В далекой нашей России тоже война. Но война какая-то запутанная, чужая, бессмысленная. В которой враги многократно менялись местами, идеями, знаменами. В которой генералы враждующих сторон меняются должностями, чтобы покомандовать противником. Война, в которой давно никто никому не верит. Да и не война, а просто гниение с кровью. Гангрена. Была бы война, мы были бы там, а не здесь...
   Я люблю сербов за то, что у них хватило мужества принять выбор войны. Я знаю, что через год или два она закончится здесь. Затихнет. И новый мир настанет на этой земле. Справедливый или нет – не мне судить. Скорее всего – нет. Весь мир против сербов, и потому шансов победить почти нет. Но они хотя бы попробовали...
   Я доброволец. Мое дело верить и воевать. Я шепчу святотатственно: «Лучше три года войны, чем десять лет гниения...»
   К Болеку мы подбираемся сверху. Когда до него по звуку остается метров тридцать, дожидаемся паузы между очередями, и я кричу кукушкой. Хороша «кукушечка» в пятом часу ночи. Потом еще. Плевать на мусульман. Мне важно, чтобы Болек «вьехал» и «не положил» нас в горячке. Наконец слышу резкий свист. «Угукаю» еще раз на всякий случай и рву вперед. Небо начинает сереть. То и дело грохочут очереди. Шальные пули визжат над головой, секут ветки деревьев, рекошетирут с искрами о камни. Петляю среди валунов, слышу, как в затылок сопит Косолапый, за ним вся его пятерка. Наконец в расщелине перед собой вижу знакомый дручок пулеметного ствола. И за ним плечи и спину Болека.
   – Свои, Болек! – окликаю я его. Он поворачивается. Плюхаюсь на камни рядом с ним, судорожно пытаясь остановить ходящую ходуном, запаленную бегом грудь.
   – Слава Аллаху, – скалится Болек. – Я уже думал, вы так ракии пережрали, что вообще ничего не слышете вокруг.
   – Напад большой, – вставляю в русский, привычные здесь всем, сербские слова. Напад – атака, наступление.
   – Слышу, – кивает Болек, – В общем, так. Мы тут нарвались на мусликов. Здесь в низине их до вздвода. Держу пока.
   Речь его то и дело перебивается визгом пуль и грохотом очередей. Поймав паузу, он приникает к пулемету и короткими очередями бьет куда-то вниз, по видимой ему цели. Прямо на мой локоть густо сыпятся горячие, воняющие порохом гильзы.
   – Потери есть?
   – Убитых нет, а Кузнеца зацепило. Причем здорово. Метров двадцать вправо расщелина. Он там с Гогой. Славко вернулся к своим наверх. А Лелек впереди, – он указывает рукой на темную расщелину в скалах ниже по склону. Я ничего не вижу, но неожиданно из тьмы бьет яркий язык пламени и грохочет очередь.
   – Вижу! Командир сказал вас прикрыть и вывести из под огня.
   – Чего выводить? Это вон мусликов выводить надо. Из этой низины им никуда не деться. Лучше обойди их справа по той осыпи, – он указывает на склон над лощиной, в которой зажаты муслики, – и вруби им в тыл. Разом и покончим.
   – Добро! Только Кузнеца гляну.
   В расщелине, под каменным козырьком в серой предрассветной хмаре сыро и холодно. У входа я натыкаюсь на Гогу, который то кидается к распростертому на камне Кузнецу, то залегает у входа с автоматом. Наклоняюсь над Кузнецом. По его серому, пепельному лицу сразу вижу – дело плохо. Дыхание учащенное, поверхностное. Пульс стрекочет под моими пальцами, как швейная машина. Шок! Почти механически достаю из аптечки шприц – двойной промедол. Жгут на руку. Долго в полутьме пытаюсь нащупать вену, но они уже «нитивеют», теряются.
   – Гога, огня! – прошу через плечо. И Гога тотчас отзывается длинной долгой очередью куда-то во тьму.
   Ну что за...
   – Огня сюда! Посвети! Быстро!
