Альманах Бориса Стругацкого
Полдень XXI век, август (68), 2010

Пылающий остров

   Давным-давно я прочёл эту книгу Александра Казанцева, из которой не помню ничего, кроме горящего где-то в океане острова. Он пылал днём и ночью, он сжигал кислород планеты – и пожар невозможно было остановить. Я был тогда десятилетним мальчиком, я искал этот остров на картах, я даже рисовал его где-то в Тихом океане – маленький кружок с взметнувшимся над ним языком красного пламени.
   И я втягивал в себя воздух, задерживая дыхание, как только мог, чтобы определить – много ли кислорода осталось на планете. Я уже знал, что дышим мы кислородом, а всё остальное – азот и углекислый газ, бесполезные для жизни.
   Страшные картины рисовало мне воображение. Картины вымерших городов, миллионы задохнувшихся людей, гибель человечества.
   Потом я вырос и забыл об этом страшном острове.
   Но он горит до сих пор. Ему дела нет, что про него забыли.
   Он неутомимо сжигает то, без чего мы не можем жить в духовном смысле слова. Это важней кислорода. Сейчас мы могли бы сделать запасы сжиженного газа и дышать ими, если кислород сгорит. Мы добывали бы его из воды.
   Но откуда нам добывать красоту и любовь, человечность и свободу?
   Пусть всё горит синим пламенем! Нам наплевать на то, что будет после. Холодный огонь пожирает остатки совести и благородства. Пылающий остров себялюбия и алчности горит днём и ночью, не оставляя нам шансов на спасение души.
   Так мне вспоминается теперь та старая книга о пылающем острове.
   Александр Житинский

1
Истории, Образы, Фантазии

Павел Амнуэль
Клоны
Повесть

   «То – ностальгия по Большому взрыву,
   В котором родились мы все».
Р. Джефферс, «Большой взрыв», Перевод А. Головко


   «Что важнее: знать, где мы живем – или как должно жить?»
В. Ф. Шварцман, из дневника

   Нужно подняться к телескопам? – с беспокойством спросила Лайма. – Видите ли, я не… – Вы плохо переносите высоту, – перебил девушку Леонид. – Высоту я переношу нормально. – Лайма не любила, когда ее перебивали, и русский ей не понравился – бесцеремонный и какой-то не свой, так она обозначала людей, при знакомстве не смотревших в глаза или говоривших не то, что думали. – Видите ли, я не люблю телескопы.
   Странная девушка. Что значит: «не люблю телескопы»? Монтировку? Купол? Зеркало? Почему тогда работает в обсерватории Кека? С ее профессией могла бы устроиться в Гонолулу, в университете такое смешение языков, что хорошему переводчику, каким была, судя по отзывам, мисс Тинсли, работа нашлась бы непременно. В Гонолулу прекрасный климат, пляжи, не говоря о массе нужных и интересных знакомств. Тем не менее, мисс Тинсли предпочла гору, заштатный городок Ваймеа и, что бы она ни говорила, – эти телескопы, без которых на Мауна Кеа не было бы ни одной живой души, даже горные козлы сюда не поднимались. Леонид не был уверен, что на склоне вулкана есть какая-то живность, кроме больших птиц, изредка круживших над обсерваторией и улетавших в облачную даль. Облака висели над океаном так прочно, будто были приклеены к нижней кромке неба. Ни одно облако, однако, не всплывало над горизонтом так высоко, чтобы помешать наблюдениям, – эту замечательную особенность Мауна Кеа отметили еще первые путешественники, поднявшиеся лет двести назад на вершину древнего вулкана.
   – Нет, – сказал Леонид, – подниматься не надо. Наша комната в Верхнем доме. Если не возражаете, я заеду за вами в половине четвертого. Буду вас ждать в…
   Он замолчал, потому что Лайма его не слушала – кивнув в знак согласия, она вернулась к работе.
   – Да, мы договорились, – сказала она рассеянно, продолжая что-то писать на языке, который был Леониду не знаком, – испанский, кажется. Или французский? Сколько языков знает эта девушка? Говорили – шесть.
   – Я буду в половине четвертого, – повторил он.
* * *
   О просьбе русского астрофизика Лайма вспомнила, когда подошло время ланча. Обедала она обычно в кафе Альваро на улице Шеннона. Смешно, конечно, называть улицей четыре двухэтажных дома, два из которых арендовали японцы из обсерватории Субару, один – европейцы, менявшиеся так часто, что Лайма не успевала запоминать лица, не говоря о фамилиях, а последний дом пустовал; говорили, что там разместятся австралийцы, когда заработает новый радиотелескоп на плато в трех милях от Большой антенны.
