текстом этого письма в отчеркнутой части листа написано: Это
было, во всяком случае, отвратительнейшее путешествие, исключительное по
скверным воспоминаниям и впечатлениям...
]
Э[скадренный] м[иноносец] 20 мая 1917 г.
"Дерзкий"
На ходу в море

Г[лубокоуважаемая] А[нна] В[асильевна]
Я получил письмо Ваше от [Дата в тексте не проставлена, это 24 апреля
(см. No 8 и 9)
] неделю тому назад, но до сего дня не мог ответить Вам. Всю
эту неделю я провел на миноносцах в переходах в северной части Черного моря,
ходил в Одессу для свидания с Керенским1 и ген[ералом]
Щербачевым2, ходил в Севастополь с министром3, отвез
его обратно в Одессу, пришел в Николаев4 и теперь возвращаюсь в
Севастополь с "Быстрым" и вновь вступившим в строй миноносцем
"Керчь"5, делавшим свой первый переход морем.
Иногда в свободные часы я брал бумагу, ставил число и название
миноносца, затем выписывал "Глубокоуважаемая Анна Васильевна" - но далее
лист бумаги оставался чистым, и, проведя некоторое время в созерцании этого
явления, я убеждался, что написать ничего не могу. Тогда я принимался за
какое-либо другое, более продуктивное занятие.
Сегодня месяц, как я уехал из Петрограда, и первое время, когда я
вспоминал свое пребывание в этом городе, возвращение в Севастополь и дни по
прибытии на свой корабль, я испытывал желание забыть и не думать об этом
времени. Но теперь мне это стало безразличным.
Скажу откровенно, что я сделал также все, чтобы хотя немного забыть и
не думать о Вас, так, как это я делал ранее. Забыть Вас, конечно, нельзя, по
крайней мере в такой короткий срок, но не думать и не вспоминать возможно
себя заставить, и я это сделал, как только вернулся на свой корабль. Прошу
извинить меня - но я хочу позволить себе говорить то, что думаю, тем более
что мне довольно безразлично, что из этого получится. Если хотите, прошу
поверить мне, что я совершенно далек от всякой мысли на что-либо жаловаться,
сожалеть или надеяться.
Я пишу Вам в ответ на письмо Ваше о том, о чем сейчас думаю
безотносительно к прошедшему и будущему. Все то, что было связано с Вами,
для меня исчезло - Вы, вероятно, согласитесь, что эта метаморфоза, во всяком
случае, не принадлежит к числу приятных неожиданностей. Но она явилась как
факт, как ясное логическое заключение, простое, как математическая формула.
Я могу с точностью до минуты представить себе время, когда это случилось, и
то, что я пережил тогда, несомненно гораздо хуже, чем Вы думаете и [чем] я
мог бы изложить на бумаге.
Я писал в предыдущем письме, что одна военная и политическая
"конъюнктура", поскольку она связана с моей жизнью и деятельностью,
создавала "концепцию", к которой, казалось бы, нечего прибавить. Но
"прибавка" нашлась и была достойна этой "концепции". Разрушилось все, и я
оказался, говоря эпическим языком, как некогда Марий6 перед
развалинами Карфагена. История Иловайского7 указывает, что этот
великий демократ, находясь в ссылке, плакал, сидя на этих развалинах. Не
знаю, насколько это верно, думаю, что Марий если и плакал над Карфагеном, то
только из зависти, что дело разрушения этого города произошло раньше и без
его участия, но что он чувствовал себя прескверно, я в этом уверен. Но, в
сущности, это неважно, тем более что я даже не плакал за полнейшим
бессмыслием этого занятия.
Первое, что я сделал, когда прибыл на корабль и остался один, - это
собрал все, что было связано с Вами и напоминало Вас, - Ваши письма,
фотографии, - уложил все в стальной ящик [Далее зачеркнуто: где хранил
некоторые секретные документы
] с особым замком, открыть который я не всегда
умею, и приказал его убрать подальше. Это было очень тяжело, и вечером я
почувствовал себя еще хуже. В обстановке ничего почти не изменилось, но
отсутствие нескольких Ваших фотографий, казалось, только подчеркивало дикую
пустоту, которая создалась в моей каюте [Далее перечеркнуто: сомнительное
украшение которой составили только несколько винтовок и пистолетов на голых
лакированных переборках
]. На пустом столе стояли белые и розовые розы,
присланные садовником во исполнение моих приказаний, несмотря на
существующие свободы, - я выбросил их в иллюминатор, прошел в лазарет и
отправил тем же путем белые, синие и красные цветы; в столовой уныло стояли
два каких-то печальных лопуха, покорно ожидая общей участи, но я не нашел у
них какого-либо сходства с Вами и потому предоставил им умирать естественной
смертью. Больше делать в предпринятом направлении было нечего. На другой
день я ушел в море на "Свободной России". Я пережил вновь очень тяжелые
минуты, когда, выйдя в море, спустился в свою походную каюту. Эта маленькая,
жалкая каюта на мостике около передней трубы, казалось бы, ничего общего с
Вами не имеет, но я всегда в ней писал Вам письма и так много думал о Вас,
что, оказавшись в ней, я против желания вернулся к этому занятию... На
другой день при стрельбе руководивший огнем артиллерийский офицер дал залп
второй башни под очень острым углом и обратил мою каюту в кучу ломаных досок
и битого стекла. Раньше я всегда возмущался, когда неосторожной стрельбой у
меня выбивали иллюминатор или ломали дверь, но тогда я даже не сделал
замечания извинявшемуся за этот погром офицеру и переселился в кормовое
помещение, где раньше никогда не жил на походах.
Каюту поправили, и на втором выходе я там писал Вам письмо - Вы его
получили, вероятно. "Помилуй Бог, как глупо", - может быть, скажете Вы.
"Да", - скажу я, это очень глупо, но мне было больно, и это хуже, чем глупо.
Следя за собой и заставляя не оставаться без какого-нибудь занятия в те
часы, когда я раньше отдыхал, я пересилил себя, и теперь я [На этом текст
обрывается
]
д. 2, лл. 18-25