   Он пробирается ко мне и щелкает включателем фонарика. Есть, наконец-то попал. Игла поддела вену, впилась в нее. При шоке наркотик лучше сразу в вену, быстрее начнет работать.
   Теперь внимательнее осмотреть раны. Одна пулевая в левом плече – так себе, ерунда. Пуля порвала мышцу и ушла своей дорогой. Хуже вторая. Под правым соском яркой розовой пеной пузырится черный глаз. Аккуратно переворачиваю Кузнеца на бок, ножем распарываю на спине комбез, под ним свитер и тельник. Все густо набухло кровью. Вот оно! Так и есть – выходное отверстие. Сквозное, через легкое. Пневмоторекс – из раневых каналов воздух напрямую попадает наружу, давление внутри легкого уравнивается с атмосферным и легкое опадает, перестает функционировать, начинается отек. Фигово! Рву куски целофана с оболочки какого-то лекарства и широкими кусками пластыря приклеиваю их крест на крест через раны. Надо закрыть доступ воздуху. Вернуть давление...
   ...Трое из пятерки Косолапого утаскивают на руках Кузнеца. А мы вчетвером: я, Косолпапый, Гога и Рустик – Русла Кусов, осетин из Цхинвала – пробираемся по осыпе в тыл мусликам, засевшим в неглубокой кустистой лощине под нами. Нас четверо да неразлучная парочка Болек с Лелеком – мы пытаемся атаковать взвод регулярной мусульманской армии. Полный бред! Но это так. Война вообще соткана из одних противоречий, глупостей и случая. Мы в данный момент являемся всем этим сразу.
   Открываем огонь одновременно, наугад стегая свинцом заросли под нами. Нам тут же вторят «браунинг» Болека и «калаш» Лелека. Нас всего шестеро. Я с холодком жду, когда же муслики нас посчитают и начнут попросту обкладывать, но неожиданно замечаю краем глаза, как от лощины вниз по склону, к опушке леса рванулся серый силуэт. За ним еще один. Еще. Господи, они бегут! Не выдержали. Услышав стрельбу за спиной, решили, что попали в кольцо и бросились к спасительному лесу. Жаль только, Болек их со своей скалы не видит. Мало бы кто ушел...
   – Айболит, меня зацепило! – вдруг слышу сдавленный шепот Гоги.
   – Вот черт! Только этого не хватало! Я переползаю к Гоге, приткнувшемуся спиной к валуну.
   – Куда?
   – Он протягивает левую руку. Посредине предплечья темнеет пулевая рана. На обратной стороне еще одна. Прямо мне на пальцы капает горячая липкая кровь.
   – Пальцы чувствуешь?
   – Да вроде, – жмурится от боли Гога и пытается сложить их в кулак.
   – Не трепыхайся! – липкими, скользкими пальцами ощупываю «лучи», вроде все целы. Слава Богу!
   – Не дрейфь, Гога. «Сквозняк» – скоро затянется, зарастет как на собаке. С крещеньицем тебя, земеля!
   Я бинтую ему руку, и мне вдруг становится хорошо и спокойно. Я улыбаюсь. Я рад, что драпанули муслики. Я рад, что победа опять на нашей стороне, я рад что Гога жив и что ранение у него пустяковое. И с каким-то чувством вины перед ним аккуратно перевязываю его драгоценную руку.
   На самом деле я не хочу его смерти. Пусть Бекасов живет долго-долго. Пусть вернется в свой Красногорск, найдет себе хорошую бабу. Женится, настрогает кучу бекасят и показывает им по праздникам сине-фиолетовую вмятину от пули, полученной на далекой, далекой земле. Господи, в конце концов мы все здесь братья друг другу. Я перемазан кровью Гоги, Кузнеца, а до этого Левко, а до этого... Да что там вспоминать. Моя родня – это они, кто не сломался, не скурвился за эти безумные годы, кто не променял свою душу на иномарку, должность бухгалтера в банке или пару ларьков, торгующих дешевой водкой. Кто в одиночку ведет свою битву, за свою землю. Здесь ли, в Сербии, под Калайхумбом ли, под Грозным, в Москве ли, не важно. Это наше время. Если хотя бы на день задержится колесница момоны, дробящая нашу землю, если хотя бы на день остановит свой путь чужой ветхозаветный молох, пожирающий мою родину безвременьем, – мы не зря боролись и погибали.
