Андрей Кобыла стоял в долгом бараньем ордынском тулупе и бобровой шапке и с удовольствием подставлял режущему ветру разрумянившееся на холоде лицо, следил, как в снежном дыму то возникают, то скрываются башни псковского крома, — словно белый холодный пожар бушевал над городом. (Когда летом Псков загорелся и выгорел весь, мало не до тла, Андрей вспомнил, глядючи на сизо-багровые, гонимые ветром облака огня, эту весеннюю небывалую вьюгу.) В дымно-белых вихрях, проносящихся вдоль Великой, маячил, то скрываясь в снежной круговерти, то появляясь вновь, одинокий вершник. «Ко мне али не ко мне? — гадал Кобыла. — А стало быть седни гонцу!» Вершник, в очередную вынырнув из метели, издалека помахал рукой. «Ко мне!» — понял Андрей и шагнул встречь. Микита, тверской ключник Кобылы, с докрасна иссеченным ветром лицом, свалился с коня прямо в медвежьи объятья своего господина. Смачно расцелованный в обе щеки, сбрасывая снег с усов и бороды, Микита полез было за пазуху — за грамотой.
   — Постой! В горницу взойдем! — остановил его Андрей. — Екой ты поспешной!
   Влезли в жило. Пока разоболокались, Андрей кивнул слуге, — мигом собрали на стол. Микита хлебал, обжигаясь, щи, ел хлеб, с удовольствием опрокинув в глотку чашу красного фряжского, налитого господином, а Андрей, хмурясь и крякая, шевеля губами, медленно читал грамоту сводного брата, Федьки Шевляги. Оторвавшись от письма, вскинул на ключника лохмы бровей:
   — Серебро-то хошь прислал?
   Тот, давясь куском, быстро закивал головою. Проглотив, наконец вымолвил:
   — Четыре рубли новогороцких! А снедное везут обозом! — быстро примолвил он, видя, что хмурая складка на челе господина не разгладилась.
   — Четыре рубли… Восемь гривенок… Мог бы и пять дослать! — пробормотал Андрей. — Шевляга, он Шевляга и есть!
   Скоса кинув взгляд на тяжелый кожаный мешочек, достанный Микитою, Андрей воздохнул и вопросил будто нехотя:
   — Как там, в деревне?
   — В Спасах? — уточнил Микита.
   — Вестимо!
   — А, Бог миловал! Даве глядел: кони справны, и сеять есть чем, рожь добра.
   — Не блодит Офонька-то?
   — Да… как ить баять? — Микита замялся. — Немного-то есь!
   — Скажи, ворочусь — шкуру с живого спущу! — пообещал Андрей.
   — Вот только в Замежье пакость приключилась, с Твердилою…
   — Чего бы то?
   — Человека убил!
   — Ето постой… Какой же Твердило, кузнец?
   — Он.
   — Ну-у-у, — протянул Кобыла, — мужик доброй! Степенной мужик. Етот дуром и в драку не полезет! Князю доложено уже?
   — Дак… В мертвом теле… Князев суд…
   — Мог бы Федька и пождать, не долагать! Узнай путем, што да как… Мню, не так-то просто тамо. За такого кузнеца, как Твердило, я и головную виру дам, не постою! — решительно присовокупил Андрей.
   Микита почал было долагать о кормах.
   — Ну, а Сивой-то, Мизгирь, — перебил Андрей, — какой ныне? Девок, поди, замуж повыдал всех?
   — Дак што ж! Годы, господине!
   — Уж и с приплодом, поди… Дивно! Помню, махоньки, едаки вот росточком, а востры… Утешные у него чада… А у Селянина, бочара, сын-от здоров?
   — Которой?
   — Да хошь… Верно, двое ведь у ево!
   — Старшего-то Бог прибрал; кака-то болесть, не то остуда пала…
   — А второй?
   — Плотничает!
   — Плотничает, говоришь? — переспросил Кобыла, поглядывая в маленькое слюдяное оконце, за которым бесновалась, завывая и шипя, вьюга, и с откровенною тоскою пробормотал:
   — А как Селька косил! Загляденье! Меня ить не пораз окашивал! — И, крепко сжав щеки ладонями, покрутил головой.
