Алессандро Барикко
Шелк
1
Хотя отец и рисовал для него блестящую карьеру военного, в конечном счете Эрве Жонкур стал зарабатывать себе на жизнь весьма необычным ремеслом, которому, по иронии судьбы, была не чужда особенность настолько привлекательная, что выдавала смутную женскую интонацию.
Эрве Жонкур зарабатывал на жизнь тем, что покупал и продавал шелковичных червей.
Шел 1861. Флобер сочинял «Саламбо», электрическое освещение значилось в догадках, а по ту сторону Океана Авраам Линкольн вел войну, конца которой он так и не увидит.
Эрве Жонкуру было 32 года.
Он покупал и продавал.
Шелковичных червей.
Эрве Жонкур зарабатывал на жизнь тем, что покупал и продавал шелковичных червей.
Шел 1861. Флобер сочинял «Саламбо», электрическое освещение значилось в догадках, а по ту сторону Океана Авраам Линкольн вел войну, конца которой он так и не увидит.
Эрве Жонкуру было 32 года.
Он покупал и продавал.
Шелковичных червей.
2
Вернее сказать, Эрве Жонкур покупал и продавал шелковичных червей, когда они пребывали еще не в виде червей, а в виде крошечных желтовато-серых яичек, неподвижных и как будто мертвых. На одной ладони их помещалось видимо-невидимо.
«Все равно что держать в руке целое состояние».
В начале мая яйца раскрывались, высвобождая личинку. Через месяц лихорадочного поедания тутовых листьев личинка окуклялась, навивая кокон. А еще через две недели окончательно прободала его, оставляя по себе солидный прибыток, выражавшийся в тысяче метров грубой шелковой нити и кругленькой сумме французских франков. При условии, что все проходило строго по правилам и — как в случае с Эрве Жонкуром — в каком-нибудь подходящем местечке на юге Франции.
Лавильдье — так звалось местечко, где жил Эрве Жонкур.
Элен — так звали его жену.
Детей у них не было.
«Все равно что держать в руке целое состояние».
В начале мая яйца раскрывались, высвобождая личинку. Через месяц лихорадочного поедания тутовых листьев личинка окуклялась, навивая кокон. А еще через две недели окончательно прободала его, оставляя по себе солидный прибыток, выражавшийся в тысяче метров грубой шелковой нити и кругленькой сумме французских франков. При условии, что все проходило строго по правилам и — как в случае с Эрве Жонкуром — в каком-нибудь подходящем местечке на юге Франции.
Лавильдье — так звалось местечко, где жил Эрве Жонкур.
Элен — так звали его жену.
Детей у них не было.
3
Дабы избежать пагубных последствий мора, то и дело опустошавшего европейские рассадники, Эрве Жонкур все больше склонялся к покупке яиц шелкопряда за Средиземным морем, в Сирии и Египте. В этом заключалась утонченно-рискованная сторона его ремесла. Что ни год, в первых числах января он отправлялся в путь. Тысяча шестьсот миль по морю и восемьсот верст по суше. Он отбирал товар, приценивался и покупал. Затем проделывал обратный путь — восемьсот верст по суше, тысяча шестьсот миль по морю — и поспевал в Лавильдье как раз в первое воскресенье апреля. Как раз к Праздничной мессе.
Еще две недели уходили на то, чтобы разложить и продать кладки яиц.
Остаток года он отдыхал.
Еще две недели уходили на то, чтобы разложить и продать кладки яиц.
Остаток года он отдыхал.
4
— Какая она, Африка? — спрашивали его.
— Усталая.
У него был большой дом прямо за окраиной городка и маленькая мастерская в центре — прямо напротив заброшенного дома Жана Бербека.
Однажды Жан Бербек решил, что не будет больше говорить. И сдержал слово. Жена и двое дочерей ушли от него. Он умер. На дом никто не позарился, вот и стоял он в полном запустении.