   – Как обычно? – спросил Альваро, ласково кивнув Лайме и решая, произносить ли свой обычный комплимент. Да или нет – хозяин кафе определял по одному ему понятным приметам: сдвинутым бровям, взгляду, который Лайма бросала на стоявшие над стойкой статуэтки фантастических животных, вылепленных самим Альваро из вулканической глины, собранной в кратере неподалеку от телескопов, к которым Лайма поднималась всего один раз, в первую неделю после приезда. Работать в обсерватории Кека и не подняться на купол, не потрогать белый слепящий металл, не посмотреть в окуляр или как там специалисты называют штуку, в которую можно заглянуть и увидеть край Вселенной? На высоте десяти тысяч футов Лайме стало плохо, сердце стучало, как кроличий хвостик, воздуха не хватало, в себя она пришла в Нижнем доме. Телескопы Лайму не интересовали, а замечательные цветные фотографии галактик и туманностей, висевшие везде, где только было возможно налепить на стену постер, не приводили ее в экстаз, как всех, кто здесь работал, и туристов, мечтавших, по их словам, работать именно здесь, где самое чистое на планете небо и, наверно, души тоже чистые, ибо невозможно жить в таком месте и испытывать низменные страсти и неприглядные желания.
   Относительно страстей и желаний Лайма могла бы рассказать много, но не стала бы этого делать – ни раньше, ни теперь, когда Тома не стало, и жизнь… нет, не потеряла смысл, это было бы слишком банально, поскольку смысла в своей жизни Лайма и раньше не видела, она не понимала, что означали эти слова, и почему другие тратили столько времени, чтобы в несуществующем смысле разобраться.
   – Как обычно, – кивнула Лайма и села за столик спиной к двери. С Томом они садились у окна, чтобы видеть проходивших по улице. Том любил комментировать, замечания его были меткими и смешными, но не обидными, а многое в человеке объяснявшими.
   Альваро поставил перед Лаймой тарелку с овощным супом, салат из авокадо и ананасовый сок, обычную ее еду в последние недели, будто она дала зарок после смерти Тома есть только то, что они заказывали в воскресенье, шестнадцатого июля.
   Не нужно об этом.
   – Приятного аппетита, мисс Тинсли. – Альваро попытался заглянуть ей в глаза, чтобы понять, в каком она сегодня настроении, подавать на десерт черный кофе без сахара или капуччино с круасаном.
   – Спасибо. – Лайма не подняла взгляда, и Альваро удалился, качая головой. Он не мог смириться с тем, что такая девушка ведет себя, будто монахиня, ненадолго покинувшая монастырь, расположившийся на южном склоне Муана Кеа.
   Русского астрофизика Лайма видела пару раз в библиотеке. Когда сегодня он подошел и попросил разрешения задать вопрос, говорить с ним Лайма не хотела, но вспомнила, что русский приехал работать на телескопе Кека, и, значит, на какое-то время они стали сотрудниками обсерватории, девизом которой было: «Мы помогаем друг другу во всем, мы делаем общее дело, откуда бы мы ни приехали на этот остров». Русской группе нужно помочь с переводом, она готова, это ее работа. Однако, получив принципиальное согласие, русский. Лайма вспомнила, он назвал себя Леонидом, не русское имя, греческое, но он точно не грек, другой тип лица… получив согласие, Леонид повел себя странно, сказав сначала, что перевод им нужен не совсем обычный или, точнее, совсем не обычный, она, мол, все поймет на месте, а во-вторых, попросил никому не говорить о просьбе, не потому, что это секрет, какие секреты у коллег, а просто. она сама поймет… Тогда Лайма и спросила, придется ли подниматься к телескопам – на это она не согласилась бы, даже помня о корпоративной солидарности.
   Кажется, сегодня и Альваро был не в духе – фирменный суп показался Лайме пересоленным, а может, она сама добавила соли и забыла? Когда-то Лайма любила все острое и перченое, солила все подряд, любая еда казалась ей пресной. Это прошло. Том отучил ее. Они так много времени проводили вместе, что привычки становились общими – от чего-то отказывался Том, от чего-то Лайма. Специально они к этому не стремились, но так получалось. Она перестала слушать «Скорпионов», любимую группу, и ей в голову не пришло, что виноват Том, к «Скорпионам» равнодушный и предпочитавший «Тринков», к которым и Лайма неожиданно пристрастилась, слушала эту группу, работая – она учила японский, новый для нее язык, и каждый иероглиф ассоциировался с определенной нотой из песни. Странный – так говорил Том – метод запоминания, но у каждого свои способы, верно?
