— Стефан! — воскликнул Варфоломей, первым пришедши в себя. — Что это? Кто это был, Стефан? — требовательно вопросил он.
   Но мрачен и дик был взгляд Стефана, и ничего не ответил он на братний призыв. Варфоломея облило всего загробным холодом. Вздрогнув, он прошептал:
   — Господи, воля твоя!
   Рука, которую он поднял, чтобы перекреститься, словно налилась свинцом, и ему с трудом удалось сотворить крестное знамение.
   Мрак уже вовсе сгустился. И деревья стояли тяжелые и сумрачные, сурово и недобро остолпляя вечных губителей своих.
   — Стефан! — позвал Варфоломей в темноту. — Почему ты не сказал ему сразу: «Отойди от меня, сатана»?!


ГЛАВА 68


   Мишук наконец нашел дело себе по сердцу. Шутковал дома: до старости, мол, дожил, а не ведал, к какому ремествию предназначил его Господь. Весной посылали готовить лес для нового дубового Кремника, задуманного великим князем. Мишук напросился тоже. Послал его Василий Протасьич почитай из жалости: рука все не проходила у Мишука, а с увечного доброй воинской исправы все одно не спросить. Выгонять же старого воина, прослужившего всю жизнь роду Вельяминовых, было соромно. Послал из жалости, а вышло неожиданно хорошо. Мишук в приокских дубравах развернул работы на диво. Боязнь — справлюсь ли? — была лишь до первого погляду.
   Приплыли ночью и первым делом, поставя шатры, завалили спать. Мишук встал до зари. Оседлал коня. Конская шерсть, попона, шатер — все было мокро от росы. В тумане от шалашей окликнули. Мишук подъехал. Оказалась местная ватага бортников. Поздоровались со старшим. Тот уже знал, с чем прибыли княжие люди, и, завидя Мишука, сам взвалился в седло. При первых брызгах летнего нежно-золотого солнца оба, верхами, уже пробирались бором. Бортник казал дерева, сплевывал. Просыпались птицы. В росном хрустале, в стрелах горячего света весь лес, казалось, звенел. Мишук запоминал, где что, вдыхал всею грудью свежий утренний дух. Хотелось дела, работы — скорей! Вечером уже корили и обрубали первые срубленные дубы…
   Ни о чем не забыл Мишук: ни о воде, ни о дороге, ни о том, как и куда волочить сваленные дерева. Пригодилась отцова наука, да и своя сметка не подвела. Живо разобрался и в людях — к какому делу кого поставить. В том половина удачи!
   Валили лес. Солнце пекло, волглые рубахи прилипали к телу. Храпели кони, впряженные в волокуши. С сочным хрустом падали перерубленные стволы. К тому дню, когда молодой тысяцкий приехал на хозяйский погляд, у Мишука — у первого из всех посланных — уже и лес был свален, и лежал толково — вези хошь водой, хошь горой.
   Василий Протасьич остановил коня, оглядел стан, гору бревен, веселых, обоженных солнцем, изъеденных потыкухами мужиков — остался доволен.
   «Молодым» Василья Протасьича звали о ею пору при живом батюшке, тысяцком Протасии Федорыче, а так-то сказать, у боярина давно уже голову обнесло сединою. По летам и опыт был немалый. Мишуково раченье заметил сразу. Молвил, не слезая с коня:
   — Завтра иную ватагу тебе под начало подошлю, сдюжишь?
   — Сдюжу, батюшка! — готовно отозвался Мишук.
   — Ну и… За мною не пропадет… Порадовал, не скрою, порадовал старика! Доправишь лес в целости до Москвы — быть тебе у нас с батюшкою в награжденье!
   — Дозволь, Василь Протасьич, слово молвить! — осмелел Мишук.
   — Ну! — разрешил боярин.