   В конце концов мы просто солдаты этой войны. А как известно, солдатский век недолог...
   Я смотрю на кусающего губы бледного Гогу, и от сердца отступает тяжелая сосущая лихорадка мести. Я хочу, чтобы ты жил, Бекасов! И ты и тот – живите! Мне ничего от вас не надо. Все мое со мной. Мои чувства, моя вера, моя любовь. Их у меня не отобрать. Я счастлив!
   В лагерь мы возвращаемся уже под ярким утренним солнцем. И я вспоминаю, шагая по знакомой тропе, как давным-давно, лежа в койке родителей, отсутствующих на даче, я рассказывал обнимающей меня Ленке, что над нами живут еще одни Бекасовы. И что одного из братьев – сверстников моей сестры, зовут Санькой. Нам было хорошо и покойно. Сладко и нежно. Мне кажется, в этот день мы и зачали малыша. Помнишь, как мы трепетно ждали его, считали месяцы. В феврале был его срок. Я прилетел к тебе, в июльский Приморск, чтобы сказать о том, что приятель-банкир одолжил мне под продажу квартиры деньги на срочную покупку жилья для нас. Я застал тебя растерзанной после больницы. Выкидыш.
   Ну почему все самое плохо случается с нами в твоем Приморске?
   Как нам было тяжело и как мы нуждались друг в друге в те дни, как растворялись в ласке и нежности.
   Семь утра. В Москве девять. Сейчас твой муж надевает куртку и выходит из дома. Наверное, говорит тебе от лифта что-то нежно-сюсюкающее. И ты стоишь в дверях, в своей красной ночнушке, свойство которой задираться без всякого повода я так хорошо знаю. Его ждет любезный БМВ, бизнес, деньги, которыми он набьет вечером твой кошелек. А я шагаю по этой тропе. Грязный, не бритый, в чужой крови, в затертом до дыр камуфляже и думаю о тебе.
   – Все будет хорошо, малыш! – вдруг замечаю я, что говорю вслух. Каждый человек имеет право попробовать вернуться в никуда. Я не в обиде. Однажды ты все вспомнишь.
 
   Эй, я шагаю сейчас по сербской земле, ставшей для меня родной. Между нами сейчас две тысячи верст. Но чувствую тебя, слышу. Услышь и ты меня. Эй, однажды я вернусь, и мне будет очень нужен малыш. Твой и мой. Пусть это будет дочка. Она одна будет нам прощеньем и утешением в том страшном, что нам еще предстоит пережить. И пусть она будет похожа на тебя. Я согласен.
   А если тебя все же купит твой Бекасов. И не таких покупали деньги и роскошь, не таким выкручивали руки постоянным напоминанием о счастье сына, о долге жены. Если ты останешься с ним, роди ребенка от него. Он все равно будет моим.
   Один пожилой монах-четник сказал мне как-то, выслушав мою долгую полупьяную исповедь: «Друже, Слава, женщина всегда рожает только детей любимого мужчины. Так выжили мы, сербы. Наши женщины никогда не рожали турок. Даже в плену.
   Молись Богу, Слава. Воюй и молись. Бог есть любовь. И потому вы в ней вечны».
* * *
   ...Есть только один способ нас разлучить. И имя ему смерть. Но ты знаешь, солдатское чутье мне говорит, что она пока согласна подождать.

Николай ИВАНОВ

ВХОД В ПЛЕН БЕСПЛАТНЫЙ, ИЛИ РАССТРЕЛЯТЬ В НОЯБРЕ. Документальная повесть

   Налоговой полиции России, чья спецгруппа
   отыскала меня в чеченских подземельях и
   освободила из плена – с вечным благодарением.

1
   – Кто полковник?
   – Я.