Покупая и продавая шелковичных червей, Эрве Жонкур зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить себе и своей жене те удобства, которые в провинции принято считать роскошью. Он умело заправлял хозяйством, во всем знал меру, ну а вероятность — вполне достижимая — по-настоящему разбогатеть оставляла его совершенно равнодушным. Тем более что был он из тех, кому по душе созерцать собственную жизнь и кто не приемлет всякий соблазн участвовать в ней.
Замечено, что такие люди наблюдают за своей судьбой примерно так, как большинство людей за дождливым днем.
— Усталая.
У него был большой дом прямо за окраиной городка и маленькая мастерская в центре — прямо напротив заброшенного дома Жана Бербека.
Однажды Жан Бербек решил, что не будет больше говорить. И сдержал слово. Жена и двое дочерей ушли от него. Он умер. На дом никто не позарился, вот и стоял он в полном запустении.
Покупая и продавая шелковичных червей, Эрве Жонкур зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить себе и своей жене те удобства, которые в провинции принято считать роскошью. Он умело заправлял хозяйством, во всем знал меру, ну а вероятность — вполне достижимая — по-настоящему разбогатеть оставляла его совершенно равнодушным. Тем более что был он из тех, кому по душе созерцать собственную жизнь и кто не приемлет всякий соблазн участвовать в ней.
Замечено, что такие люди наблюдают за своей судьбой примерно так, как большинство людей за дождливым днем.
5
Спроси его кто-нибудь, Эрве Жонкур ответил бы, что готов жить так вечно. Но вот, в начале шестидесятых, моровое поветрие пебрины напрочь загубило рассадники шелкопряда в Европе, пахнув к тому же за море, в Африку, а по слухам, и в Индию. Когда в 1861 Эрве Жонкур вернулся из очередного путешествия со свежей кладкой яиц, спустя два месяца почти весь выводок был охвачен недугом. Для Лавильдье, как и для множества других мест, благоденствие которых держалось на шелковом деле, тот год показался началом конца. Наука была бессильна разгадать причины мора. Весь белый свет, до крайних своих пределов, находился точно в плену у загадочного колдовства.
— Весь, да не весь, — тихо молвил Бальдабью. — Да не весь, — добавил он, разбавляя на два пальца свой «Перно».
— Весь, да не весь, — тихо молвил Бальдабью. — Да не весь, — добавил он, разбавляя на два пальца свой «Перно».
6
Бальдабью был тем самым человеком, который появился в здешних краях двадцать лет назад, прямиком направился к городскому голове, без объявлений вломился в его кабинет, раскинул на столе шелковый шарф цвета вечерней зари и спросил:
— Как по-вашему, что это?
— Женские фитюльки.
— Не угадали. Фитюльки, только мужские: звонкая монета.
Городской голова велел выставить его за дверь. Тогда Бальдабью построил вниз по реке прядильню, на опушке леса — ригу для разведения шелкопряда, а на развилке вивьерской дороги — церковку в честь святой Агнессы. Нанял десятка три работников, выписал из Италии диковинную деревянную машину —сплошные шестеренки да колесики — и не изрек ни слова еще семь месяцев. Потом снова нагрянул к городскому голове и выложил на стол тридцать тысяч франков крупными купюрами в аккуратных стопках.
— Как, по-вашему, что это?
— Звонкая монета.
— Не угадали. Это доказательство того, что вы олух царя небесного.
Бальдабью собрал деньги, запихнул их в суму и пошел к выходу.
Городской голова остановил его:
— Что от меня требуется, черт подери?
— Ничего — и вы станете самым богатым городским головой в округе.
Через пять лет в Лавильдье было семь прядилен; городок стал одним из главных шелководческих и ткацких центров Европы. Бальдабью не был его единственным владельцем. На этом необычном поприще он обрел последователей среди местной знати и помещиков. Каждому из них Бальдабью без утайки раскрывал секреты ремесла. Это занимало его куда больше, чем тривиальное огребание денег лопатой. Он наставлял. И щедро делился тайнами. Такой он был человек.
— Как по-вашему, что это?
— Женские фитюльки.
— Не угадали. Фитюльки, только мужские: звонкая монета.