   Лайма придвинула чашку кофе и долго смотрела на почти черную поверхность, скрывавшую все, что она хотела увидеть, вспомнить, понять. Кофе остыл, и Лайма выпила его, морщась, – Альваро из-за стойки смотрел на нее с укоризной, она ответила слабой улыбкой и, попрощавшись взглядом, вышла из кафе. Половина четвертого. У поворота к Т-образному Нижнему дому, дирекции Кека, стоял синий «форд-транзит», арендованный русской группой. Леонид сидел за рулем. Лайма постучала в окно, и Леонид опустил стекло.
   – Я думал… – начал он, но у Лаймы не было настроения разговаривать. Она опустилась на заднее сиденье, дав понять, что настроена работать, а не вести пустые разговоры.
   Леонид понял и молчал всю дорогу от Ваймеа до Верхнего дома. Воздух на высоте семи тысяч футов был холодным, будто зимой, Лайма продрогла и сцепила зубы, чтобы не дрожать.
   Она поднялась за Леонидом на второй этаж и прошла по внешнему балкону в комнату, где светились экраны компьютеров, тихо жужжали кондиционеры и было очень тепло.
   Навстречу поднялся пожилой мужчина, которого Лайма не встречала в Ваймеа – похоже, он все время проводил в Верхнем доме или на телескопах. Седая шевелюра, казалось, развевалась в воздухе, но, скорее, была нечесаная, и Лайме захотелось достать из сумочки расческу, хотя, конечно, причесывать чужого человека, еще даже не представившегося, было бы странно.
   – Бредихин. – Руководитель группы российских астрофизиков наклонил голову, отчего волосы упали ему на глаза, и голова стала похожа на горную вершину, с которой спускались струи ледника.
   – Бредьихин… – повторила Лайма. – Это имя? Русский раскатисто рассмеялся, откинул волосы легким движением, и Лайма подумала с удивлением, что он не пожилой, как ей показалось, лет ему не больше пятидесяти.
   – Это фамилия, – объяснил Бредихин. – Зовут меня Евгений. А это, – он сделал широкий жест, – наши сотрудники: Виктор Кукаркин, замечательный программист и приборист, и Маргарита Масевич, прекрасный оптик. С Леонидом Зельмановым, великолепным теоретиком, вы знакомы.
   «Вы, конечно, тоже замечательный, прекрасный и великолепный», – хотела съязвить Лайма, но промолчала. Познакомились, и ладно. Ей не хотелось оставаться здесь больше, чем на время, необходимое для решения проблемы, ради которой ее сюда привезли. Нужно что-то перевести?
   Спросила она вслух или только подумала? Бредихин взял Лайму под руку, подвел к одному из столов, усадил в кресло и сел рядом на пластиковый стул:
   – У нас есть видеозапись, но нет звука. Человек что-то говорит, и мы не можем понять – что именно. Возможно, по-английски. Мы не настолько владеем языком, чтобы читать по губам.
   Вот оно что. Лайма научилась читать по губам, когда ей пришлось расшифровывать старую пленку, фильм, найденный в архиве Борнхауза, известного в Гонолулу мецената и коллекционера. Собирал он все, что, по его мнению, могло представить историческую ценность – не для человечества, а исключительно для истории островов. Первые марки, выпущенные в 1874 году, картины местных художников, ни для одного музея не представлявшие интереса, фотографии американских фрегатов, стоявших у берегов Большого острова в годы Второй мировой войны. В общем, все, в том числе ленты, снятые местными любителями еще в те годы, когда кинематограф был великим немым. Лайма окончила университет и собирала материал для диссертации по языковым особенностям коренного населения Гавайев, когда ее пригласили в дом (скорее дворец) Борнхауза. Старик был плох и не вставал с постели, но ум имел ясный, а голос громкий, хотя и по-стариковски хриплый. «Вас рекомендовал декан Форман, – объявил Борнхауз. – Мне нужно озвучить ленту. Это государственный прием в доме губернатора, тысяча девятьсот тринадцатый год. Очень интересно, о чем они говорили, но звук в те годы еще не записывали». «Я не умею читать по губам», – растерялась Лайма. «Ничего, – улыбнулся Борнхауз. – В отличие от меня, вы молоды. Для вас это прекрасная возможность научиться и хорошо заработать, что, как я думаю, немаловажно». Пожалуй. Она научилась – на это ушло восемь месяцев, но Лайма не жалела, было очень интересно не только учиться новому для нее умению, но и слушать рассказы Борнхауза о его долгой и чрезвычайно насыщенной жизни. Он сидел рядом в инвалидной коляске и говорил, говорил. пока не засыпал посреди фразы, а несколько минут спустя неожиданно просыпался и, что ее всегда удивляло, продолжал рассказ с того места, на котором его застал старческий сон.