   — Стало б прясла начерно тута, на мести, рубить! Пока дуб-от свеж! Спорее оно! Прикажи — мигом слетаю до Москвы, обмерю, чево нать, со старшим градоделей перемолвлю…
   Тысяцкий подумал, прикинул в уме, одобрил. Спросил в свой черед:
   — Може, тебе старшого плотника подослать?
   Мишук решительно потряс головой:
   — Справлюсь! Разреши токо, боярин, древоделей самому наймовать!
   Протасьич прищурил веселые глаза:
   — Смотри, старшой! Не одюжишь — голова с плеч!
   — Не боись, боярин, крепка ищо на плечах моя голова! — отмолвил Мишук на шутку шуткой.
   Он и тут не ударил в грязь лицом. Плотников набрал опытных (отцов завет припомнил: плотника выбирай по топорищу да по топору), разоставил мужиков по-годному, и уже о середке лета готовые срубы молодо высились на Мишуковой росчисти — только разбирай да вези.
   И со сплавом сумели не подгадить. Тяжелые паузки тянули вверх по реке лошадьми. Ни одного не разбили дорогою, ни один не обсох на мелях и перекатах Москвы. Зато дома, дай Бог, раза два только и побывал Мишук за все лето. От жениных покоров отмахивал: недосуг с бабой и баять было! Похудел, почернел, помолодел ликом.
   Любуясь собою, оглядывал он с реки в который уже након Боровицкую гору. К осени народу нагнали тьму-тьмущую. Баяли, из одного Владимира привели тысячи полторы мужиков с лошадьми.
   — Што, хозяин, слыхать ли, нет, кады град рубить учнем? — прошали лодейные.
   — А ноябрем вроде бы! — охотно отзывался Мишук. — До Пасхи велено все и свести и свершить!
   — Ого! Спешит, однако, князь Иван!
   — А любит, чтобы скоро да споро! И церквы так становил: навезут, навезут камня, а потом — враз!
   — Э-ге-гей! На берегу! Готовь чалку-у! — сложив руки трубою, заорал Мишук.
   Осень стоит погожая. Терпкий ветер обдувает лицо, холодит распахнутую грудь. Руки, плечи — гудят от работы. Загонял мастеров, а и себя не жалеет Мишук. Тяжелый паузок подчаливают прямо к портомойным воротам. Мишук, срывая голос, яро и весело, в бога-мать, кроет неумеху-чальщика, не так взявшего чалку, не обращая внимания на босых, с подоткнутыми подолами дворцовых баб, что тоже весело, не обижаясь, костерят лодейного старшого: не у места-де чалит, и портны негде станет полоскать!
   — Я вам, полоротые, покажу, игде што полощут! — орет Мишук в ответ.
   Рябит и светится вода, вся в желтых оспинах плывущих по реке сорванных ветром осенних листьев. Тяжкой тупорылой рыбиной тычется в берег неуклюжий паузок, муравейно кипит мужиками, ухает и гомонит развороченный берег, и такой острою, веселою синью просверкивает средь рваных дымно-серых и сизых волглых облаков промытое дождями осеннее небо, так радостно сверкают и чмокают топоры, так гулко бьют тяжкие дубовые бабы по сваям, так зазывно сверкают белые икры портомойниц, что только… Эх! Остояться бы, вдохнуть грудью, до боли, дух осенних полей, рассмеяться невесть чему — а просто тому вот, что стоишь здесь, на Москве-реке, на высоком носу паузка, звонкой багряною осенью — и понять, что и не стар ты еще (да и нет ее, старости, вовсе!), и счастлив, и что не надобно тебе более ничего! Только вот стоять недосуг!
   Мишук легко маханул с паузка на плавучую пристань, едва устоял на ногах, пробежав по скользким бревнам, шлепнув по заду одну из языкастых хохочущих баб, начал сам подтягивать и крепить на чалках второй смоленый конец, брошенный с паузка.