Городской голова велел выставить его за дверь. Тогда Бальдабью построил вниз по реке прядильню, на опушке леса — ригу для разведения шелкопряда, а на развилке вивьерской дороги — церковку в честь святой Агнессы. Нанял десятка три работников, выписал из Италии диковинную деревянную машину —сплошные шестеренки да колесики — и не изрек ни слова еще семь месяцев. Потом снова нагрянул к городскому голове и выложил на стол тридцать тысяч франков крупными купюрами в аккуратных стопках.
— Как, по-вашему, что это?
— Звонкая монета.
— Не угадали. Это доказательство того, что вы олух царя небесного.
Бальдабью собрал деньги, запихнул их в суму и пошел к выходу.
Городской голова остановил его:
— Что от меня требуется, черт подери?
— Ничего — и вы станете самым богатым городским головой в округе.
Через пять лет в Лавильдье было семь прядилен; городок стал одним из главных шелководческих и ткацких центров Европы. Бальдабью не был его единственным владельцем. На этом необычном поприще он обрел последователей среди местной знати и помещиков. Каждому из них Бальдабью без утайки раскрывал секреты ремесла. Это занимало его куда больше, чем тривиальное огребание денег лопатой. Он наставлял. И щедро делился тайнами. Такой он был человек.
7
А еще Бальдабью был именно тем человеком, который восемь лет назад изменил жизнь Эрве Жонкура. В то время первые моровые пагубы уже начали изводить европейские плантации шелкопряда. Бальдабью хладнокровно обмозговал положение и пришел к выводу, что задачу не нужно решать, ее нужно обойти. План у него созрел, не хватало только исполнителя. Он понял, что нашел его, когда впервые увидел Эрве Жонкура. Тот проходил мимо кабачка Вердена в щегольском мундире пехотного подпоручика, горделиво вышагивая, как и подобает молодому офицеру в отпуске. Тогда ему минуло 24. Бальдабью зазвал его к себе, развернул перед ним атлас, пестревший экзотическими названиями, и сказал:
— Поздравляю, мой мальчик. Ты наконец-то нашел серьезную работу.
Эрве Жонкур выслушал причудливый рассказ о шелкопрядах, личинках, пирамидах и морских странствиях. А потом сказал:
— Я не могу.
— Что так?
— Через два дня у меня кончается отпуск. Я должен вернуться в Париж.
— Военная карьера?
— Да. Такова воля отца.
— Это не вопрос.
И он повел Эрве Жонкура к отцу.
— Как по-вашему, кто это? — спросил Бальдабью, без объявлений вломившись в кабинет отца.
— Мой сын.
— Взгляните получше.
Городской голова откинулся на спинку кожаного кресла и почувствовал, что потеет.
— Это мой сын Эрве Жонкур. Через два дня он вернется в Париж. Там его ждет блестящая карьера в нашей доблестной армии, если на то будет воля Господня и святой Агнессы.
— Верно. Только у Господа и других дел по горло, а святая Агнесса терпеть не может военных.
Через месяц Эрве Жонкур отправился в Египет. Он вышел в море на корабле под названием «Адель». В каютах витали ароматы камбуза, некий англичанин уверял, что бился при Ватерлоо, вечером третьего дня на горизонте, словно хмельные волны, блеснули дельфины, в рулетку без конца выпадало шестнадцать.
Вернулся он спустя два месяца — в первое воскресенье апреля, как раз к Праздничной мессе — с двумя деревянными рундуками: проложенные ватой, в них почивали тысячи яичек шелкопряда. В придачу у него накопилась уйма всевозможных историй. Но когда они остались наедине, Бальдабью спросил его лишь об одном:
— Расскажи мне о дельфинах.
— О дельфинах?
— О том, когда ты их видел.
Таким был этот Бальдабью.
Никто не знал, сколько ему лет.
— Поздравляю, мой мальчик. Ты наконец-то нашел серьезную работу.
Эрве Жонкур выслушал причудливый рассказ о шелкопрядах, личинках, пирамидах и морских странствиях. А потом сказал:
— Я не могу.
— Что так?
— Через два дня у меня кончается отпуск. Я должен вернуться в Париж.
— Военная карьера?
— Да. Такова воля отца.
