Дмитрий Балашов
Юрий (незакончен)

Глава 1

   Была молодость. Было гордое ожидание своей доли: зависть к брату. (В чем неоднократно каялся духовному отцу своему!) Были походы, битвы, сражения, «одоления на враги». Была супруга, дочь Юрия Святославича Смоленского, последнее деяние которого ужаснуло многих. Был Радонежский игумен Сергий: он для всех был! А для него, Юрия, сугубо. Многое было, и многие являлись и уходили, как ушла в небытие захваченная мором жена. Он плохо ладил с подросшими сыновьями, порою даже сам не понимая почему. Теперь ему уже пятьдесят лет, много это или мало? Подчас Юрий не понимал и себя самого.
   Ушел Сергий. Уходили друзья, соратники. А Софья — брата жена, дочь Витовта, рожала мертвых сыновей. Или умиравших вскоре после рождения. Вырос один Иван — красавец, кровь с молоком, истинный наследник своему отцу, Василию. И его унес мор. А Софья продолжала рожать, и уже когда никто не предполагал, не верил, родила сына Василия, которому сейчас десять лет. Юрий доселе помнит, как отрок, едва справивший постриги, побелев лицом, с закушенной до крови губой убивал дворовую собаку, несчастного лохматого пса, посмевшего облаять княжича. Пес, издыхая, плавал в собственной крови и кале, а княжич все бил и бил его отцовым охотничьим ножом и только потом забился в истерике посреди раздавшейся посторонь толпы молчаливых хлопцев.
   Софья выбежала сама в сбитом повойнике[1], охватила, прижала к себе сына, словно бы защищая, хотя никто не покушался тронуть мальчишку, тем паче зная бешеный нрав великой княгини Софьи Витовтовны.
   — Мамо, мамо, он меня хотел укусить! — бормотал, остывая на руках у матери, отрок.
   И как она оглянула тогда двор — словно все кругом враги и всех надобно уничтожить.
   — Что ж вы! — начала было высоким голосом — не докончила, махнула рукой, узрела, что пес был привязан за шею и вряд ли имел возможность цапнуть мальчика.
   Оглянулась еще раз, узрела и его, Юрия, стоявшего в отдалении, и круто поворотясь, понесла ребенка в терем. Уже подскакивали мамки со сторон, что-то причитали, уговаривали госпожу не гневаться…
   Юрий тогда не склонился на просьбы брата, не восхотел подписать себя под этого бешеного отрока. Отказался и Константин, но с тем Василий поступил круто — отобрал волости, города, похватал бояр Константиновых, и брат уехал в Новгород — служивым князем. А прочие, в том числе и дети Владимира Андреевича Храброго, задумались. Софья могла настоять и на том, чтобы всех вымести железной метлой, позвав на помощь самого Витовта с его неодолимою литовскою конницей, с полками Ягайло, с пушками немецкого дела… Впрочем, Ягайла преподнес-таки брату подарок. В старости глубокой, в четвертом ли браке произвел на свет от молодой жены двоих сыновей, будущих польских королевичей.
   «То-то рвал и метал некоронованный владыка Литвы! Бают, всех слуг брата перешерстил — от кого?! Не верил, что дети от Ягайлы…
   Примчавший давеча сломя голову из Москвы Ярема Вяхирь известил, что брат умирает и вряд ли доживет до утра.
   В завещании (Юрий знал об этом!) семью свою брат поручал Витовту Кейстутьевичу… Это что ж, при десятигодовалом князе?..
   У самого Витовта нет наследников — давным-давно два его сына были погублены в немецком плену, и Анна с тех пор уже не рожала… И что теперь будет делать Софья? Что она захочет сделать?! Не пригласит ли отца княжить на Русь? С нее станет! И что скажут тогда бояре московские, все эти Акинфичи, Кобылины, Бяконтовы, Зерновы?
   Неуж согласятся?