   Встать и выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног – профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот, в свою очередь, зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего «домино» не получилось – устояли, а похожи, наверное, на покосившийся штакетник, схваченный одной цепью.
   Наверное, мой взгляд на Боксера оказался столь выразительным, что он поинтересовался:
   – Ну, и что увидел?
   Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен на меня через неровные, обтрепанные от времени вырезы. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Впрочем, боевику-то что отталкиваться. Он упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промелькнуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы круглые блестящие компенсаторы.
   Сейчас ствол угловатый, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.
   – Что молчишь? В контрразведке научился?
   Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтрального ответа найти не могу. А надо. Если не убили сразу, надо. Иначе навешают всех собак – от сталинской высылки до приказа Грачева штурмовать Грозный. Пленный отвечает за всех.
   Осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей нынешней должности:
   – Я полковник налоговой полиции. Журналист.
   – А это мы еще проверим, – усмехается маска, но автомат от головы отходит. – Только запомни: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.
   Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд внизу и больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена – не раздражать охрану.
   Уловка проходит: охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраивает на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предполагает только худшие варианты.
   Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть.
   Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. Если умирать – то лучше сразу.
   Словно собираясь исполнить это желание, Боксер встает. Взгляд только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вязким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в замедленной киносъемке, исчезли бы резкость и неожиданности...
   Получилось еще лучше: Боксер, постояв около нас, вообще уходит. Но почему? С чем вернется? На какое время оставляет одних? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.
   Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Ровно на ступени поднимаю и голову. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Оглядываемся.
   Над головой – тусклая лампочка. Подвал огромный, хоть загоняй грузовик, а мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем – мы мало знаем друг друга, да и боязно – вдруг оставлен «жучок». И – полная обреченность.
   Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет?
   Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.
   Поднимаю взгляд. Бей.
   Но на этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары черных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:
   – Нам?
   Боксер молча сбрасывает с «жердочки» подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду – он вынужден приноравливаться как ко мне, так и к движениям своего начальника, с которым связан наручниками с другой стороны. Наверное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.
   Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена.
   Но чудо на том не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла – это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали относиться, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я, хотя и в погонах, но журналист, Борис Таукенов – управляющий филиалом Мосстрой-банка в Нальчике, Махмуд Битуев – водитель инкассаторской машины. Мы не воевали, не стреляли...
   Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт:
   – Короче, ты – вор, – указывает на Бориса. Переводит автомат на меня: – Ты – пособник вора. А ты, – оружие в сторону Махмуда, – возишь воров.
   – Мы деньги не вывозили, а привозили в Грозный. На зарплату вам же, чеченцам, – не соглашается Борис.
   – Вы не тем чеченцам помогали и не той Чечне, – обрывает охранник. – А потому будете наказаны.
   Нет, одеяла не дают гарантий на надежду. К тому же темно-синий шерстяной квадрат, доставшийся банкиру, наискосок прострелен автоматной очередью. Борис тоже замечает дыры, замирает. Знак судьбы? Сбросить его на землю? Ботинки Боксера рядом, тому не до сантиментов и психологических тонкостей, и Таукенов медленно набрасывает, словно судьбу, простреленное одеяло на свои плечи. Первая черная метка выставлена.
   – Короче, сидеть на месте, – предупреждает Боксер и снова исчезает в люке.
   Укутываясь в одеяла, пытаемся удобнее и поплотнее усесться. На часах около пяти утра, ночь, кстати, самая короткая в году, уже почти прошла, и нас, несмотря на все случившееся, постепенно одолевает дремота. Краем сознания цепляю, что это глупо – спать перед тем, как тебя, скорее всего, убьют. Но усталость смыкает глаза даже смертникам. А ведь еще сутки назад я был свободен и строил какие-то планы...
2
   Что есть российский офицер в плену у чеченцев? Существует ли у него возможность выжить, бежать, а в какие моменты судьба висит на волоске? Нужно ему рассчитывать только на свои силы или за него станут бороться товарищи и государство? Что происходит с трех сторон плена: у родных и близких пленника, у него самого и у охраны? Каковы они, подземные тюрьмы конца двадцатого века?