   Только б успеть! Опять замглило, попрыскал мелкий дождик. Лодейники уже налаживают сходни, уже первые тяжкие дерева поползли на берег под дружный надсадно-ярый крик:
   — Давай, давай, дава-а-ай! Взяли! Охолонь! Взяли, разом! Пошла, пошла, родимая! Так! Мать вашу, так! Так! Подважива-а-ай! Клади, охолонь! Другорядно давай!
   От волглых просоленных спин и плеч пышет паром, мокрые бороды спутаны, сбиты на сторону, и дождь не в дождь, когда мужики вошли в задор. А с неба, из низких сизых туч, дождит все сильнее, уже и портомойницы, завернув подолы на головы, побежали под защиту ближайших амбарных кровель. С мужиков течет, сам Мишук мокр до нижних портов, а все плывут, скользят по мокрому тяжкие стволы, гремит дружное: «Взяли!» и «Охолонь!» Бревно за бревном ложатся в высокий костер на берегу.
   Костром назовут и сложенный лес, и башню городскую, и огонек разведут, дак тоже костер — куча дров, значит. Такой костерок ноне бы в пору как раз!
   — Ужо! Разгрузим останнее, мужики! — не дает спуску лодейникам Мишук.
   — Тогды хошь и пива поставлю!
   Кипит работа. Вылезает из воды, стройнеет опруженный паузок. Вот и конец. Сверху, из Кремника, доносит тяжкие медные стоны: бьют в било к паужину.
   Дождь перестал. Мужики затепливают костер. С княжеских поварен уже везут на телеге котлы с варевом. Снидать усаживаются тут же, на бревнах, то одним, то другим боком попеременно поворачиваясь к огню. Протягивая ложками в общий котел, жадно двигают челюстями, смачно уминают крутую гречневую кашу, почерпая ковшами и чарками, пьют горячий мясной отвар, крупно кусают хлеб — работа не ждет!
   Мишук, наворачивая вместе со всеми, успевает еще во время паужина перемолвить с кормчим и со старостой древоделей. Оба советуют к ночи гнать паузок назад.
   — Заночуем на Москве, молоды мужики по бабам разбегут, из утра и не соберешь враз! — заключает пожилой лодейник, и Мишук (он тоже малость соскучал по дому), вздохнув, согласно кивает головой…
   О том, что княжичи поехали в Орду, что створилась новая пря с тверскими князьями, — обо всем этом и знал Мишук, да не до того знатья было! Где там што деется? Кто тамо в Орде? Хошь и свои княжичи, а — не до того! «Сам-то князь на мести? На Москве?» — «Вестимо! Даве проезжал об он-пол, видали мужики!» — «Ну и добро!» Про ратное дело тоже не слыхать было. Вроде и не готовили нонь никакого походу. Где-то там, за Рязанью, убивали князей, кого-то громили, грабили, жгли. Литва, слышно, пакостила за Черниговом, не то за Смоленском, билась с татарами. Кто-то кого-то побивал неведомо где. Здесь, на Москве, — тишина. Привыкли, обжились. В семьях по дюжине ребятишек, тучнеют стада, в лесах, что ни год, новые росчисти. Теперича новый Кремник затеяли рубить. Дак эко дружно навалило мужиков-то! И поглядеть любо!
   Скрипят последние возы с землей, торопливо забивают последние сваи. Новые и новые учаны, лодьи, плоты и паузки упрямо ползут встречь прибывающей и потемнелой от дождей стремительной осенней воды, вспенивая, будто вспарывая носами, быстро бегущую буро-сизую реку. Мерзнут лодейные мужики. Ветер обжигает лица, судорожно сводит руки. Уже и лист облетел, и сквозисто темнеют обнаженные ветром леса. Скоро первые белые мухи закружат над подстылою землей, и по утрам в тихих затонах уже становит первые, пока еще робкие, забереги. А по осенним дорогам, собравши хлеб в скирды, а частью и обмолотивши урожай, прихватывая овчинные зипуны, пересадивши наново и наточив секиры, едут и едут на Москву, на городовое княжеское дело, из деревень, починков, сел, погостов и слобод новые и новые мужики.