   Его звали на Москву. Срочно! Не ожидая ни дня, ни часу! Что там задумали Фотий с избранной думой? Жив ли еще брат? А ежели умер и его, Юрия, попросту схватят и бросят в затвор?
   Батюшково завещание зело неясно! «А по грехом отъимет Бог сына моего, князя Василия, а хто будет под тем сын мой, ино тому сыну моему княж Васильев удел…»
   И что теперь? Десятилетний мальчишка будет править страной? Или Софья? Софья с Витовтом! — зло поправил самого себя. У него самого было не все благополучно с семьей. Тот давешний спор с Василием Косым и свой тогдашний гнев Юрий не забывал никогда. И выделенные старшие сыновья Василий Косой с Шемякой жили отдельно, больше с тех пор не касаясь ни отца, ни сожительницы отцовой Настасьи, без которой не мог — слишком одинока была без нее вдовья постель! — Тоже грех, и грех перед Господом… Отче Сергие, простил ли бы ты меня?»
   Жизнь как-то неприметно пустела, сиротела радостями, полнилась ненужною суетой, то, чего когда-то не замечал, даже в приливе сил, начинало долить. Болели суставы сухих долгих ног, и Настасья заботливо натирала ему ноги перед сном томлеными в русской печи мурашами, выпустившими свой едкий целительный сок. Князь морщился, взглядывая на жидкие, худые складки своего живота, некогда литого и крепкого, на поморщившуюся потемнелую кожу рук, слава Богу, пока еще по-прежнему крепких, но уже не молодых, как когда-то! Он порою начинал задыхаться, и тогда его отпаивали медом с горячим топленым молоком и пахучими травами. Никогда не хватало терпения долечиваться до конца: чуть становилось легче — прекращал пить травы и знахарок изгонял из хором. Тогда казалось, что паче лекарственных снадобий лечит бешеный скок коня на осенней охоте, свист холодного ветра в ушах, заливистый лай собак, в отдалении оцепивших матерого волка. Лечит чаша горячего меду, лечит баня с запахами распаренного березового листа, мяты и зверобоя, лечит блаженная усталость после летящей легкой поступи любимого своего скакуна, после горячего сражения с загнанным, но все еще грозным зверем.
   Теми мгновениями возвращалась молодость, отступало бремя забот, тяжких забот государственных, либо все четче, все яснее — как взгляд в облетевшем осеннем лесу — виделось: забавы юности ушли невозвратно и осталось одно — то, что завещал и отстаивал всю жизнь, то, ради чего перессорился с братом, одолевал себя и других приводил к покорности.
   Осталось одно — Русь!
   И теперь надобно было решать, и решать сразу, пока Софья не вызвала отца с литовскою силой. Но что решать? И на что решиться в нынешних государственных труднотах?
   Ему уже закладывали — не спросясь — сани. Слуги думали, что князь поскачет в Москву, на последний погляд. Иные взглядывали опасливо с новым каким-то уважением. Эти ждали наверняка, что он наследует брату. А он сам?
   На крыльце охватил холод февральской промороженной ночи. Крупные голубые звезды роились в вышине. Черноту ночи едва-едва разбавлял намек на еще не близкий рассвет, и в холод ветра вплеталась ледяная сырь близкой весны. Настасья появилась неслышно сзади, заботливо поправила на нем опушенную бобром шапку, застегнула верхнюю костяную пуговицу дорожного охабня[2].
   — Едешь в Москву? — вопросила-сказала Настасья, вглядываясь в смутный лик князя, который не ответил ей, только кивнул. «В Москву, к брату!» — высказал про себя и в голос добавил: — С Богом!
