Айлисли Акрам
Над Курой, в теплых лесах

   Акрам Айлисли
   Над Курой, в теплых лесах
   Перевод с азербайджанского Т. Калякиной.
   1
   От развилки дороги до самой своей калитки Кадыр шел с одним парнем из деревни, потом мальчишки набежали, повыскакивали откуда-то из-за углов: один, другой, третий - целая стайка собралась у калитки.
   Кадыр осторожно толкнул незапертую калитку, вошел. Дверь тоже была не заперта, значит, Салтанат дома. Три ступеньки на айван Кадыр перемахнул одним прыжком. Салтанат отворила дверь, и вот - встретились.
   Это была первая их встреча за много лет. Но они ни "здравствуй" не сказали, ни руки друг другу не подали. Стояли недвижно лицом к лицу; она как стена, как загородка, он - как иссохшее дерево.
   Стояли, стояли, пока наконец Кадыр не выговорил!
   - Здравствуй, Салтанат... Вот... Приехал...
   Она даже не дрогнула, даже бровью не повела.
   - Приехал, - сказала она. - Ну, слава богу! Салтанат стояла на пороге. Кадыр-против нее, на айване. Тяжелый свой чемодан он все еще держал в руке, но совсем не чувствовал его тяжести.
   Потом Кадыр ощутил эту тяжесть, поставил чемодан на пол. И Салтанат посторонилась, отступила, но это уж потом, когда прошло порядочно, кое-кто из мальчишек сумел уже пробраться во двор, другие забрались на ограду. Весть о приезде Кадыра успела, видно, разнестись по деревне - старый его приятель, шофер Касум отворил калитку и, сияя радостно, спешил к нему с поллитровкой в руках.
   Кадыр не торопился обнять приятеля, тот сам обнял его, крепко-крепко обнял, расцеловал. И даже всплакнул. Всерьез плакал, а потом мокрыми, блестящими от слез глазами уставился на Салтанат, потому что Кадыр не смотрел на него, только на Салтанат смотрел.
   Потом они отодвинули от стены большой плоский камень и сели. А Салтанат все стояла в дверях, опершись спиной о косяк.
   Ее большие глаза стали теперь вроде еще больше, и эти огромные глаза, казалось, искали, высматривали что-то, маленькое-маленькое, неразличимое, искали и на земле, и на бутылке водки в руках Касума, и на Кадыровом чемодане, и чуть дальше отсюда - у ограды, и совсем, совсем далеко - в лесах над Курой... Глаза были погасшие, тусклые; такие тусклые и безжизненные, что, когда она просто шевельнулась, отстраняясь от стены, Кадыр заметил что-то промелькнуло у нее в глазах. Она зашла в коридор, взяла кувшин: "Воды пойду, принесу". Сказала и ушла, так ушла, словно без этого кувшина воды земля сгорит.
   Когда Салтанат ушла, приятель обрадовано глянул на Кадыра, подмигнул, кивнул на бутылку, крякнул и потер руки. (Они делали так всякий раз, завидев красивую девушку: точно так же подмигивали, так же крякали, так же потирали руки...)
   Касум встал, огляделся - куда бы налить водки, ничего подходящего не нашел, зато приметил мальчишек, усевшихся на ограде. Бросился, согнал их с ограды, даже по улице за ними бежал, а когда поблизости не осталось ни души, вернулся, закрыл калитку, ногой подтолкнул к ней кирпич, подошел и сел рядом с Кадыром.
   - Ну, ты чего такой, а? - Он с бесконечным удивлением поглядел на Кадыра. - Поди-ка возьми пару стаканов!
   Кадыр не шевельнулся. Пол-литровую банку и железный ковшик Касуму самому пришлось принести из коридора. Он разлил водку, поставил перед Кадыром ковшик.
   - Ну, давай! - Касум поднял банку. - Пей и будь человеком! А я пойду!
   Словно лишь для того, чтоб он поскорей ушел, Кадыр единым духом выпил водку и сразу бросил в рот все ореховые ядрышки, которые Касум достал из кармана. Посидели, молча, жуя орехи. Потом Касум встал. Не сказав ни слова, они прошли всю тропку до ограды, и только тут, у калитки, начался у них разговор,
   - Чего ж это ты, а?