   Кремник обложен лесом так, что иных и хором не видать стало за высокими кострами дубовых бревен, плах и тесин. Двадцать пятого ноября начинают рубить город. Будут молебен, шествие и угощение всем мастерам.


ГЛАВА 69


   Симеон прискакал в Москву, обогнав обозы и братьев, плывущих водою, по Волге, за день до торжественной закладки новой городовой крепости. О том, как и что ся створило в Орде, Иван уже знал от скорых гонцов. Симеон, весь еще под впечатлением казни, ожидал, что и батюшка только одним этим и живет, только этого одного сожидает, сидя на Москве. Вместо того застал отца в трудах и хлопотах, а город так даже и не узнать было, до того все было перерыто, загромождено, иное сломано или разобрано до основы. От сгрудившихся во граде мужиков, что частью жили в шатрах, не вмещаясь в забитые битком хоромы горожан, от тысяч коней, тысяч телег, заставивших улицы Кремника, Москва походила разом и на ратный стан, и на огромное торжище.
   Калита встретил сына наружно спокойно. Обнял, поцеловал, но не выказывая чрезмерной радости. Осведомился о меньших, повестил, что хоромы Симеону готовы — прибрано и протоплено. (Айгуста-Анастасия нынче была в Красном и днями прибывала в Москву.) О делах отец не расспрашивал: сперва баня, ужин, служба в Успенском храме…
   Только вечером, оставшись вдвоем, Калита выслушал сыновний рассказ. Симеон сам не понимал, почему то, что еще несколько часов назад сказалось бы ярко и страшно, теперь говорилось пресными серыми словами. Он гневал на себя, хмурил чело, прерывался, начинал вновь. Отец выслушивал терпеливо. Лишь по невольно пойманному взгляду, где были и усталость, и боль, и какое-то тайное понимание того, что хотел и не мог высказать Симеон, сын понял, что отец не так уж просто и не так спокойно принимает совершенное им и совершившееся в Орде. Симеону стало немножечко легче.
   Слуги накрыли стол. Мачеха с сенной боярышней внесли заморское вино, сласти и фрукты. Засунула любопытный нос сводная сестричка — поглазеть на старшего брата. Мачеха нежно, но торопливо выпроводила ее из горницы. Симеону впервые подумалось, что после отца ему, возможно, будет и не так уж просто с мачехою и с ее детьми.
   Женщины удалились. Отец с сыном остались вдвоем. Ужинали неспешно. Отец ел мало, вино только пригубил. Слушал. Во время рассказа о казни вдруг перебил:
   — Товлубий не баял, когда именно ладит под Смоленск? До Рождества или о Крещеньи?
   Симеона вновь передернуло. Не хочет слышать или и знать не хочет отец, как что ся отворило? Ведь по его же слову, по его замыслу убили тверских князей! И когда сказывал о Наримонте, отец вновь только покивал, словно бы так оно и должно было статися само, чтобы литовский княжич доносил на Александра Тверского, обвиняя его в сговоре со своим умирающим отцом…
   Беседа таяла, незримо подходила к концу. Иссякал, сам собою прекращаясь, рассказ. Симеон начинал повторяться, путать, замолк. Сидели молча.
   — Дак, стало, Товлубий нагрянет о Рождестве? — вновь утвердительно переспросил отец. Покивал, прибавил плавно отвердевающим голосом: — Товлубий, как и Черкас, убийца. Не хотел бы я иметь такова мужа середи бояр своих! Акинфичи иные! — чуть быстрее, как бы поторопясь ответить на незаданный Симеонов вопрос, примолвил он. — Ты повидь Морхинича хошь али Федора Акинфова!