   — Стосковались, Андрей Иваныч? — участливо вопросил Микита.
   — Не скажи! Во снях вижу… домой бы… с косою, по лугу… — признался боярин.
   Встряхнувши гривой, Кобыла отогнал настырное, до боли, видение и вновь углубил очи в братню грамоту. Скрипнула дверь. Андрей было сердито повел глазом (не любил, когда дети мешают разговору), но тут же и растянул рот в улыбке. Вошла боярыня. Ключник вскочил было.
   — Сиди, сиди, Микитушко! — ласково остановила холопа Андреиха. — Добры ли вести привез?
   — Федюха четыре рубли прислал! — отозвался Андрей.
   Боярыня только коротко вздохнула. (Тоже ожидала лишнего, ой как нужного в хозяйстве рубля.)
   — Покуда сами не сядем на селах, порядку не жди! — с сердцем сказал Андрей. — Вишь, Твердило, кузнец, каких мало, бают, человека убил!
   — Надо помогать, Андрюшенька! — живо возразила боярыня (понимала мужа с полуслова). — Может, ко князю сходить?
   — Князя в екое дело мешать! Своих делов… С ханом… До нашего ли кузнеца нонече?! — Подумав, примолвил: — Однако схожу! Сраму б токмо не добыть… А по правде судить, так тово: преже разглядеть надо, кто убил и кого? Труженик завсегда прав, а тать, вор, пьяница и не сблодил, да виновен! С иным ничо не сделашь, не хочет работать — и на-поди! Куды такого? Каких детей воспитат?! Ну, разве в степь, ордынских гостей зорить… дак и то… Не! Коли справной мужик сам напал на татя и татя порешил, дак все одно виноват тать! Иначе, коли всем равну исправу по «Правде» давать, дак татю-то и выгода, ему и своей головы не жаль, а справной мужик — отойди посторонь!
   — Погоди, Иваныч! — примирительно, любуясь своим богатырем-супругом, отмолвила жена. — Вызнай путем, може, твой-от кузнец вовсе и не татя порешил, а из соседей кого!
   — Пущай! — взъярясь медведем, заорал Кобыла. — Пущай! Грех не по приключаю… Все одно невиновен в сем! Стало, имел нужду убить! Може, тот его травил-измывал, до ноздрей дошло, може, над дочерью, женой ли цего сблодил! Може, еще иной какой тайностью одолил… А токмо… Знал ли кто за Твердилою хоша един грех допрежь? Никто никогда! На братчине иной свара, кто разнимет да утишит? Кузнец Твердило! Помочь кому какая надоба, починить што али там подковать, хошь и даром, — Твердило! А ты… Вишь… По людину смотри! А справны мужики никого зазря не порешат! У корел, вона, рыбного вора поймают на дели — сетью опутают и в воду! Коневого татя наши мужики изловят — кол в ж… и концы! Есь, всегда есь такой выродок, што не даст никому ни жить, ни работать, ну ни во что! Его, такого не убивать — он весь народ перепортит, как паршивая овца стадо. На что ни пошли худое, каку пакость — изменить ли князю, свово боярина убить, мужиков пограбить,
   — такой сыщется…
   Хлопнула дверь. Новый гость вступил в горницу. Усмехнувшись на громкую речь Кобылы, обтер багровое лицо красным платом:
   — Кура курит! Чисто февраль на дворе! Кого ета честишь, Андрей? — смеясь, вопросил Иван Акинфов. — Здравствуй! Счас к тебе мой Федор с Морхиничем нагрянут!
   Бояре обнялись. Микита, свернув грамоту, пятясь, исчез из покоя. Кивнув вслед уходящему, Иван полюбопытничал:
   — Из дому ле?
   — Да так, рублишка привез да и вести, братуха там…
   — Почто шумишь?
   — Кузнеца у меня в татьбе ищут. Доброй мужик, знатный мастер.
   — Быват и добрый, а уж за мертвое тело заплатишь!
   — Вестимо, заплачу. Не выдам мужика, а только обидно! Ни за што серебро князю Костянтину передавать!