   Касум спрашивал, почему так долго не приезжал, и Кадыр это понял.
   - Да я думал совсем не приезжать.
   - А черкнуть трудно было?
   - Да не собирался я возвращаться.
   - А где пропадал-то?
   - В Белоруссии был.
   - Женился?
   - Женился.
   - И детишки есть?
   - Есть.
   - А ушел-то как? Нормально?
   - Что?
   - Ну, там... Адрес-то она не знает?
   - Знает.
   - А ребенок один?
   - Двое.
   - Алименты станешь платить?
   - Не знаю.
   Касум снял шапку, с чувством поскреб макушку, долго смотрел на Кадыровы туфли, окинул взглядом отглаженные брюки, белую сорочку, галстук, взглянул в лицо, это уже под конец - в лицо. Взглянул и сказал:
   - Ты вот что, Кадыр. Ты не думай, что я без понятия. Ты, уставши с дороги, тебе поспать надо. И двоих детишек на чужбине бросил, это тоже не раз плюнуть, это я соображаю... И что Салтанат психует, что не рада она тебе, так ведь это понятно. Все понятно, и все образуется... Но ты-то, Кадыр!.. Ты только на меня не обижайся... какой-то ты... ну, будто кто части подменил! Ей-богу!
   Касум небольшого роста, Кадыр высокий. Чтоб поцеловать друга, Касуму пришлось бы на цыпочки вставать. Кадыр понял, что Касум хочет поцеловать его, наклонил голову, и Касум, посмеиваясь, обнял друга за шею. Всплакнул, не переставая посмеиваться, замочил Кадыра слезами и так и ушел, и плача и посмеиваясь...
   Пустую поллитровку Кадыр сначала отшвырнул ногой с прохода, потом походил по айвану, наклонился, взял ее и запустил подальше, через весь двор, в кусты.
   Потом Кадыр еще разок-другой прошелся по айвану, нагнулся, убрал из-под ног банку с ковшиком, поставил у стены, пристроил в углу чемодан, подвинул на место камень, на котором они сидели с Касумом, поглядел на банку, на ковшик, взял их, понюхал - сначала банку, потом ковшик - и, перевернув вверх дном, поставил на подоконник рядом с закопченной керосиновой лампой без стекла.
   Потом он снова ходил по айвану. Айван был длинный, во всю длину коридора и большой комнаты; кроме двери, ведущей в коридор, сюда выходило и окно. Дверь была открыта, окно заперто. Кадыр прижался лбом к стеклу, заглянул в комнату, комната была очень чистая, опрятная. Половина пола застлана паласом, другая половина - брезентом; у стены старая железная кровать, в изголовье пухлые подушки - две подушки, на них белая вязаная накидка, такая же накидка на самоваре, что стоит в нише, рядом с зеркалом. На подоконнике, с восточной стороны комнаты - горшки с цветами...
   Кадыр отошел от окна, остановился перед открытой дверью. В коридоре было полутемно, не сразу различишь, что там - доска для теста, большой медный таз, старый кувшин, ванна с выпершим дном. Долго он держал себя в руках, а увидел эти старые вещи и чуть не разревелся: взяло за сердце; и все, что на душе накипело, что сказать Салтанат хотел, сказал им: медному тазу, старому кувшину, ванне с выпершим дном.
   - Не рада мне, знать не хочешь, ладно. Я ничего не говорю - бил тебя, сильно бил, не забыл, не бойся! Пьяный по ночам являлся, спать до утра не давал, издевался над тобой, было! Света белого не видела ты со мной, знаю, Салтанат, знаю! А вот пришел, под дверью у тебя стою. Неделю к тебе добирался!.. Пускай чужой я, чужого тоже приветить положено, чашку чаю подать!.. А ты?! Ты бы хоть взглянула на меня, может, я не такой теперь, может, я другой стал - времени-то, сколько прошло, Салтанат!..
   Кадыр вдруг понял, что плачет - во рту стало солоно, а то не почуял бы... Разозлился на себя, отошел, быстро достал платок, вытер глаза и снова обернулся к двери.