   Так случилось, что умер Борнхауз в день, когда Лайма закончила работу, представила распечатку разговоров (совсем, по ее мнению, не интересных) и получила свои деньги – сумму, какую ей не приходилось прежде видеть ни в реальности, ни на чеке.
   – Вообще-то, – говорил тем временем Бредихин, – изображение не очень качественное, но лучшего получить, к сожалению, не удалось.
   – Это старый фильм? – спросила Лайма. Она подумала о Борнхаузе и о том, как неожиданно прошлое соединяется с настоящим.
   – Не думаю, – почему-то смутился Бредихин, и у Лаймы возникло безотчетное ощущение приближавшейся опасности. Вообще-то она могла отказаться – читать по губам она умела, но в ее служебные обязанности это не входило. Перевод астрономической литературы с любого и на любой из известных ей шести языков – пожалуйста, она обязана была предоставлять такие услуги любому сотруднику обсерватории Кека. Работой ее не заваливали, астрофизики, приезжавшие в Ваймеа, знали английский, и чтение профессиональных журналов не было для них проблемой. Переводить приходилось чаще всего с японского и – гораздо реже – с французского.
   – Мы понимаем, – сказал Бредихин, угадав, видимо, по недовольному выражению ее лица, о чем подумала Лайма, – наша просьба выходит за рамки ваших служебных обязанностей, но, видите ли, это… вы поймете… в общем, относится к астрофизике… некоторым образом.
   «Похоже, он запутался», – подумала Лайма и не стала приходить на помощь. Она была обижена на Леонида, усевшегося во вращающееся кресло перед соседним компьютером и не смотревшего в ее сторону – мол, я свою задачу выполнил, договаривайтесь теперь с начальником.
   – Я могу посмотреть, конечно, – сказала Лайма и добавила: – Раз уж приехала.
   Намек был понят, и Бредихин заговорил о дополнительной оплате: «Назовите цену, это не проблема. При вашей квалификации работа не отнимет много времени, запись не длинная, минут пять, только качество не очень, и могут возникнуть затруднения»…
   – Покажите, – Лайма постаралась отрешиться от предчувствия и вообще от всего – ей трудно было в последние недели приводить себя в состояние, необходимое для работы. Ничего не видеть, только губы человека, только его мимику. Мимика помогала понять смысл произносимого и через смысл – находить точное слово. Бредихин что-то говорил, но звуки уже протекали мимо ее сознания, Лайма ощущала мешавшие ей взгляды и непроизвольно повела плечами, сбрасывая чужое внимание и влияние.
   Картинка, возникшая на экране монитора, выглядела черно-белым кадром из фантастического фильма: на темном фоне довольно быстро вращалась планета. Не Земля, больше похоже на Марс с полярными шапками. Деталей Лайма рассмотреть не успела – изображение сменилось, появилась комната, низкий потолок, вдоль голых стен странные темные полосы, будто гигантские водоросли, на заднем плане то ли открытая дверь, похожая на переходной отсек Международной космической станции, то ли – если представить, что смотришь вниз, – глубокий колодец, где ничего нельзя разглядеть.
   В поле зрения возник молодой мужчина в светлой рубашке с длинными рукавами и стоячим воротником, широкоскулый, темный, черноволосый, коротко стриженный.
   – Господи… – пробормотала Лайма. И стало темно.
* * *
   Она открыла глаза и увидела склонившегося над ней Леонида.
   – Вам, наверно, действительно противопоказана высота.
   – Том, – сказала Лайма.
   – Что?
   – Том, – повторила она. – Вы должны были меня предупредить. Почему вы сразу не сказали, что у вас есть запись Тома?