   Отвел рукою Настасью, отдал несколько распоряжений дружине, ввалился в сани, и холоп тотчас застегнул медвежью полость, оберегая княжеские ноги в тонких цветных сапогах от застуды. Молча вскочили в сани двое молодших (долгих сборов Юрий никогда не любил!). Тронулись. Полозья визжали на подстылом ночном снегу; кони, взметывая комья слежавшегося мороженого снега, несли все быстрей и быстрей, и Юрий, плотнее прикрывая лицо широким меховым воротом, думал, как войдет, как встретит взгляд Василия, уже неотмирный, обезоруженный взгляд, как злобно глянет на него Софья, как встанут неровною чередой собравшиеся у смерти бояре и духовные…
   Уже в поприщах, не в тридцати ли верстах от Звенигорода, послышался встречный звяк, гик и топот коней. Ехали к нему. Сани остановились, едва не сцепившись оглоблями.
   Посол от митрополита звал Юрия в Москву. На недоуменный взгляд Юрия посыльный боярин произнес:
   — Великий князь, Василий Дмитрич, волею Божией, помре!
   Юрий молчал.
   Кони с хрустом копытами топтали снег. Холод сочился за воротник, предательски заползал под полость.
   — Скачи! — наконец вымолвил он. — Я еду следом!
   И лишь когда московские сани скрылись в отдалении, затихли скрип саней и топот коня, вымолвил, обращаясь ни к кому и ко всем разом:
   — Сворачивай!
   И — не понявшему враз вознице, мгновенно вскипев, в голос, страшно:
   — Сворачивай. Ну!!! Едем в Галич!
   Оглянул скользом. Следовавшие за ним трое саней с добром и справою, конная дружина — все молча поворачивали следом за князем, боле ничего не спросив.
   Рубикон был перейден. И дружина, похмурев лицами, так это и поняла, вослед своему князю поскакав в неведомое.

Глава 2

   Три свечи у гроба великого князя не могли разогнать мрак большой столовой палаты княжеского дворца. Дьякон, взятый от Успения Богоматери, монотонно читал молитвы на расставание души с телом, глядя прямо перед собой в развернутый «Устав», и звуки его слов падали как капли в колодец, только увеличивая томительную тишину.
   Юный княжич, подведенный матерью ко гробу, со страхом приложился к холодному как мрамор челу родителя. Судорожно глянул по сторонам, не ведая, что вершить — заплакать или кинуться прочь, и тотчас был отослан Софьей в вышние горницы под надзор мамок.
   Тихо скрипнула дверь — раз, другой, третий. Сдерживая дыхание, стараясь не топотать излиха, собирались бояре, верные из паче всех, те, кто два года назад подписывал духовную грамоту Василия Дмитрича, третью по счету. Маститый рослый Юрий Патрикеевич Гедиминович, сохранивший и в боярстве княжеский титул, Иван Дмитрич Всеволожский — худой, слегка сгорбленный, с пронзительным взором внимательных, все запоминающих глаз, коренастый, невысокий, широкий, как все Акинфичи, Михаил Ондреевич Челедня, хмурый, растерявший уверенность Иван Федорович, сын Федора Кошки, и приближенный покойного князя, сдержанно-внимательный Федор Иванович Сабур из знатного костромского рода Зерновых.
   Братья великого князя Андрей и Петр Дмитричи вступили в покой вместе, едва не стеснясь в дверях.
   Вскоре следом прибыли рослые сыны Владимира Храброго: Семен и Ярослав Владимировичи.
   Горница наполнялась. Каждый вошедший сперва подходил к митрополиту Фотию, кланялся, получив благословение, целовал руки святителя.
   Все происходило в полной тишине, лица бояр тонули в сумраке, и только костистое, словно вырезанное из камня лицо великой княгини, склонившейся над гробом, было ярко и резко освещено свечным пламенем, от которого на ее в этот час пугающе старом лице, в морщинах, в западинах щек, лежали черные тени.
   Шепотом кто-то успокаивал собравшихся: — За Юрием послано! Акинф Ослябятев поскакал! С минуты на минуту будет!
   И вновь тишина. И только капли слов заупокойной молитвы падают и падают в тревожную пустоту и черноту ночи.