   - Ты знай, Салтанат, я в твой дом не войду! - сказал он и погрозил пальцем то ли доске, то ли медному тазу, то ли ванне. - Я этого порога не перешагну!.. А перешагну, значит, не мужчина я, а последняя дрянь, значит, чести у меня нет ни капли! Пока ты со мной не обойдешься по-людски, пока "здравствуй" не скажешь, как людям говорят, не увидишь ты меня в этом доме! А там уж сама решай: хочешь, останусь, не хочешь, уеду... Уеду, Салтанат, точно говорю, уеду. Уеду! Уеду! Уеду!..
   Он опять начал ходить по айвану и все повторял это слово и, повторяя его, видел почему-то поезд; поезд мчался по дальним дорогам, и стальные его колеса выстукивали по стальным рельсам: "Уеду... уеду... уеду..."
   Снова айван. Снова он ходит по айвану. Разница лишь в том, что уже темнеет, вечер спустился на деревню. И еще разница в том, что, расхаживая из угла в угол, Кадыр повторяет уже другие слова: "Шесть лет! Шесть лет!.. Шесть лет..."
   Наконец он устал, остановился, оперся на перила. Отсюда видны крыши, видны верхушки больших деревьев. Деревня все та же, как шесть лет назад. Да и во дворе ничего не изменилось. Вот только пень торчит - груша засохла. И в доме - он мысленно представил себе комнату - кровать стоит, как стояла, самовар на своем обычном месте, ниши для посуды, балки под потолком, занавесочки. Все, как было. Нет, что-то изменилось, он только не мог сразу сообразить что. Снова представил себе коридор, потом комнату и вдруг понял: брезента раньше не было. Раньше пол был застлан паласами, у них было три паласа, как раз на весь пол, теперь на полу брезент; еще лимон у них был тогда; на подоконнике, где сейчас горшочки с цветами, стояло лимонное деревце.
   Крытые черепицей дома. Какие они прочные, надежные, основательные! А деревья-то - на миллион километров запустили свои корни в землю, за самую середку уцепились, попробуй-ка, сдвинь их с места! И накидка на подушках, и салфетка на самоваре - все грузное, тяжелое, недвижное, как доска для теста, как ванна, как медный таз, и в глазах у нее та же тяжесть. Она везде, эта непонятная тяжесть, она душит, давит со всех сторон. И вдруг его как ударило: здесь не было этих шести лет - вот в чем дело! Потрясенный этой мыслью, Кадыр сразу обмяк, обессилел, грудью навалился на перила и повис на них словно неживой...
   Не поймет Салтанат, не поймет, что он уже не тот, не сможет понять, потому что сама все та же. Потому что здесь не было этих шести лет...
   Кадыр посмотрел вдаль за деревню, где начинался лес - вечерние сумерки уже спустились на него. За лесом Кура, но Куру отсюда не видно; на том краю неба багровеет туча облаков. А тогда облаков не было, когда она все поглядывала в ту сторону.
   Кадыр отошел от перил и снова начал ходить по айвану, чуть не плача от злости и бессилия: "А вдруг ей взбредет в голову, вдруг в Куру кинется?! Господи, боже мой! И чего меня сюда принесло!.. Ладно! Как приехал, так и уеду!.."
   Она не за водой ушла, это Кадыр точно знал: за водой так не ходят; но, может, она у своих, у нее ведь старики были: отец и мать. "Хоть бы к своим ушла!.. Да, конечно, к своим, куда ж ей еще идти?.."
   Выходить из дому Кадыр не хотел, повидать никого не стремился. Осиротел он еще в детстве, и у него было здесь лишь несколько дальних родственников; одни от него отказались - непутевый, никчемный парень, кому он нужен такой, - других он сам знать не хотел, потому что тогда это был совсем другой Кадыр, и тот Кадыр односельчан и за людей не считал: улитки, черви, гады ползучие... Напившись, он им прямо в глаза говорил: "Черви вы, гады ползучие, улитки! Залезли в свою скорлупу, ползаете и довольны! Водку не пьете? Деньгу копите! Драк не затеваете? Повредить себя боитесь! Вы и богу-то не молитесь, подмазываетесь к нему, чтоб и на том свете местечко потеплей, выделил! Так и сдохнете, на брюхе ползая, околеете, как собаки!.."