[Не ранее 20 мая 1917 г.]
[Текст написан на обороте письма от 20 мая]
Попробую, не знаю, удастся ли это сегодня. Но прежде чем что-либо
писать, я хотел бы думать и верить, что Вы не сочтете мои слова за жалобу
или упрек, обращенный к Вам, тем более далек я от мысли вызвать какое-либо
сожаление, сочувствие или надежду. Может быть, лучшим было бы совсем не
писать; может быть, это письмо явится слабостью, но все равно надо же
ответить на Ваше письмо, а выдумать я ничего не могу.
Знаете ли Вы, что той Анны Васильевны, которой я молился как божеству,
нет.
Не представляется, думаю, надобности говорить Вам жалкие слова в
развитие и пояснение этого положения.
Надо было постараться не думать о Вас. Хотите, я расскажу, как это я
сделал? Это достаточно смешно и, может быть, немного глупо. Я не боюсь,
впрочем, последнего, т[ак] к[ак] в своем сомнении считаю себя имеющим право
делать глупости даже сознательно. Многие люди делают их бессознательно и
потом сожалеют о сделанном, я обыкновенно делаю глупости совершенно
сознательно и почти никогда об этом не сожалею.
д. 2, лл. 18 об., 22 об.


____________


1 Керенский, Александр Федорович (1881-1970) - министр юстиции во
Временном правительстве первого состава; после отставки А.И. Гучкова (30
апреля) в коалиционном втором Временном правительстве (с 5 мая) военный и
морской министр; позже (с 8 июля) возглавил Временное правительство. В
середине мая начал Noзнаменитую словесную кампанию, которая должна была
двинуть армию на подвиг. Слово создавало гипноз и самогипноз... Керенский
говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими
"революционными" образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и
восторги толпы... И Керенский докладывал Временному правительству, что
"волна энтузиазма в армии растет и ширится", что выясняется определенный
поворот в пользу дисциплины и возрождения армии. В Одессе он поэтизировал
еще более неудержимо: "в вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который
объял страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в
столетия..." ...Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен,
слушала призывы признанного вождя к самопожертвованию, и он и она
воспламенялись "священным огнем" с тем, чтобы на другое же утро перейти к
очередным задачам дня: он - к дальнейшей "демократизации армии", она - к
"углублению завоеваний революции" (Д е н ик и н А.И. Очерки русской смуты.
Т. 1, вып. 2. М., 1991, с. 398-400).
С отрядом из четырех миноносцев Колчак прибыл в Одессу и присутствовал
там на торжествах в честь Керенского.
2 Щербачев, Дмитрий Григорьевич (1857-1932) - генерал от инфантерии
(1914). С апреля 1917 г. - помощник главнокомандующего армиями Румынского
фронта (румынского короля Кароля), фактически - главнокомандующий. В 1919 г.
проживал в Париже.
3 На ночном переходе из Одессы в Севастополь Колчак подробно разъяснил
Керенскому обстановку общего развала на Черноморском флоте, развившегося в
мае. "...вы понимаете, что мы переживаем время брожения", - ответил ему тот.
Керенский говорил Колчаку о "революционной дисциплине"; Колчак отвечал ему,
что ее не существует, а есть "дисциплина, которая не создается каким-нибудь
регламентом, а создается воспитанием и развитием в себе чувства долга,
чувства обязательств, известных по отношению к родине", - такая дисциплина
"может быть у меня, может быть у него, может быть у отдельных лиц, но в
массе такой дисциплины не существует"... Договориться они не смогли.
В Севастополе Керенский, в сопровождении Колчака, побывал на нескольких
кораблях, здоровался за руку с матросами, стоящими в строю, произносил им, а
также и офицерам в Морском собрании речи, а в ЦВИК, призвав членов комитета
и Колчака "забыть прошлое и поцеловаться", похвалил членов ЦВИК за
выполнение ими совета (!) Временного правительства об освобождении генерала
Петрова. "Вот видите, адмирал, все улажено, мало ли на что теперь приходится
смотреть сквозь пальцы..." - сказал он Колчаку. "Его приезд никаких
результатов не дал и никакого серьезного впечатления ни в командах, ни в