   Фотий, в клобуке[3] с воскрылиями, со святительским посохом в руках, в навершии коего сплелись, разинув пасти, два дракона с красными рубиновыми глазами, стоял недвижно, строго глядя на гроб, и, взглядывая на главу русской церкви, бояре точно так же недвижно стояли у стен, ждали. Вот снова скрипнула дверь, но то был припоздавший, недавно прощенный Василием младший Дмитрич Константин, родившийся после смерти своего великого родителя.
   Он смущенно оглядел палату, подошел к Фотию, потом, помедлив, ко гробу, легко, едва-едва тронув губами ленту разрешающей молитвы на лбу покойного. И тотчас отступил, почти спрятался за спины рослых братьев своих.
   Но вот внизу послышался шум, топот шагов, голоса.
   — Прибыл? — вопросил кто-то с надеждою в голосе. Но то был Акинф Ослябятев, возовестивший, что князь Юрий сказал: едет вослед…
   Ночь текла, струилась, заползала в хоромы, зловещим сумраком окутывая лица собравшихся.
   Там, внизу, встреч Юрию, давно помчались, бешеным скоком миновав городские ворота, княжеские вестоноши.
   Фотий, недвижно замерший в изножий гроба, мрачнел и вдруг, сведя брови, пристукнул посохом:
   — Не едет!
   Высказал то, что все уже понимали про себя, но не решались произнести.
   Княжеская обмолвка Дмитрия Иваныча Донского — «еже по грехам возьмет Бог моего сына Василия, то…» у всех была в памяти.
   Софья глянула. От гроба, голосом раненой лебеди, срываясь на хрип, произнесла:
   — Что ж он мыслит, сына у меня нет, наследника? Васильюшки моего?! — Фотий приподнял руку, утешая великую княгиню, не давая ей высказать злых слов, способных отпугнуть бояр и порушить все дело прямого наследования от отца к сыну, некогда введенного властной волей митрополита Алексия.
   Но что перевесит сейчас? То полувековое решение церкви или привычная старина лествичного счета? Вслед чего неизбежны боярские свары, спор за места в думе, измены, отъезды и всяческая неподобь. Фотий хмурил чело и не знал, что же все-таки решат бояре. Но он был готов защищать Софью и наследника, точнее — право наследования всею властью церковных крещений. Ежели бы не Витовт! Ежели бы не роковая приписка в духовной Василия Дмитрича, отдающая семью великого князя под покровительство литвина!
   О том молчали, но о попытке Витовта четверть века назад договориться с Тохтамышем и получить от ордынского хана в дар Святую Русь — помнили все. Витовт был разбит на Ворскле Едигеем. Русь избегла позорной участи поддаться Литве (и католического вослед тому засилья!), но Витовт жив и даже готовится стать королем, и не захочет ли Софья теперь, в нынешней трудности, подарить Русь литвину?
   Вот в чем была беда. Вот в чем была пакость. Вот почему Юрий мог победить юного племянника своего!
   Ночь истекала последними каплями. Скоро, по знаку утреннего колокола, начнет собираться большая дума. Митрополит Фотий, подписавший в свое время по-гречески духовную грамоту великого князя, еще раз благословил великую княгиню, примолвив: «Мужайся, дочь моя!» Строго обозрел бояр, высказав твердо: — Ежели князь Юрий заратится, надобно собирать полки! — и вышел из покоя, твердо пристукивая посохом.
   Князья, братья великого князя и двоюродники покойного шептались, переглядываясь друг с другом. Шепот стал громче, перешел в ропот и спор, когда великая княгиня вослед владыке выбежала из покоя.
   Бояре и князья заговорили разом, и непонятно было — в защиту или в укор Юрию потекла нынешняя говорня.
   Витовт! И снова Витовт! Вставало в разговоре то и дело и зависало в воздухе как кость, как укор, как незримая преграда единой воле собравшихся.