   Дома, пиявками присосавшиеся к горе... Деревья, на тыщу километров запустившие в землю корни... Они тут с сотворения мира, эти приземистые, крепкие дома, и простоят до его скончания. А как доставалось им от Кадыра, тем, кто живет в этих домах, крепко он им насолил! И не только хозяевам домов, и богам их, и пророкам! Да что там боги-пророки - и дочерям и женам доставалось! Ему ничего не стоило высунуться на полном ходу из кабинки и сорвать платок с какой-нибудь девицы; он мог наехать на почтенного аксакала, швырнуть песку в ведро с ключевой водой, скорлупу туда бросить, окурок. Допекал он их, крепко допекал, случалось, и кулаки в ход пускал... Так ведь это когда было-то. Шесть лет назад!.. Мальчишкой был. "Шесть лет. Шесть лет... Шесть лет..."
   Приехал в надежде на эти шесть лет, а теперь с каждой минутой все тверже убеждался: здесь-то их не было. И то, что за человека его не считают, что поздороваться никто не пришел, что Салтанат воду свою придумала, ничего так не мучило Кадыра, как сознание, что здесь не было этих шести лет...
   Мальчишки убежали и не вернулись. Растолковали им, кто он есть, этот Кадыр! Вор, хулиган, бандюга, тюрьма по нему плачет! К дому не подходите, у ворот не играйте, яблоки у него не рвите. Наслушались ребята и испугались. Испугались и не прибежали больше.
   Те же дома, те же деревья. Кое-где уже светятся окна, освещая мощные кроны. Интересно, там под крышами знают уже, что он приехал? Знают, все они знают... Ладно. Пускай не приходят, пускай видеть не хотят. Одного бы не делали: не учили бы вот этих самых ребятишек, что возле калитки прыгали, хулиган, мол, он, бандит, ворюга... Стоило Кадыру взглянуть на крыши и представить себе, как они сидят там, толкуют о нем, ребятишкам рассказывают, он сникал, не оставалось у него ни сил, ни надежды.
   Ноги отказывались держать. Кадыр сел на полу перед окошком и уронил голову на колени, на голые доски сел.
   Тот последний день перед уходом Кадыр помнил плохо. Он пришел домой пьяный. Даже и не пришел, Касум его приволок, втащил в комнату. Что в ту ночь было у них с Салтанат, Кадыр не помнил. Но он хорошо знал: пьяного его особенно сильно влекло к ней, хотелось целовать, ласкать ее, играть с ней, как с ребенком. В такие минуты его почему-то сводили с ума ее волосы, он распускал тугую толстую косу, разбрасывал волосы по подушке, целовал их, зарывался в них лицом, плакал. "Мамой от твоих волос пахнет! Понимаешь, мамой моей! Моешь - пахнет, не моешь - пахнет! Почему это, Салтанат?!" Он целовал ее волосы, плакал и снова целовал... Но именно в такие минуты Салтанат была с ним особенно резка, отталкивала, гнала, все делала, чтоб только не допустить до себя; ссоры их чаще всего с этого и начинались. Случалось, что Салтанат среди ночи уходила к отцу, а Кадыр или сразу, наутро, или к вечеру, а то и через неделю, через две, шел и приводил жену обратно. Может, в ту последнюю ночь, перед уходом в армию, он выкинул что-нибудь такое, чего не забыть, не простить? Нет, не вспомнить ему - как отшибло. А вот следующий день весь перед глазами. Раннее утро. Лесная дорога. Деревья, будто ему назло, даже красивее, чем всегда: свежие, чистые, словно их кто промыл, каждый листок так и светится... До самой Куры, до парома, шли они зеленой-презеленой лесной дорогой. У него разламывалась башка, его мутило, и словно именно потому, что у него разламывалась башка, и его мутило, лес был такой прекрасный, а деревья такие нарядные, такие счастливые. То ли потому, что ломило голову, то ли потому, что идти на действительную, Кадыр был в то утро злой как черт. Но говорили они тихо, очень тихо, чуть не шепотом - это он прекрасно помнит. Странное дело - он запомнил даже, где, под каким деревом, сказано было каждое их слово.
   - Ну, радуешься, что ухожу?
   - Нет.
   - Ты правду скажи, я ведь всерьез.
   - А сам-то как думаешь: радуюсь или не радуюсь?