   Я прилетел в Грозный в середине июня 96-го, когда война дышала еще полной грудью.
   Ее легкие находились где-то в чеченских предгорьях, а вот сердце – сердце в Москве. И именно оно, заставляя войну дышать и жить, гнало по артериям оружие, продукты, боеприпасы и людей. Это в первую очередь были рабоче-крестьянские ребятишки-солдаты, не сумевшие отмазаться от армии, и бравые до первого боя контрактники, которым за войну, исходя из рыночных законов, уже платили деньги. А возглавляли колонны ошалевшие от безденежья, отсутствия жилья, задерганные политическими заявлениями депутатов «выполняй – не выполняй», «стреляй – не стреляй», «герой – подлец» офицеры.
   Назад, по венам, из Чечни выталкивались цинковые гробы, знакомые по Афгану как «груз 200». Не прерывалась ни на день цепочка живых, но искалеченных солдат, подорванной техники и окончательно во всем разуверившихся, увольняющихся из армии офицеров. Все это перерабатывалось, сортировалось в военкоматах, госпиталях, складах артвооружения, где вновь готовились живительные коктейли для поддержания войны.
   Эти два потока текли навстречу друг другу совсем рядом, нигде, однако, не пересекаясь. Кто-то умный рассудил: а зачем преждевременно показывать здоровым и сильным будущим героям, какими они могут стать после первого же боя?
   Что-то подобное я отметил еще по афганской войне: ташкентский аэропорт Тузель, откуда в Кабул перебрасывался ограниченный контингент наших войск, располагался всего в пятистах метрах от деревообрабатывающего завода, где работало так называемое «нестандартное подразделение» по изготовлению гробов для этого самого ОКСВ. Один из летчиков военно-транспортной авиации, развозивший по стране «груз 200», признался:
   – Знаешь, когда я почувствовал, что в Афгане идет настоящая война? Думаешь, когда без передышки забрасывали туда людей? Совсем нет. Когда карта, на которой мы отмечали аэродромы посадок с погибшими, оказалась сплошь утыкана флажками...
   Впрочем, все это больше политика, в которую мне никоим образом не хотелось влезать. Моя командировка в Чечню по-журналистски выглядела куда интереснее: можно ли собирать налоги во время войны? И с кого? Тема совершенно новая, и покопаться в ней первому – нормальная мечта любого нормального газетчика. Держал в уме и вторую возможность – собрать впечатления для новой книги – «Спецназ, который не вернется». Я должен был своими глазами увидеть, где погибали мои литературные герои. К тому же на восстановление Чечни выделялись фантастические суммы, все твердили об их загадочных исчезновениях, но дальше московских сплетен дело не шло. Мечталось заглянуть и за эту ширмочку...
   Сам Грозный даже спустя полтора года после его взятия представлял мрачную картину. Центр лежал в сплошных развалинах. Подобное могла сотворить только авиация, и вспомнились пресс-конференции о том, что современное вооружение способно наносить точечные, избирательные удары. Хоть в открытую форточку.
   Точечные удары в этой войне – это когда на российских картах определили точку – российский город Грозный, и в нее, не боясь промахнуться, выкладывали боезапасы российские же бомбардировщики. По российским жителям. В большинстве своем по фронтовикам и русским, которым, в отличие от разбежавшихся по сельским родственникам чеченцев, уходить было некуда. Пора признаться и в этом. И какие там открытые форточки...
   Накануне войны министр обороны Павел Грачев, правда, убеждал, что способен взять город за два часа одним парашютно-десантным полком (или двумя полками за один час, что все равно относится к полному бреду). Если уж готовилась спецоперация, то ее следовало проводить еще меньшими силами. В 1979 году в Афганистане, в чужой стране, одним «мусульманским» батальоном и двумя поварами-разведчиками сумели поменять неугодный Кремлю режим Амина, а здесь...
   А здесь в новогоднюю ночь 1995 года в узкие улочки Грозного ввели танки.