   – Простите? – Лайма узнала голос, Бредихин подошел, участливо посмотрел ей в глаза.
   – Запись Тома. Вы должны были сказать.
   – Том?
   «Почему он переспрашивает? Он же все понимает, его взгляд говорит об этом».
   – Когда вы снимали? – спросила она. – Где? Странная комната.
   – Человек на экране. – понял, наконец, Бредихин. – Он похож на вашего знакомого?
   – Это Том, – твердо сказала Лайма. – Том Калоха. Нечестно с вашей стороны…
   – Мисс Тинсли, – в голосе русского появились металлические нотки, – вы, безусловно, ошибаетесь. Том Калоха, вы сказали? Я слышал об этой трагедии.
   Леонид что-то тихо сказал, и Бредихин кивнул:
   – Я понял. Сходство, конечно, да…
   – Покажите, – потребовала Лайма. – Где бы вы это ни снимали, вы хотели мне это показать. Я хочу видеть, что говорит Том.
   Леонид и Бредихин незаметно, как им, видимо, казалось, переглянулись.
   На экране опять появилась планета, похожая и не похожая на Марс, а потом странная комната, справа вплыл Том, и Лайма рассмотрела то, чего не поняла в первый раз: по-видимому, комната находилась в невесомости, и Тому приходилось обеими руками держаться за небольшие поручни, чтобы оставаться в вертикальном положении.
   Том много раз говорил, что в юные годы хотел стать астронавтом, но понимал, что это невозможно – у него не было образования, он не служил в авиации, с его профессией водителя в космосе делать было нечего. Может, это аттракцион? В Гонолулу много аттракционов. Но почему Том не рассказывал ей? И как запись оказалась у русских астрофизиков?
   Том посмотрел Лайме в глаза, отчего у нее перехватило дыхание, и сказал ясно и четко, будто говорил вслух, а не шевелил губами, рождая звуки лишь в памяти Лаймы, запомнившей на всю жизнь его гулкий, будто из колодца, и немного хрипловатый голос:
   – Мы понимаем, что помощи не дождемся. Кэп и Кабаяси, – Лайма увидела имена, но не была уверена, что поняла верно, – готовят корабль к консервации. Жизненное пространство схлопывается с расчетной скоростью, нам осталось…
   Том оглянулся, и у Лаймы выступили на глазах слезы – она узнала стрижку, Том любил подбритый затылок, так было принято стричь голову у коренных гавайцев. Несколько раз Лайма по просьбе Тома подбривала ему затылок, вот точно так…
   В темном круглом проеме возникло движение, и в комнату вплыл – как в репортажах с Международной космической станции – худой, будто шланг, афроамериканец, а может, коренной житель Африки, не написано же на нем, является ли он гражданином Соединенных Штатов. Странное телосложение для черного, Лайма встречала в жизни коренастых или высоких, но плотных – в общем, не таких.
   Вошедший (вплывший) повис в кадре головой вниз и что-то сказал, Лайма не смогла разобрать – не привыкла читать, если говоривший находился в такой неудобной позе. Том взял вошедшего за локоть, и оба объединенными усилиями устроились, наконец, перед камерой. Вошедший произнес (может, повторил уже сказанное?):
   – Вся документация по аварии… – он помедлил и продолжил: – по катастрофе, я не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и… (Лайма не поняла слова). Сигнал передан, консервация завершена, мы прощаемся, энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…
   Он обнял Тома за плечи.
   – Прощай, Минни, крошка моя, – сказал Том. Минни?
   – Почему Минни? – сказала Лайма.
   Изображение на экране мигнуло, подернулось рябью, затуманилось и застыло. Тома было не узнать – нечеткая фигура на переднем плане, а рядом другая, длинная и, похоже, безголовая.
   – Все, – сказал Бредихин и нажал несколько клавиш. На экране остались иконки Windows на фоне зеленого поля и мертво-голубого неба. – Вы сумели что-нибудь понять, мисс Тинсли?
   – Почему Минни? – повторила Лайма. – Кто это – Минни?
   – Простите? – не понял Бредихин. Леонид придвинул кресло и положил ладонь Лайме на руку, прикосновение было ей неприятно, она хотела сбросить чужую ладонь, но тело не повиновалось, только глаза и губы.
 
   – Минни. У Тома не было знакомой женщины с таким именем.
   – Вы сумели прочитать, что сказал этот человек?
   – Том?
   – Так его зовут? Он назвал себя?