   — Тоже и самим-то разрешить… — возразил Иван. — Не дело! Иного порешат и непутем, глаз нужен! Нам с тобою разреши токо, вмиг кого ухлопаем, сами не заметим!.. Благодарствую! — отнесся он к боярыне, которая неспешно поставила на стол чарки, кувшин меду, вишневый квас и сейчас доставала приборы из поставца. Вошла жонка-прислуга, и в четыре руки стол был живо убран после трапезы Микиты и уставлен новою точеною и глиняною посудою.
   — Щец не подать ле?
   — А не откажусь! — весело отмолвил Иван, потирая застывшие на холоде ладони и посматривая на стол, на коем уже появились рядом с караваем хлеба, чашею топленого масла и кувшинами нарезанная крупными ломтями сиговина, миса вяленых псковских снетков, моченая брусника и рыжики.
   Испив пока, до столов, кислого квасу, Иван ухватил щепоть перевитых, скукоженных жаром снетков и, отправив в рот, хитро посмотрел на Андрея.
   — Иного подлеца и к делу приставить мочно! Я справного мужика не трону: за конем ходить альбо там што подай да принеси…
   — Холопья на што?
   — Холопья ти тоже! Иного на пашню посадишь — и сам ему поклон воздашь! Всякой твари свое место.
   — Ну и держи ту тварь на чепи! — вновь взъярился Андрей. — Кажен похочет… а потом вот!
   Иван мелко смеялся, жевал снетка, крутя головой.
   — Те бы дать волю, ты народ, как племенной скот, разделил, и которы худы — под нож их?
   — Почто под нож? — возразил Кобыла. — А так… Воли не давать…
   — Воли! Ить коли б по-твоему, ну, мужика ты оправишь. А боярина? А князя? А ежель набольший такой народит? И его? — Иван показал пальцем по горлу. Андрей засопел, его ум не поспевал за быстрым умом Ивана.
   — Запутал ты меня, Окинфич, маненько, а только одно знаю: так ли, сяк ли, а закон должон охранять труженика, а не тунеядца! А то втуне ядящих разведем и сами ся погубим тою порой!
   — Закон, закон… — рассеянно повторил Иван Акинфич. — Как мыслишь, князю Лександру дастся княжение вновь?
   — Баяли бояре, что с княжичем ездили в Орду, могут и Тверь воротить, а могут и все велико княженье. Ляксандр ить был великим князем-то!
   Иван вздохнул, утупил очи.
   — Чего вздыхаешь? — спросил Кобыла. — Я дак жду не дождусь домовь воротить! Плесковичи и добры до нас, а все воля не своя, не своя и отчина! А ты словно не радошен тем?
   Иван Акинфич взглянул на приятеля без улыбки, устало и строго вымолвил:
   — С Иваном Данилычем ратиться придет, Андрей!
   Кобыла собрал брови хмурью. Как-то сам о том не подумал путем ни разу.
   — Села твои переславски опеть… — начал было он.
   Иван зло отмахнул рукой:
   — Дались всем мои села переславски! И у Сашка села ти, и у тебя, Иваныч, село под Москвой! Не в селах дело! — бросил он почти с отчаянием.
   — А и в них тож! Нам всем, всем, Андрей! И тебе, да, да, и тебе! Надобен единый глава, едина власть, един князь великий на Руси!
   — Дак почто?! Лександр-от, батюшка, коли возьмет велико княженье, дак единым великим князем и станет на Руси?! — недоумевая воззрился на него Андрей. Иван Акинфич глянул на хозяина тяжело и недобро, словно гадая: говорить или нет? Слышнее стала вьюга, подвывавшая в дымнике. Но тут в сенях зашумело, двери весело расскочили, с гомоном и шумом ввалились, оба оснеженные, краснолицые, Федор Акинфич с Александром Морхининым.
   — А, Иван и тут первый поспел! — прокричал Федор.
   — Не шуми до поры! — возразил Иван. — Скоро тебе воеводить на дели придет?
   — Против Иван Данилыча?
   — Противу татар! — значительно изрек Иван, погасив веселье братьев.
   Зарассаживались. Андреиха сама внесла обернутый полотенцем дымящийся горшок щей. Отложив взятую было ложку, Федор выпрямился:
   — Чтой-то опять темнишь, брат!