   Господи, в каких академиях обучались генералы, которые позволили технике войти в город без прикрытия пехоты? Торопились преподнести подарок министру, отмечавшему в Новый год свой день рождения? А тот, в свою очередь, мечтал о праздничном рапорте Президенту? Думали взять дудаевцев «тепленькими» после застольных возлияний? Но к тому времени чеченцы перешли на мусульманский календарь и подобные новогодние празднества уже не отмечали. Тем более, спиртным, запрещенным по шариату.
   А посчитал ли кто-нибудь количество гранатометов, оказавшихся в руках боевиков? Танков и артиллерии? Учли, в конце концов, отчаянный, самовлюбленный характер горцев, которым с самых высоких государственных трибун дудаевцы уже внушали, что у чечена должна быть самая красивая девушка, самая модная одежда, а если он угоняет в России автомобиль, то самый шикарный? И что любой кавказец изначально выше русака?..
   Родился тогда и анекдот, обожаемый боевиками, а потому добавляющий кое-что в понимании их характера.
   – Встречает чечен мужика и говорит: направо не ходи, там тебя ограбят через сто метров. Налево не ходи тоже, ограбят через двести метров. Вперед – тем более, потому что ограбят за первым поворотом. Давай я тебя ограблю здесь.
   То, что Чечня и Дудаев зашли слишком далеко и нужно что-то предпринимать – в этом никто не сомневался: жить отдельно от России, но за ее счет – слишком откровенная наглость. Но танки, самолеты по той самой точке на карте... Аргумент оружия не есть признак силы. Скорее, наоборот. Им удовлетворяются политические амбиции, но никогда не развязываются узлы. Тем более, в национальном вопросе, где все правы...
   Федеральные войска взяли развалины города через несколько недель упорных боев, оставив с обеих сторон десятки тысяч убитых и раненых. И тут же завязли в бесконечных боях местного значения. Еще один анекдот, уже русский:
   – Что высматриваешь, рядовой Петров?
   – Да не пылит ли тот парашютно-десантный полк, товарищ капитан, который закончит эту войну за два часа.
   – Э-э, займись-ка делом – набей патронами магазин для очередного боя. Пыли для ветра не насобираешь...
   Зато не по артериям и венам, а по каналам, неведомым простым смертным, потекли полноводной рекой на отстройку только что самими же разрушенного деньги. Вроде не разучились с советских времен помогать тем, кому трудно.
   Двадцать строительных организаций, получивших деньги и право на восстановление Чечни, в свою очередь создали по два-три десятка субподрядных организаций, передоверив им строительство и поимев на этом свои проценты. Новые хозяева денег, не мудрствуя лукаво, родили еще несколько десятков бригад, и тоже не бескорыстно. В конечном итоге на «чеченские» деньги насело около тысячи строительных организаций, которые в Чечне на налоговый учет не встали и, соответственно, никаких налогов не платили – ни дорожных, ни пенсионных, ни каких-либо других. Деньги крутились где угодно, но только не в республике, которой предназначались.
   Это раскопал не я, а налоговая полиция Чечни. И сумела доказать Москве, что подобным образом восстанавливать республику можно бесконечно долго. Президент России издал специальный указ, обязывающий всех строителей встать на учет в налоговые органы по месту работы. И...
   И когда я знакомился с Грозным, на его развалинах увидел всего один экскаватор, который, как оранжевый пыльный жук, копошился на развалинах бывшего президентского дворца. Один на весь город! Б. Н. Ельцин, к сожалению, со своими указами был грозен только для личной администрации, дрожавшей за свои кресла.
   Сама налоговая полиция размещалась в здании полуразрушенного детского садика. О его прежней принадлежности напоминали лишь песочницы, приспособленные под курилки и места чистки оружия, широченные окна, ныне забаррикадированные мешками с песком, да бывшая воспитательница Людмила Ивановна, перешедшая в уборщицы. Пожалуй, еще рисунок колобка на стене, насквозь прошитый в румяную щеку рваным осколком. Зато перед ним, не испугавшись взрыва, сидела целехонькая лиса и размышляла: кушать ей искалеченного уродца или полакомиться чем-нибудь более вкусным. Такая вот старинная сказочка в современном интерьере.