— Это не вопрос.
И он повел Эрве Жонкура к отцу.
— Как по-вашему, кто это? — спросил Бальдабью, без объявлений вломившись в кабинет отца.
— Мой сын.
— Взгляните получше.
Городской голова откинулся на спинку кожаного кресла и почувствовал, что потеет.
— Это мой сын Эрве Жонкур. Через два дня он вернется в Париж. Там его ждет блестящая карьера в нашей доблестной армии, если на то будет воля Господня и святой Агнессы.
— Верно. Только у Господа и других дел по горло, а святая Агнесса терпеть не может военных.
Через месяц Эрве Жонкур отправился в Египет. Он вышел в море на корабле под названием «Адель». В каютах витали ароматы камбуза, некий англичанин уверял, что бился при Ватерлоо, вечером третьего дня на горизонте, словно хмельные волны, блеснули дельфины, в рулетку без конца выпадало шестнадцать.
Вернулся он спустя два месяца — в первое воскресенье апреля, как раз к Праздничной мессе — с двумя деревянными рундуками: проложенные ватой, в них почивали тысячи яичек шелкопряда. В придачу у него накопилась уйма всевозможных историй. Но когда они остались наедине, Бальдабью спросил его лишь об одном:
— Расскажи мне о дельфинах.
— О дельфинах?
— О том, когда ты их видел.
Таким был этот Бальдабью.
Никто не знал, сколько ему лет.
8
— Весь, да не весь, — тихо молвил Бальдабью. — Да не весь, — добавил он, разбавляя на два пальца свой «Перно».
Август, время за полночь. Обычно в этот час кабачок Вердена давно уже закрывался. Перевернутые стулья рядком выстраивались на столах. Стойка и все прочее были отчищены. Оставалось погасить свет и закрыть кабачок. Но Верден терпеливо ждал. Бальдабью продолжал говорить.
Эрве Жонкур сидел напротив с потухшей сигаретой во рту и неподвижно слушал. Как и восемь лет назад, он безропотно позволял этому человеку заново выстраивать его судьбу. Тихий, отчетливый голос перемежался ритмичными глотками «Перно». Он не смолкал в течение долгих минут. А напоследок заключил:
— У нас нет выбора. Если мы хотим выжить, нам нужно дотуда добраться.
Молчание.
Облокотившись о стойку, Верден поднял на них глаза.
Бальдабью целиком отдался поискам лишнего глотка «Перно» со дна стакана.
Эрве Жонкур примостил сигарету на краю стола, прежде чем сказать:
— А вообще, где она, эта Япония?
Бальдабью поднял палку, направив ее поверх церкви Святого Огюста.
— Прямо, не сворачивая.
Сказал он.
— И так до самого конца света.
Август, время за полночь. Обычно в этот час кабачок Вердена давно уже закрывался. Перевернутые стулья рядком выстраивались на столах. Стойка и все прочее были отчищены. Оставалось погасить свет и закрыть кабачок. Но Верден терпеливо ждал. Бальдабью продолжал говорить.
Эрве Жонкур сидел напротив с потухшей сигаретой во рту и неподвижно слушал. Как и восемь лет назад, он безропотно позволял этому человеку заново выстраивать его судьбу. Тихий, отчетливый голос перемежался ритмичными глотками «Перно». Он не смолкал в течение долгих минут. А напоследок заключил:
— У нас нет выбора. Если мы хотим выжить, нам нужно дотуда добраться.
Молчание.
Облокотившись о стойку, Верден поднял на них глаза.
Бальдабью целиком отдался поискам лишнего глотка «Перно» со дна стакана.
Эрве Жонкур примостил сигарету на краю стола, прежде чем сказать:
— А вообще, где она, эта Япония?
Бальдабью поднял палку, направив ее поверх церкви Святого Огюста.
— Прямо, не сворачивая.
Сказал он.
— И так до самого конца света.