   — Снидай, снидай! — добродушно окоротил Иван. — Поснидашь, сам все скажу-выскажу! — Ты-то вот, Ляксандр, законник, ты у нас тысяцкой! — лукаво добавил он, глядючи на двоюродного брата.
   — Не зуди! — угрюмо отозвался Александр. — Теперича буду и тысяцким вскоре!
   Тверским тысяцким назначил князь Александр боярина Морхинина словно в насмешку. Где Тверь и где они? Но теперь, верно, вроде бы вскоре звание тысяцкого должно было обрести силу.
   — И ты, брат, подумай преже: не под новый ли погром тверичей поведешь?! — продолжал Иван, словно не заметив обиды двоюродника.
   — Да молви толком! — взорвался Федор.
   — Повести мужикам, с чем пришел! — подал свой голос и Андрей Кобыла.
   Иван кончил щи, рыгнул, сыто отвалил к стене.
   — Дак вот, други! То были грамоты, а ныне полный договор с Гедимином подписан: Литве — Смоленск, а против хана — вместях!
   Сотрапезники замерли.
   — Как же без нас-то? — недоуменно протянул Андрей. — Думу ить вместях думали! — присовокупил он с обидою.
   — Немчин все, Дуск ентот самый, и тот, другой, Гедиминов, Жигимунт, Зигмунд, разом-то не выговоришь! Они и подвели. Дак вот и разглядайте, други, не дорого ли плачено за великий стол?
   — Эх! — встряхнул головою Федор. — Неполюби мне твои подходы, Иван! Ить стало б одно: альбо служить Александру Михалычу, а другояко — отъезжать от ево!
   — Дак почто тогда естолько летов тута сидели?! — прогудел Андрей. И Александр Морхинин тоже покачал головой с осудительной раздумчивостью:
   — Немцы — они немцы и есть. И Гедимин, дружья-товарищи, у ево своя беда на дворе! Ему с ляхами да чахами сговорить, да Орден ентот на хвосте висит, а в Подолии с татарвой рать без перерыву… Ево, други, понять мочно! А вот Русь как тут… Можем ли мы Русь спасти, коли правде изменим?! Задал ты задумку немалу, Иван!
   Иван, ожидавший дружного возмущения друзей, молчал. Что-то — он еще не понимал, что, — не получалось, не выходило так, как он задумал сегодня из утра, да и сам он уже начинал колебаться в своих мыслях. А ну как правы братья и спешить с осуждением князя Александра вовсе не след?
   И началась долгая пря, в коей хороводом проходили Москва, Литва и Орда и где решалось и так и другояк и всяко оказывало одно: надо годить, ждать, глядеть, как оно повернет. А пока безусловно и дружно помогать князю Александру.
   Смеркло. Внесли свечи. Уже многажды, вновь и вновь, наполнялись кувшины с квасом и хмельным медом, и уже бояре, устав спорить, сникли, почуяв, что пора им и по домам. На дворе все так же мело, все так же выл ветер в дымниках, и уже совсем непроглядной чернотою гляделся размытый и смятый метелью простор Великой с чуть брезжившими вдали, по-за стенами, светлыми окошками псковских хором. Федор, выходя, рек:
   — Пождем-ко Орды! До писанного на грамоту далеко! Хан и другояко порешить может!
   — Худого б не створило ищо! — жестко примолвил Александр Морхинин. — Тяжка Орда, а и с Литвою беда! Не отдаем ли мы Русь Гедимину?
   — Ладно, братцы! — устало заключил Иван, усаживаясь в седло. — Я вам, как на духу, а дале — никому!
   — Вестимо! — отозвался Андрей, вышедший проводить приятелей.
   Одного не сказал Иван Акинфов соратникам: что у него самого два дня назад побывал на дворе тайный посол Ивана Калиты. И другого не сказал, хотя ждал вопроса: примет ли их всех князь Иван и даст ли места в думе княжой? — что да, примет! И на почетные места! Но не спросили, и сам не возмог сказать. Как оно еще ся решит в Орде!