   И вновь умолк. И с медленною, невеселою улыбкою пояснил:
   — Чаю, немало горя еще принесет Узбеку, да и всей Золотой Орде сей Товлубий! А ты, — остро и мрачно глянув в глаза сыну, твердо договорил Калита, — держись за него! Так надежней… Для нас… — И уже совсем тихо, так тихо, что Симеон неволею ощутил безотчетную жуть, посоветовал: — Когда и поддержи его тамо, в Орде… противу иных… Серебра не жалей, кровь дороже…
   Отец сидел сгорбясь, усталый, старый до ужаса, и безотрывно глядел на огонь свечи, словно ведун, колдующий над заклятым кладом, овладеть коим нельзя, не пролив крови человеческой.
   Не встать ли ему сейчас и не уйти ли тихонько, подумал Симеон. Губы родителя шевелились почти беззвучно, но услыхав, о чем шепчет отец, Симеон вновь и крепко уселся на скамью. Отец бормотал:
   — Чую, силы пошли на исход. Ты должен все знать, Семушко, и все возмочь… Иного ведь и сказать-то немочно! Грады и княжествы, взятые мною по ярлыкам, — сбереги… Кого и в чем утеснил, тесни не послабляя. Веру блюди… Алексия… Посылал в Царьград, тянут… Думаю, однако, передолим. Алексия хочу наместником к Феогносту, пока… а там… Тоже не упусти! И сугубо ищи святого. Трудноты излиха… смертныя скорби, нужею… Должен быть святой в русской земле! Токмо не ошибись! Есть он. Живет. Знаю. Молись, ищи…
   Голос Калиты совсем упал, и Симеон тщетно пытался понять и расслышать еще что-либо. Но вот отец замолчал вовсе. Словно просыпаясь, глянул на Симеона. Изронил:
   — Поздно, гряди спать! — И когда княжич уже встал, вопросил нежданно, с пронзительно просветлевшим взором: — Чему гневал ты давеча? Чего сожидал от меня? Радости? Горя? Сказать ли тебе слова высокие? О том, что ныне вновь и опять одна великая власть на Руси и не створилось которы, ни разорения бранного? Мужики не погинули на ратях, домы не разорены, дети и жены не угнаны в полон. А все то было бы! Как при дядьях наших! Того ждал? Тех слов хотел ты от меня?
   Юрко, бают, плясал опосле казни князя Михайлы. А я… у меня… Когда узнал от гонца, како створилось, знаешь, что ощутил в сердце своем? Покой! Такой покой — лечь бы и уснуть сном глубоким!
   Я ведь и не ворог ему был! А токмо — иначе нельзя, неможно стало ни поступить, ни содеять! И он, коли бы уж… Должен был меня с тобою убрать… Такова жисть, Сема! Кажен за свое бьется, и кто тута прав? Немочно судить! Опосле легко писать в летописях: «Отцы наши не собирали богатств и расплодили было землю русскую…» А может, без богатств-то в ину пору ее и не соберешь, и не расплодишь?
   Я Акинфичей, отметников князя своего, волостьми наделил. За свое, родовое, крепче станут драться! В поход пошлю, под Смоленск. Пущай и тамо примыслят себе корысти… А и смерда не обидь! И он, пока при добре своем да при деле, дак за свое, кровное, постоит!
   Смерд должен быть справен; боярин, купец — рачителен, богат; князь — силен властью. Все так! А вот как сего добитися? Ведаешь? Ноне уведал! И… не кори отца своего!
   Симеон стоял, повеся голову, обожженный страшною справедливостью слов отцовых, в стыде и скорби за свое давешнее нелюбие. Отец, глянув, примолвил одобревшим голосом:
   — И сам не казнись! Молод ты еще! Нам ноне предстоит исправа великая: второй бор с Нова Города получить! Без тех тысячей серебра, чаю, никак нам не сдюжить. Поди, повались! День торжествен грядет, со истомою многою: залажаем град новый. Тебе должно показать народу лик светел и прилеп! Поди…
   Дверь покоя тихонько притворилась. Оплывала и таяла свеча. Глубокие складки пробороздили лоб Ивана, все так же недвижно глядевшего на огонь.