   Юрий Патрикеевич угрюмо молчал. Он в этот час вновь был литвином и вновь слышал внутренним ухом опасный топот копыт литовской конницы. И холодно становилось. Юрий Патрикеевич был православным искони, от рождения, и потому сугубо понимал угрозу от ордена францисканцев, незримою сетью своей охватившего Венгрию, Польшу, Литву. Он молчал и думал, что и его самого сейчас признают литвином и уже сторонятся зримо, сторонятся безотчетно, как уже не своего.
   В углу, где столпились княжичи, слышалось то и дело: — Юрий! Юрко!
   Приведи ныне Витовт войска на Русь, и кто, кроме Юрия, мог бы стать победоносно против? Никто другой! Дружина, полки и посад верят одному Юрию!
   — А ежели? — гуторили вполгласа в княжеском углу. — Кто поведет рати? — Противу Юрия? — Да! — Ты, Андрей! — Нет, Петр! — И не я, Костю пошлем!
   И Константин, более всех изобиженный Василием, молча проглотив возражения, склонил голову. «Ежели ратные переметнутся к Юрию!» — подумал — и не стал додумывать до конца. В крохотных оконцах, забранных желтоватыми пластинами слюды, синело, серело. Приближался хмурый рассвет.
   Вновь появилась Софья. Ищущим взором обвела лица собравшихся. — Владыка созывает господ бояр и князей на совет и молитву! — произнесла громко. Сейчас защитить ее сына могла только церковь, только митрополит-грек, убежденный в непреложности Алексеева решения, принятого полвека тому назад великим старцем, означившим грядущую судьбу московской державы.
   Вдали ударил с оттяжкою и стоном первый утренний колокол. Звук далеко пролетел в промороженном воздухе, будя эхо и дальние отзывы, пролетел и замер. И тотчас, не давая пропасть звуку, ответили ему россыпью колокола ближних храмов, а там включились дальние, и красный утренний звон, умножаясь и играя, потек над Москвой, будя округу и приближая рассвет. Зову колоколов ответили стук и звяк на литейном дворе, ор петухов и первые голоса зазывал торговых, заливистое ржание лошади под самыми окнами княжеского терема. И уже протянулись палево-розовые струи утреннего света по окоему. И уже полюднел, разбуженный известием о смерти князя, Кремник. Собиралась дума. Уставшего дьякона в обезлюдевшей палате сменил второй чтец. Свечи, оплывая, приметно бледнели и гасли, не в силах бороться с утренними светами все еще зимней, но уже яркой, как и надлежит в исходе февраля, зари, вливающей в окна свой властный свет.
   Пели колокола, собиралась дума, а в улицах текло шепотами и в голос, озабоченно зло или радостно:
   — Юрий! Юрий не приехал, не восхотел! Юрий Дмитрич! Воевода, сам! Теперь жди замятии! Как ищо и повернется!
   Город просыпался, и все шире и шире растекалась скорбная и тревожная весть: великий князь Василий помер, а Юрий Дмитрич не восхотел почтить Софью и племянника своего!
   Собиралась дума, а растерянный мальчик (новый великий князь!), коему исполнилось десять лет и четырнадцать дней, сидел в верхних горницах княжеского терема, исподлобья озирая кудахтующий курятник сенных боярынь и девок, и ждал решения своей участи.
   Он понимал пока только одно: что строгий дядя Юрий Дмитрич почему-то его не любит и хочет править вместо него, Василия, а потому и не приехал в Москву.
   Властно и яро били колокола. Внизу, в столовой горнице, лежал отец, мраморно-холодный, немой и недвижный, и десятилетнему мальчику сейчас было до ужаса страшно и до ужаса одиноко — впору было завыть.