   – Зачем ему себя называть? Это Том Калоха, он… Слезы подступили к горлу, и Лайма захлебнулась.
   – Простите…
   Сказала она это вслух? Подумала? Показала взглядом?
   – Простите, – повторила она. – Меня нужно было подготовить. Это… так неожиданно.
   – Подготовить, – повторил Бредихин. – Мы хотели. Собственно… – Пауза несколько секунд висела в воздухе, будто слова потеряли опору, но не могли растаять сразу. – Мисс Тинсли, вы хотите сказать, что знаете этого человека?
   Пальцы слушались плохо, но Лайма все же сумела достать из кармашка на кофточке плотный бумажный квадратик, фотографию Тома, сделанную год назад для пропуска на телескоп Кека, куда он возил оборудование.
   Бредихин и Леонид долго всматривались в изображение.
   – Очень похож, – сказал Бредихин. – Просто одно лицо. Если не знать наверняка, что…
   Он не договорил, и в воздухе опять повисло тяжелое, как металлический брус, молчание, падавшее, падавшее и не способное упасть, если его не подтолкнуть словом.
   Бредихин сказал так тихо, что ей опять пришлось читать по губам. По губам у русского получался ужасный акцент, и она с трудом разобрала:
   – То, что вы видели, мисс Тинсли, – покадровая компьютерная симуляция записи оптической вспышки, продолжавшейся семь секунд и зарегистрированной две недели назад нашей аппаратурой на телескопе Кек-1. По величине межзвездного поглощения мы оценили расстояние до объекта – от ста до двухсот парсек.
   Лайма поняла каждое слово, но не поняла ничего.
   – Сто парсек, – повторила она.
   Бредихин посмотрел на Леонида. Тот пожал плечами.
   – Этот человек не может быть Томом, Лайма. Он жил лет четыреста-восемьсот назад. Столько времени шел этот сигнал. Вы поняли, что он говорил, да?
   Лайма кивнула.
* * *
   Горячий кофе и рюмочка коньяка привели Лайму в состояние, которое она не могла бы определить. Голова была ясной, она прекрасно понимала, что происходит, окружавших ее людей будто рассматривала через лупу: видела бородавку на щеке Бредихина, шрамик над левой бровью у Леонида, почти незаметный, но придававший лицу выражение ненавязчивого удивления. У женщины глаза были разного оттенка, Лайма видела, как менялся цвет радужной оболочки, когда Рената хмурила брови или старалась улыбнуться. У четвертого русского, Виктора, на тыльной стороне ладони оказалась татуировка – изображение то ли якоря, то ли похожего предмета, назначение которого Лайма определить не смогла (и не пыталась).
   Воспринимая окружающее, Лайма странным образом оставалась глубоко внутри собственных переживаний и воспоминаний. На экране она видела не похожего на Тома мужчину, а именно Тома, только Тома, никем иным, как ее Томом, этот человек быть не мог. По очень для нее простой, а для других непонятной причине, которую Лайма не смогла бы описать словами. У нее не возникло ни капли сомнений – это Том. Так, наверно, собака определяет, хозяин перед ней или человек, похожий на него, как две капли воды.
   – Объясните мне, пожалуйста. Том в космосе?
   Леонид едва заметно покачал головой, Бредихин кивнул, они – Лайма понимала – хотели знать, что говорил Том на экране. Почему-то им это было важно, и, не дождавшись ответа, Лайма повторила, следя за движением губ Тома в собственной памяти:
   – «Вся документация по аварии… По катастрофе, я… не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и»…, здесь я не поняла слово. По-моему, это не по-английски… «Сигнал передан, консервация завершена, мы должны попрощаться, поскольку энергии не хватит на еще один сеанс. Мы»…
   Лайма помолчала, как это сделал Том, и закончила:
   – «Прощай, Минни, крошка моя». Почему Минни? – спросила она себя – вслух. – Он должен был сказать: Лайма.
   – Значит, – осторожно подал голос Леонид, – этот человек…
   – Том Калоха, – отрезала Лайма, и никто не стал с ней спорить. – Теперь вы… – сказала она. – Почему вы сказали, что четыреста лет…
   Бредихин опустился на стул осторожно, будто боялся сломать, а на самом деле – Лайма понимала – тянул время, собираясь с мыслями, подбирая слова и, главное, обдумывая, что сказать, а о чем умолчать, потому что лишнее знание увеличивает печаль.