   - Радуешься!
   - Ну, раз все равно знаешь, я скажу тебе. Все скажу! Любая на моем месте радовалась бы! Найдется разве такая женщина, чтоб на тебя терпенья хватило?! Вынесет кто такую муку?! Я ж с тобой света божьего не видела!.. Хоть раз пришел ты домой человеком? Вечно пьяный, вечно с кулаками!.. И дома житья нет, и на улицу выйдешь - людям в глаза глядеть совестно...
   Теперь ты уходишь, а вышел хоть кто тебя проводить? Радуются только, что спаслись от тебя... Вот и скажи по совести: радость это или не радость от такого мужа избавиться?!
   И даже эти страшные слова она сказала тихо, вполголоса... Может, это потому, что лес? Странное дело, лес не позволяет говорить громко. Но тихо или не тихо сказать - разница невелика, слова были сказаны и больно резанули его по сердцу.
   - Ладно. Я не вернусь, не бойся. Последней собакой буду, если вернусь!..
   - Ну зачем ты себя ругаешь... Не надо... Ты только не возвращайся, Кадыр! Богом тебя прошу - не приходи! Земля велика, мало ли хороших мест! Обоснуешься где-нибудь, женишься, детей заведешь. Полная тебе воля, только не приходи обратно!
   Это она говорила, прислонясь к толстому, старому буку, и пока они шли до другого бука, Кадыр молчал, стиснув зубы. И лишь тут бросил:
   - Не приду, успокойся!
   До самого парома они не сказали друг другу ни слова; но то, что было сказано у парома, Кадыр помнит слово в слово так, будто это было вчера:
   - Я не вернусь! Слышишь?! А вернусь, значит, не мужик я, а последняя баба!
   - Не ругай ты себя, Кадыр... Только не приходи. Будь мужчиной - не приходи!
   Паром подошел, сейчас должен был отходить, а он почему-то все не мог расстаться с Салтанат.
   - Да скажи ты хоть что-нибудь!
   - Ну что я тебе скажу?
   - Слово человеческое скажи! Скажи...
   - Желаю тебе удачи, - сказала Салтанат. - Дай бог живым-здоровым остаться...
   "Вернуться" она так и не сказала...
   Кадыр все вспоминал, вспоминал и заснул. И видел во сне лес, но какой-то непонятный, перепутанный. Вернее, лес был тот: и буки, и паром, и дорога... Только Салтанат была другая, совсем не та, что убежала от него, будто бы за водой. Салтанат была прежняя, тогдашняя, живот у нее был большой-большой. Она все шаль на живот натягивала, когда стояла, прислонясь к буку. Как же это случилось, что вместо той, прежней Салтанат ему все представляется теперешняя?! Кадыр снова припомнил лес, деревья, паром... И вдруг вскочил: "Да она же беременная была! Ребенок ведь должен быть!" Кадыр приник к окну и так стал всматриваться в темную комнату, словно там и был этот ребенок.
   2
   - Тетя Гюльгоз! Тетя Гюльгоз!
   Салтанат стоит перед калиткой какого-то дома; живот у нее огромный, на лице темные пятна. Ни во дворе, ни на айване никого не видно. Перед порогом мечется щенок, пытается лаять на Салтанат, но лай у него не получается. Возле щенка расхаживают куры, поклевывают.
   - Тетя Гюльгоз! - снова зовет Салтанат.
   С противоположной стороны двора слышится женский голос:
   - Сейчас, доченька, сейчас! Заходи в дом!
   Салтанат входит во двор, останавливается у айвана, немного погодя с кувшином в руке из-за деревьев показывается тетя Гюльгоз.
   - Садись, дочка, - говорит она. - В ногах правды нет. Чего у тебя стряслось?
   Перед айваном лежит козлиная шкура, тетя Гюльгоз берет ее, стелет на ступеньку,
   - А ты, я гляжу, доходила уже. Денек-другой - и родишь. Ты садись, Салтанат, садись, не гневи бога, дитя мучаешь.
   Салтанат не садится.
   - Спасибо, тетя Гюльгоз, я сейчас пойду. С просьбой я, тетя Гюльгоз, отпусти ко мне Сону ночки на две! На две ночки, не больше.