   — Спи спокойно, сын! — прошептал он в пустоту. — Не боись, ведаю я, что содеял ныне! И грех тот кровавый — на мне!


ГЛАВА 70


   Примораживало. Завивали серебряные метели. Плотники на Москве по утрам сметали снег с начатых венцов, стаскивая рукавицы, дули на ладони, потом, крякнув, натянув мохнатые шапки аж до бровей, брались за топоры. Ясно звенел в морозном воздухе спорый перестук секир, звонко крякали — словно отдирали примерзлое — дубовые кувалды. От заиндевелых коней подымался пар.
   А по дорогам Рязанщины ползли вереницами, закутанные в тулупы, на мохнатых низкорослых лошадях, в островерхих шапках ордынских, всадники. Татарская рать Товлубега шла на Смоленск. Прятались жители в погреба, уходили в леса, угоняли скот подале от дорог, подале от завидущих глаз татарских. Русские дружины князей, подручных Калиты, присоединялись к воинству. Густели ряды кметей. Зато стоги сена в придорожных лугах выедались уже подчистую. Зимняя рать неволею зорит землю. Иными путями, через Москву, шли на Смоленск полки суздальского князя Константина и второго Константина, Ростовского, зятя Ивана Калиты, шел с ними и юрьевский князь, Иван Ярославич. К рати присоединялись дружины Ивана Дрютского и Федора Фоминского.
   Пока проходили рязанскую землю, учинилась пакость в князьях. Иван Коротопол рязанский — он тоже пристал к Товлубию — встретил на пути своего недруга, князя Пронского, который, на беду свою, правил с ордынским выходом в Сарай. Коротопол ял пронского князя, ограбил, а самого привел в Переславль рязанский и там убил. Зло порождает зло. Иван Калита с Симеоном, получив известие, оба и враз подумали об одном и том же. Как на грех, и имена убиенных князей совпадали. Пронского князя тоже звали Александром Михалычем!
   Двигались рати. Полки московлян вели нынче принятые воеводы Александр Иваныч Морхинин с Федором Акинфовым. Мишук долго плутал среди возов и коней, разыскивая уходящего в поход сына. Даве и попрощаться. не довелось. Парень ночевал в молодечной, а накануне пробыл в Рузе — готовили пути. Обнялись. Мишук долго не отпускал сына, прижимал к заиндевелой на морозе бороде дорогую, непутевую, как казалось ему, голову. Сказал грубым голосом:
   — Мотри тамо! Дуром не пропади!
   — Не впервой, батя! — легко улыбаясь, возразил тот, отирая лицо: — Эк ты меня! Матке скажи, мол, недосуг было! Я теперя (похвастал, не выдержал) у боярина в чести! За кажным делом меня первого шлет!
   — То-то! — неопределенно отозвался отец.
   Кругом гомонили, топотали кони, скрипел снег.
   — Ты ступай, батя! Я ить и так припоздал! — попросил Никита. Мишук, посупясь, глянул на молодших, что нетерпеливо сожидали приятеля. Хотел окоротить чем, да не нашел слова.
   — Ступай! — молвил. И досказал, уже вслед: — С Богом!
   — Не пропаду, батя! — уже из седла, отъезжая, прокричал сын в ответ.
   Мишук смутно позавидовал ратным. Хотел постоять еще, позоровать боярина, да не ждала работа. Под его доглядом рубилась нынче крайняя к портомойным воротам связь городовой стены. Махнув рукою, Мишук побрел назад. Подумалось примирительно: «Что ж! Воин растет! В его годы и я…» А все ж было обидно малость. За что ж так отца-то родного? Словно и верно — недосуг! И дома. у матки не побывал… Перелезая через завалы леса прямь княжого терема, Мишук остоялся невольно. По улице ехали вереницею всадники в дорогом оружии и платье. Тонконогие, словно сошедшие с иконы Фрола и Лавра кони красиво перебирали ногами, всхрапывая, гнули шеи, натягивали звончатые, из узорных серебряных цепочек, удила. Сказочными цветами на снегу пестрели шелковые попоны, бирюзою, золотом и рубинами отделанные седла. В одном из едущих Мишук признал княжича Семена. Или показалось? Неужто и он тоже едет в поход под Смоленск?