ГЛАВА 46


   Жарынь! В улицах Москвы клубами горячая пыль. Парит. Дождя б и не нать, покос, а так охота на эту едкую, пропахшую дерьмом, гнилью, людским и конским потом серую мгу, запорошившую дома, заборы и листву дерев, веселого звонкого дождика! Пусть грязь, да воздохнуть полною грудью свежий, лесной дух из Заречья, увидеть промытые синью небеса, мокрые крыши в резных опушках, упруго трепещущие ветви яблонь и озорные глаза молодок, что, завернув подолы на головы, со звонким смехом бегут укрываться под навесы торговых рядов…
   На порядком обмелевшей Москве стук вальков, бабы выколачивают портна. Вдали гомонит торг. Где-то бухают увесистые удары: загоняют новые сваи под причал. На въезде в улицу едва разминувши с мужицким, нелепо застрявшим поперек возом, Мишук рысью проминовал высокие частоколы сябров, кожевника и шерстобита, и у своих хором тяжело спешился, обрасывая росинки пота с чела и бороды, повел плечьми, чуя, как горячо налипла на спине волглая рубаха, пихнул заскрипевшие створы ворот, завел коня. Средний сын, Услюм, выбежал, подхватил повод.
   — Никишка где? — недовольно обронил Мишук.
   Старший нынче начал загуливать непутем. То приятели, то беседа, уже и девок высматривает, молокосос! А у дела возьмись, и нет! Отец… Ну, отец в ево годы тоже был не промах… А все ж Москва не Переслав, тут и разбойного народу довольно — попадет в иную ватагу… Надо приучать к службе молодца! Сыну Мишук уготовал свою судьбу: служить на дворе великого боярина Протасия, при Василье Протасьиче, в молодших. Сам с того начинал. Да о сю пору жалел молодца, все давал погулять, потешиться. А ныне… Он поглядел, как Услюм старательно заводит коня к коновязям и, пригнувшись, полез в полутьму домовой клети.
   Катюха едва глянула от печи. Явно чегось не так у нее, опять какая поруха в обрядне, пото и небрежничает! Дети загомонили разом. В избе от мух и жары было не продохнуть. Трехлетняя дочурка вывернулась сбоку. Мишук походя торнул ее за вихрастую головенку, и она тотчас побежала хвастать перед братишкой:
   — А батя меня потрогал за волосы!
   Младшие, двойняки, паренек с девочкой, ползали по полу, и тут тоже оба покатили под ноги отцу. Подняв паренька, Мишук сморщил нос:
   — Обмыла бы хошь! — недовольно крякнул он.
   — Я все про все одна! Хоть разорвись! На естолько ртов, да скотина, да кони! Никита бегат непутем! Ково тута обмывать, не знашь присести за полный день… — визгливо, переходя в крик, завела Катюха, и пошла, и пошла… Мишук только махнул рукой. При тетке Просе все жалилась, что та ей век заедает, а померла Просинья — и рук ни до чего не найдет!
   — Девку бы взяла хошь какую… — не удержал он все же укора.
   — Найдешь тута девок, на Москве… Однова и гляди за ней! — остывая, пробормотала Катерина. Быстро подхватив малого, обтерла ему мокрой тряпкой ноги и рожицу, от чего тот тотчас залился в рев.
   Ополоснув руки и шею, Мишук крепко провел грубым рушником; не столь от теплой воды, сколь от льняного рушника почуяв прохладу, вздохнул, перекрестил лоб и развалисто сел за стол. Катюха стала швырять из печи горшки, и уже маленькая Ксюша лезла ему на колени, а Сашок отпихивал ее, стараясь уместиться к отцу сам. Семеро по лавкам! Тут и не семеро, девять уже! Молодшие, парень с девкой, еще катаются по полу, а старшую дочь, гляди, скоро нать будет и замуж: двенадцатый год девке пошел!
   Услюм зашел в избу, пристроился с краю стола.
   — Никита где? — спросил Мишук.
   — А где-та шастат! — живо отозвалась Катюха.
   — Шастат… Не евши, не пивши… Ты мать, должна знатье иметь, где сын-та!