   - Сону? - тетя Гюльгоз молчит раздумывая. - Что ж, это можно... Только какой тебе от нее прок? Нужно, чтоб возле тебя бывалая женщина находилась, понимающая. Ты ведь по первому разочку? Мать-то что не покличешь?
   - Неможется ей, который день не встает...
   - Больная, значит. Я ведь не против, пускай Сона у тебя ночует, а только лучше б тебе к матери пойти. Она хоть и больная, а все-таки свой глаз... Дома-то и стены греют!
   - Отца совестно, тетя Гюльгоз.
   - А... - Тетя Гюльгоз задумывается. - А если в больницу? А? Там, говорят, хорошо смотрят... И кормят три раза на день, и бесплатное все, ни копеечки с тебя не возьмут...
   - Нет, тетя Гюльгоз, не хочу я в больницу. Дома буду рожать. Обойдется. Небось не помру! А хоть и помру, невелика беда. Мне только, чтоб живая душа рядом. Прихватит, так за повитухой, за бабушкой Муневвер сбегать.
   - Ну что ж, доченька, дело твое. Ты иди, иди, не труди зря ноги... Дочку я пришлю. Вернется из школы, сразу и велю, чтоб шла. Иди, приляг, ходить-то тебе сейчас негоже...
   Ночью месяца через полтора после того, как ушел Кадыр, у Салтанат начались схватки. Как родила она, не помнит, только повитуху звать не пришлось. Открыла глаза и видит: рядом Сона стоит, а на кровати, возле подушки, ребеночек в марлю завернут, мертвый ребеночек: личико синее-синее; и еще увидела, что Сона плачет. Она не крикнула, не зарыдала, только глаза закрыла, и из закрытых ее глаз тихо катились слезы, а Сона вытирала ей слезы кончиком той самой марли, в которую запеленат был недвижно лежавший ребенок.
   В тот же день, к вечеру, на закате, Салтанат взяла завернутого в марлю ребенка и, чуть живая, измученная, понесла его на кладбище.
   Могильщик уже сделал свое дело, отбросив в сторону заступ, уперев руки в бока, он стоял возле маленькой могилки- ждал Салтанат.
   - Клади! Вот сюда!.. Сама должна положить. Да попроворней ты!..
   Значит, так сказано в Коране: мать собственными руками должна опустить свое дитя в могилу. Могилка маленькая, и камня никакого не будет. Через месяц или через два, а может, через три месяца такие могилки сравниваются с землей, это, наверное, тоже предписано Кораном. А яма вырыта глубокая, еле рукой достанешь.
   - Ну, чего ждешь? - прикрикнул на Салтанат могильщик. - Опускай!
   Не дожидаясь, чтоб он снова крикнул на нее, Салтанат наклонилась, опустила в могилу ребенка и, выпрямившись, вдруг увидела там, в яме, рядом с ее ребеночком крошечный, с ладонь величиной, кусочек солнечного света.
   - Положи ему руку на грудь!
   Салтанат положила.
   - Возьми горсть земли, брось!
   Салтанат взяла земли, бросила.
   - Ну, все. Отойди в сторонку!
   Она послушно отошла, могильщик положил в могилу небольшой плоский камень и стал засыпать ее, а Салтанат все казалось, что там, под землей, под плоским камнем, вместе с ее ребенком остался крошечный, с ладонь величиной, кусочек солнечного света...
   Через месяц или через два, а может, и через три месяца могилка исчезла, сровнялась с землей, но того вечера, того закатного часа и ребенка, зарытого вместе с маленьким кусочком солнца, Салтанат не забывала никогда.
   Схоронив маленького, Салтанат куда-то пропала, на улице никому не показывалась и возле источника ее не было видно. Но прошло не так много времени, и в деревне, на тех же улицах, у того же источника появилась новая, другая Салтанат; она громко говорила, смеялась, у каждого спрашивала о самочувствии, и эта громкая, смешливая, разговорчивая молоденькая Салтанат охотно, и к месту и не к месту, рассказывала всем, что вернулась к отцу. Не такое уж великое счастье вернуться к отцу из мужнего дома, и деревня единодушно решила, что не этому радуется Салтанат, а тому, что от Кадыра избавилась. "Небось как гора с плеч!" И в деревне, где дня не могли прожить, чтоб не оговорить, не охаять кого-нибудь, никто не осуждал Салтанат за то, что радуется, проводив мужа...