Глава 3

   Рассветало. Ночной холод сменился дневною сырью, солнце упорно слало весеннее тепло сквозь тонкую преграду облаков, уже вовсю капало с крыш, снег под копытами ноздреватый и рыхло-серый начинал опасно проваливать, заставляя коней то и дело сбиваться с рыси на шаг. Сашка доволокся с возчиком до соляных амбаров, на Подоле весь взмок, помогая лошади. Ему было все внове: и приказывать возчику (приказывать он никому не умел!), и закупать соль в таких количествах — шутка, на всю деревню Островое! И столько платить… Серебро за пазухой, завернутое в тряпицу, казалось, жгло руки и грудь…
   Тут, внизу, по-за Кремником, царила весенняя суета, конопатили и смолили лодьи, очищали амбары. Осторожные люди катали бочки с нераспределенной снедью — капустой, рыбой и грибами, ради возможной прибылой воды в гору, а оттуда, с горы, летели новые бочки, только что сработанные, свежие, пахнущие дубовою пленкой и такие легкие на погляд — кажись, одною бы рукой поднял да еще и подкинул на ладони. Шум, гам, стук, звяк, ор, смех, выкрики у торговых рядов. Сашку взяли в кольцо, обступили, не позволяя проехать. — Эй, Шурка, Сашок! Как тя нынче и кликать-то, не знаю? Ствол еловый! Ужо-тко калачами не торгуешь теперь, боярином стал? А? Нос-от не вороти от прежних друзей! А кому служить надумал? Должно — Юрию! Дак и побег бы в Галичи за князем. (Обо всем уже ведала Москва и живо обсуждала княжую трудноту.)
   Ражий красномордый приказчик пояснял нижегородному сидельцу:
   — Вишь, матка-калачница его в подоле принесла, дак тогды бегал тут в лаптях да драной свите — кому подай, кому принеси! От матки калачами торговал! А опосля — родные ейного хахаля, послужильца, признали парня. Дак теперича на деревне сидит — хозяином стал! Дивно! В ентот мор и не таки ищо чудеса ся творят! Народишко переменился у нас, из деревень наехало таких обломов, их вовсе не зрели на Москве досель! Но чтобы из последних, можно сказать выбл…ов боярином стать! Небывальщина! Дак вот и дразнят тово, кому и забедно стало! — сказывал, посмеиваясь. Сидельцу выгружали товар, а вокруг Сашки толклась орава охальников, кричали, лыбились, обнимали, тискали, зазывали выпить, шуткуя, поняли, что загордился теперича… Парень, то бледнея, то заливаясь жарким румянцем, почти уже со слезами на глазах наконец озлился, с напряженными скулами силою выдрался из толпы, зло дергая за недоуздок взапревшую в клокастой зимней шерсти лошадь — и когда добрался до соляного амбара, обнаружил, что тряпицу с серебром у него, пока обнимали да поталкивали, увели и соль теперь не на что куплять. Тут бы и зарыдать впору, но соляной торговец, издали с укоризной наблюдавший поносную сцену, строго нахмурясь, вопросил:
   — Ты, паря, какого отца-матери? Из Острового, баешь? Ето твой дед Иван Никитин был? Царство ему небесное! Достойный муж! А Сергей Иваныч, с митрополичьего двора, кем тебе приходит, дядей? Не врешь? Грамоте разумеешь маленько? Ну, тогды грамотку сотворим, выдам тебе по ней соль! А серебро опосля завезешь, да впредь не давайся в обман. Видал я, как тя облепили. Голь кабацкая да рыночные шиши. Ты теперь хозяин, дружинник, из детей боярских почитай, дак и держи тово, чести своей не роняй! Ничо, заможешь! Впервой завсегда страх берет! Меня отец-покойник по пятнадцатому году с товаром послал в первый-то раз! Дак каким богам в ту пору не молился! Прощевай! Путь будет — заезжай ищо!
   Наука Сашке не прошла даром. Когда, выворачивая тяжело груженный воз, подымали его в гору (он и возчик-дед, облегчая коня, шли пешком), какой-то шиш, нагло усмехаясь, кинулся было впереймы, Сашок поднял кнут и, ненавистно глядя на татя, прошипел с ненавистью:
   — Отступи! — И тот, понявши, что парень и верно ударит, отстал, ворча, как отогнанная собака.