   Симеон, однако, в поход не уходил, только провожал рать до Красного. Отец прихворнул, и на Симеона нынче ложилась забота уряживать с Новым Городом. Княжеские наместники повелением Ивана уже покинули Городец и скакали теперь на Москву, хотя до окончания смоленского похода о войне на Новгород думать не приходилось вовсе, да и оба надеялись еще, что новгородцы уступят без войны. Полки, однако, ради всякого ратного случая, уже были выдвинуты в тверские пределы и к Торжку.
   Константин Михалыч, вновь ставший тверским князем, обещал Калите кормы и поводных лошадей. Тверичам московская пря с Новым Городом была не без выгоды, да нынче и выбирать им не больно-то приходилось.
   Князь Василий тихо сидел в Кашине. Баба Анна после похорон сына и внука слегла, баяли, что и не встанет. Разом постаревшая Анастасия задумывалась о монастыре (не дети, так и ушла бы). Княжьим домом заправляла московка, София Юрьевна, не ведавшая еще, что жить ей осталось всего какой-нибудь год. Она же и настояла на том, что московитам, остановившимся в пригороде, надобно открыть городские ворота. Ворота открыли, и дружины великокняжеских бояр начали заполнять город.
   Воевод принимали на княжом дворе. Московиты, впрочем, вели себя степенно. В соборе поклонились гробам опочивших князей. Ждали Калиту. Город нежданно оказался словно бы в московском нятьи.
   Калита, все еще хворый, приехал в возке, в сопровождении своей и татарской дружины. Его принимали с почетом, яко великого князя, благовестили по церквам. Иван долго задумчиво внимал тяжкому голосу главного соборного колокола. После молебствия устроили пир. Московка сияла. Константин сам принимал а чествовал гостя. Даже Настасья, неволею, вышла показать себя ворогу покойного мужа, но с пира ушла, сослалась на головную болесть. Княжичи — насупленные, бледные — поочередно представлялись Калите, и тот остро, запоминая, разглядывая каждого из них, гадал; кто из предстоящих ему Александровичей станет всего опаснее для Москвы?
   Вечером, оставшись в гостевых покоях, Калита сам проверил сторожу. Хоть и не полагал, что захотят убить, а опас поиметь стоило. Холопы погинувших князей могли по дурости отважиться и на такое!
   Постеля была высокая, удобная. Лежа на перине под мягким беличьим одеялом (слегка кружилась от вина и болезни голова), Калита думал, все вспоминая и вспоминая густой, сановитый глас колокола. Кажется, этого и не хватало его Москве! Величия! Будет и величие у Москвы… Не скоро… Сколь многого еще не увидеть ему! А княжичи Александровы волчатами смотрели за столом! Пардусово гнездо. Излиха станет еще Симеону тверского горя!
   Вот он, Калита, сидит в Твери, и полки его во граде стоят, и княжичи Александровы, безоружные, перед ним, а — не схватишь, не пошлешь в железах на Москву, не посадишь в затвор! Почему? Узбек может. Он — нет. Свои, русичи! Верно, с того… Но и своих ведь хватали! И губили, как князя Констянтина Юрко… Да тот же Коротопол, содеявший нынче злое дело над братом своим! И смог же он сам тамо, в Орде… А здесь, в Твери? Не схватит и не пленит никого. Почему? Не может. И даже думать о том соромно. Быть может, это ты, Господи? Воля твоя? Коими глаголами велишь ты рабам твоим? На каких скрижалях запечатлена правда твоя? И днесь не ты ли поставил мя над Тверью в посрамленье ворогу моему, Господи? И не ты ли днесь удерживаешь мя от множайшего зла? Да будет воля твоя. Да святится имя твое!