   — А ты отец! — споро возразила Катюха и опять зачастила: — Уж такой лоб, где мне одной…
   — Ну буде, буде! — оборвал Мишук. Придвинув глиняную мису — от огненных щей валил сытный пар, — он крупно отрезал ломоть хлеба, посолил. Ел молча, изредка срыгивая, вполуха выслушивая таратористую речь жены. Пахло потом, кожей, нечистыми детьми. От пойла, приготовленного поросенку, несло кислятиной.
   — Хоша отволоки окошка-та! — вымолвил он, отваливая от щей.
   — Мух налетит!
   — Мух у тя в избе поболе, чем на улице!
   Услюм кинулся отодвигать дощатые заволоки узеньких окошек. Молчалив и исполнителен. Работник растет. Меньшой, Селька (Селянином назвали), тот заботил. Оногды скажешь — будто и не слышит! Ну, може, вырастет, станет книгочий, яко дядя Грикша, по тому делу пойдет… Да Никита, Никишка, вот от кого днесь голова болит! Со старшим спасу нету уже и теперь. Придвигая горшок с черной кашей, Мишук проронил:
   — Слух есть, поход ладят… На Двину. Черный бор собирать будто. Заместо новогородцев!
   — Поедешь? — вскинулась и даже как-то прояснела голосом жена.
   — Чево я там не видал! — недовольно возразил Мишук. Помолчав, прибавил: — Не. Покос у меня. Да и опосле, хошь… Вас тута вон больно много!
   — С севера жемчугу бы привез! — разочарованно протянула Катюха.
   Мишук глянул. Жена с последних двоён сильно раздалась вширь, ходила враскачку, маленькая, не ходила уже, а колобком каталась по избе… «Отбыло твое время, Катюха! — подумал он без злобы и жалости. — Ково нынче… Клуша-клушей. Только новгородцкого жемчугу тебе… Зады малым не подотрет!»
   Он по-прежнему любил ее, любил ее привычно-податливое тело в постели, но нынче все чаще после любовных ласк подымалось в нем раздражение на жену, на ее неряшество, детскую незаботность, на вечное недуманье о том, что может случиться наперед. Пора бы и умнеть! Весь век в девках не пробегаешь!
   — Наездилсе! — сказал он, невольно переходя на полузабытый новогородский говор.
   — Сам же повторяшь, што тятя у тя всюю жисть ездил! — попеняла Катюха.
   — Дак я у тяти один и вырос! Да и то чудом: Яшка, покойник, спас! Тут бы иной войны не было… — На недоуменные взгляды жены и Услюма (оба враз так и уставились на отца) Мишук, обтирая бороду и всовывая малому в рот кус хлебного мякиша, пояснил: — С Тверью! Ляксан Михалыч, слышь, ладит из Плескова к себе на стол… Тогды уж вси пойдем!
   Поскреб в горшке, доедая кашу. Запил квасом. Уставать стал нонече. Али ко грозе? Жарынь!
   — Покос, покос! — ворчала Катюха. — Служишь, служишь, а чево выслужил? Дюжину ртов с одной деревни кормишь!
   — Службой и живу! — обиженно возразил Мишук. — Все сыты покамест! Вона: холопов привел!
   — Холопи твои… Один там и вовсе, бают, нос задрал! Не деют ни лысого бесу! Никоторого тебе и покоса не будет!
   Опешил Мишук, сперва не понял, подумалось грехом: так сболтнула. Но Катюха, твердо сев на лавку, глаза в глаза, ладом повторила злую весть, примолвив, что из деревни прислали, посельский Васюка Хромого приезжал, дак с им!
   — Из двоих один, бают, работает, а второй, Офонька, блодит, не мое, грит, дело!
   — Чего ж разом не сказала? — взъярился Мишук. — Чего молчала допрежь!
   — А што, не поевши бы кинулси? — возразила Катюха, и на сей раз, кажись, была права. Мишук уже стоял, затягивая пояс.
   Прорычал:
   — Я ему покажу, чье то дело!
   Выходя, уже с порога, повелел:
   — Никишка пущай, коли сыщется, едет за мной не стряпая!