   Перед тем как устремить в Островов, следовало заехать на свой (теперь уже в свой, дивно!) двор, в Занеглиненье — как там и что? Да и лошадь покормить, да и самим… И уже тут, подъезжая к дому, пришло в голову и задуматься заставило — а ведь Услюмова деревня на князя Юрьевой земле! Коли какая свара, как же быть-то им? Как же дедушка Лутоня? И внук его в дружине Юрия?! Помыслил — ажнин жарко стало! Хошь беги на владычный двор, ищи дядю Сергея Иваныча! И медлить-то нельзя! Пойдет лед — и застрянешь тут с солью. Ох, и натрет ему шею хозяйский хомут! Куды проще было бы калачами торговать! Ето как же теперь! Вся семья поврозь, да и друг с другом ратиться не пришлось бы грешным делом!
   Думал. И когда, поев вчерашних холодных щей, выезжали со двора, все думал не переставая. И когда, наконец, измучив до предела лошадь, дотянули до борового леса, до твердого, еще не прогретого солнцем под укрытым шатром дерев наста, и конь ободрился, взоржал, отряхнулся всею кожей, словно собака, и ходу прибавил, так что обоим — ему и возчику — можно стало заскочить в сани и передохнуть — доселе воз, почитай, троймя везли! И тогда опять думал, поворачивая в голове так и эдак и все не находя ответа, как быть ему, всем им, служилым людям, в княжеской нелепой слепой ссоре? К кому пристать, коли придет таковая нужда?
   Ибо и на самом низу в лавках на Подоле, в ямщицких слободах за Москвою рекой, в припутных деревнях, куда дошла злая днешняя весть, всюду поминали литвина Витовта и то, что великая княгиня Московская — его дочь, и всюду не ведали, как быть? За кого стать, ежели Юрий был ведомый, свой, знатный воевода, со славою ходивший под Казань и на Вятку, и как тут быть?
   Вряд ли и сам Юрий Дмитрич, которого кони в сей час уносили к северу по еще не раскисшим дорогам страны — скорей, скорей, скорей! — перебраться через Волгу, не попасть в плен весенних, вскрывающихся рек, достигнуть своего Галича и уже оттуда рассылать грамоты и послов — навряд и сам Юрий ведал, какую смуту подняли на Москве его отъезд и ссора с племянником!
 
   Сергей Иваныч в этот день тоже заглянул в Занеглиненье проведать родовой терем и разошелся с Сашком на какие-нибудь полтора часа. От прислуги узнав, что Сашка ограбили на рынке и соль ему дадена по заемной грамоте, нахмурясь, положил тотчас достать серебро и заплатить за соль, дабы не набегала лихва (протянешь до осени — и не расплатиться будет!). Но где — тотчас — достать серебро? Не хотелось с такою бедой идти к владыке Фотию, но у кого еще мог он получить заемное серебро без этой несносной лихвы, что нынче не стесняются брать даже и старцы монастырские?
   Да тут, однако, и сам Фотий позвал его к себе. Не было бы счастья, да несчастье помогло! Сергей, идя к владыке, уже знал, о чем будет речь; князь еще лежал непохороненный, а уже зашевелилась, собираясь, ратная сила. Медленно, как несмазанное колесо, поворачивалось правило государственной политики (уже ускакали в Литву посланные Софьей вестоноши, уже дума на утреннем заседании своем осторожно и с оговорками, но высказалась всё же за Василия).
   Фотий сидел в кресле мрачный, как никогда.
   — Ты тоже, поди, за Юрия? — вопросил с ходу, едва Сергей взошел во владычную келью. (Фотий, оставаясь с Сергеем с глазу на глаз, не чинился, не чванился, часто говорил с Сергеем по-гречески, на равных, и очень одобрял изучение последним латыни и фряжского говора, предвидя, что то и другое вскоре всяко потребуется от его секретаря. Разговоры об унии Константинополя с Римом шли все упорнее, и судьба Руси, в случае заключения этой унии, повисала в безвестности — о чем Фотий никогда не забывал.)