   3
   Не понять было, давно ли наступила ночь. То ли луна не всходила, то ли уже зашла. Деревня спала под яркими звездами, и сама была вся, как сон, как видение: домов нет, только тени, и деревьев нет, только тени, и вместо заборов тени. На небе поблескивают звезды, на земле квакают лягушки, и кажется, что в этой непроглядной ночной темноте, звенящей лягушачьими голосами, лягушек ровно столько же, сколько звезд на темном небе. Где-то лает собака, вернее, не лает - воет; ее беспрерывный, тоскливый, за душу хватающий вой наполняет жутью темноту.
   Кадыр зажег лампу, поставил на пол, расстелил на полу пальто, в головах чемодан, лег и голову укрыл пиджаком.
   Где-то на краю деревни вдруг громко и злобно забрехали собаки. Потом залаяли другие, ближе. Скоро залаяли где-то совсем рядом. Кадыр сел, напряженно вглядываясь в темноту; лай прекратился, но он, не отрываясь, смотрел в темноту, туда, где была калитка; смотрел и смотрел, пока она не скрипнула; открылась тихонько и снова закрылась; кто-то вошел, но к дому не приближался, замер там, у забора.
   Калитки Кадыр не видел, она была скрыта деревьями, но он не шелохнулся, не произнес ни звука, сидел и ждал. Выла собака, лягушки квакали... Шагов Кадыр не слышал, сразу увидел ее. Салтанат застыла под деревом; в одной руке кувшин, в другой туфли.
   - Иди, Салтанат, не бойся! Не смотри, что я здесь, иди! - Кадыр умолял, и голос у него был измученный, жалобный, но Салтанат не двигалась. - Иди, Салтанат, ложись! Я не войду, я здесь переночую, на айване. Ложись, Салтанат, брось свои фокусы!.. Считай, нет меня!
   Она сделала несколько шагов и снова остановилась.
   - Я думала, ты спишь... - сказала она.
   Потом поднялась на айван и встала поодаль, опершись о перила.
   - На Куру ходила, топиться думала... Зачем ты приехал, Кадыр?! Зачем?! Шесть лет я человеком была. А явился, и опять мне деваться некуда, голову негде преклонить!.. - Она говорила и плакала, и сквозь слезы продолжала говорить. - Ты же обещал... клялся, говорил, что подлец будешь, коли вернешься!.. Куда ж мне теперь податься-то, Кадыр?!
   Он все так же неподвижно сидел на своем пальто, а Салтанат стояла, опершись о перила, стояла совсем как там, возле бука, и так же тихо, как тогдашняя Салтанат, говорила такие же страшные слова:
   - Я ведь с тех пор все у Куры была. По лесу до полуночи слонялась, словно бродяга бесприютный... Не нашлось на меня ни волка, ни кабана бешеного... В Куру броситься хотела... Может, и утопилась бы, да отца жалко стало. Хворает он... Денек походит, три дня лежит. Помрет, думаю, глаза закрыть некому... Не отец, не вернулась бы я с Куры. Не вернулась бы!
   "Не смотрит на меня, видеть не хочет. А взгляни она хоть разок в глаза, может, проняло бы ее, может, поверила бы, что не тот я..." Но Салтанат не смотрела на него; смотрела в темноту, в ночь смотрела...
   Квакали лягушки, выла собака, с чистого неба глядели звезды. Наконец Салтанат взглянула на него, и одного ее взгляда Кадыру достаточно было, чтоб заговорить.
   - Я знал, что ты в лес ходила, - сказал он. - Только я думал, может, к своим зашла.
   - Я была. Три раза к калитке подходила... И сейчас оттуда, Как я к нему заявлюсь, к больному? Знает ведь небось, что ты вернулся, все равно обратно бы отослал. Да и не велит он мне там ночевать. Вдруг, говорит, ночью помру, напугаешься, сердце зайдется... Хоть бы ты старика пожалел, Кадыр, сколько он тебе добра сделал! Больной он, не встать ему больше! Уехал бы ты, а? Пусть хоть помрет спокойно...