   Мельком подумалось: худо, что не отдохнул, не выстоялся конь… Помедлить? Но уже и с тревогою взглядывалось на немо и безжизненно громоздящиеся в вышине словно выцветшие облака — а ну как ежели дождь? В покос ить и своих молодцов не созовешь! Кажен косит ежели не на себя, дак на боярина. Протасию, ему сколь ни буди косцов, все мало, при таких-то стадах коневых! Одно спасение нынче — эти холопы, приведенные из Осечны… Ну, ежели, и они подвели! Все еще не совсем верил Катюхе, не хотелось верить. Мало ли и сбрешут чего!
   Выезжая из улиц, Мишук мимоходом приметил две новые клети, срубленные днями. Москва расстраивалась на глазах. Все новые амбары, хоромы, избы прибавлялись по-за Неглименью, множились кузни, шорные, валяльные, седельные, щитные мастерские… Минуя ремесленное окологородье, он невольно придержал дыхание — такой кислой вонью несло от кожевен. Но вот начались огороды, пыльные сады, и уже пахнул, освежив лицо и разом наполнив грудь, вольный дух полей. Вот и первая березовая роща. Конь пошел резвее, начались перелески, рощи. Однако жарко было и тут. Парило! И Мишук, изредка взглядывая в небо, на неживые сизые громады, утонувшие в жарком мареве клонящегося долу дня, погонял и погонял коня. За Сходней пришлось спешиться, покормить и напоить взмокшего Гнедого. Заночевал Мишук уже в Красном и, едва вздремнув, еще в потемнях, уже снова был в седле.
   Солнце пробрызнуло жарким золотом, всклубив речные истринские туманы, и уже высоконько встало над лесом, и уже ушли последние пятна ночной сыри из-под дерев, когда наконец показались знакомые угодья. Конь был добрый у Мишука! Зимой возы с сеном отсюдова до Москвы преже полутора дней и не доправишь!
   Подъезжая, он привстал в стременах и закусил губу. Там, где Мишук ждал увидеть островерхие сметанные копны (новое слово «стоги» еще не укрепилось на Москве), лежали только безобразные кучи свезенного сена, и — никого! Зверея, он подскакал к летовке, швырком откинул дверь. Оба холопа сидели за столом, хлебали ложками квас из самодельной долбленой тарели. Завидя гневного хозяина, утопили ложки, и первый, бледнея, торопливо промолвил:
   — Я один не помечу, хозяин, мне-ко одному-то немочно…
   — А я не желаю тута боле вершить! — перебил его второй. — Я медник, за меня выкуп должны дава…
   Не поспел докончить. Мишук, вложив в удар всю силу скопившегося гнева, ринул кулаком прямо в наглые рыжие глаза. Холоп, слетев с лавки, шлепнулся о стену, вскочил и кинулся на Мишука. Свернули стол. Бурый квас с зелеными перьями лука потек по полу. Мишук сгреб холопа в охапку и ринул в дверь, но и сам, не устояв, выкатил следом. Второй холоп выскочил из дверей летовки с кичигой в руках, еще сам толком не понимая, к кому пристать. Мишук, мгновенно пожалев, что не дождал и не взял сына, вырвал кичигу у него из рук и, собрав в удар все и последние силы, огрел противника по голове. Кичига с треском переломилась. Медник пал под крыльцо. Мишук бешено глянул на второго — тот прянул в сторону. И тогда Мишук принялся обломком кичиги избивать вставшего на четвереньки противника. Тот уже не лез в драку, только прикрывал голову и лицо, бормоча что-то о правах и обельной грамоте.
   — Права? — с хрипом выдохнул Мишук, приодержавшись (обельной грамоты на холопов у него, и верно, не было). — Я тя на рати ял! — прорычал Мишук.
   — На рати ял! — повторил он и, почти в визг: — Зарублю суку!
   Взяв за ворот медника, он ударил его о стену и — прямо в лицо, в хлещущую кровь, в даве наглые, а теперь испуганные глаза… И бил уже лежавшего на земле, пинал сапогами, в беспамятстве повторяя:
   — На рати, на рати ял!
   Задышавшись, остоялся, и уже вовсе мелькнула мысль о ноже, рука сама стала шарить по поясу.