9
В те времена Япония и впрямь была на другом конце света. Два столетия остров, собранный из островов, существовал в полном отрыве от остального мира, пренебрегая всякой связью с континентом, не подпуская к себе иноземцев. Китайский берег отстоял миль на двести, но императорский указ способствовал тому, чтобы он откатился еще дальше: указом повсеместно запрещалось строительство двух— или трехмачтовых кораблей. Следуя по-своему дальновидной логике, указ не возбранял покидать родину, зато обрекал на смерть каждого, кто посмеет вернуться. Китайские, голландские и английские купцы не раз пытались прорвать эту нелепую обособленность, но им всего-навсего удавалось сплести непрочную и чреватую опасностями сеть контрабанды. В итоге они довольствовались мизерным барышом, кучей неприятностей и расхожими байками, которые травили по вечерам в каком-нибудь порту. Там, где оплошали купцы, преуспели, бряцая оружием, американцы. В июле 1853 коммодор Мэтью К. Перри вошел в бухту Иокогамы с новейшей флотилией паровых судов и предъявил японцам ультиматум, в коем «чаялась» доступность острова для иностранцев.
До этого японцы отродясь не видывали, чтобы морской корабль шел против ветра.
Когда семь месяцев спустя Перри вернулся за ответом на свой ультиматум, военное правительство острова пошло на подписание договора, по которому чужакам разрешался доступ в два северных порта Страны. Сверх того, им дозволялось заключать первые, весьма умеренные сделки. «Отныне море, омывающее этот остров, — объявил с некоторой помпезностью коммодор, —станет гораздо мельче».
До этого японцы отродясь не видывали, чтобы морской корабль шел против ветра.
Когда семь месяцев спустя Перри вернулся за ответом на свой ультиматум, военное правительство острова пошло на подписание договора, по которому чужакам разрешался доступ в два северных порта Страны. Сверх того, им дозволялось заключать первые, весьма умеренные сделки. «Отныне море, омывающее этот остров, — объявил с некоторой помпезностью коммодор, —станет гораздо мельче».
10
Обо всем этом Бальдабью прекрасно знал. Знал он и о легенде, которая не сходила с языка у побывавших там странников. Легенда гласила, что на острове выделывают шелк, какого на всем белом свете не сыщешь. Выделывают добрую тысячу лет таинственным способом, достигшим чудесного совершенства. И все бы хорошо, только Бальдабью полагал, что никакая это не легенда, а самая настоящая правда. Однажды он держал в руках платок, вытканный из шелковой японской нити. Так держат в руках воздух. И когда все, казалось, пошло прахом из-за кутерьмы с пебриной и недужными червями, он разом смекнул:
— Стоит себе остров. Шелкопряда на нем хоть отбавляй. И коли за двести лет на этот остров не ступила нога китайского купчишки или аглицкого страховщика, то никакой заразе туда вовек не дойти.
И не просто смекнул, а известил всех местных шелкоделов, собрав их для этого в кабачке Вердена. Никто из них в жизни ни слыхивал ни о какой Японии.
— Это что же нам, за отборными кладками теперь полсвета отмахать прикажешь? И куда? У них как завидят чужака, так мигом его и вздернут.
— Вздергивали, — поправил Бальдабью.
Шелкоделы не знали, что и думать. Кое-кто возражал:
— Почему-то же никому до сих пор не пришло в голову закупать там кладки?
Бальдабью мог бы для порядка и приврать, напомнив честному народу, что другого такого Бальдабью им днем с огнем не найти. Но он предпочел выложить все начистоту:
— Японцы смирились с тем, что шелк придется продавать. Но не кладки яиц. Их они берегут как зеницу ока. И объявляют преступником всякого, кто осмелится вывезти кладки с острова.
Шелководы из Лавильдье в большинстве своем были людьми добропорядочными. Им и в голову бы не пришло нарушать закон в собственной стране. Зато перспектива сделать это на другом конце света, похоже, устраивала их вполне.
— Стоит себе остров. Шелкопряда на нем хоть отбавляй. И коли за двести лет на этот остров не ступила нога китайского купчишки или аглицкого страховщика, то никакой заразе туда вовек не дойти.
И не просто смекнул, а известил всех местных шелкоделов, собрав их для этого в кабачке Вердена. Никто из них в жизни ни слыхивал ни о какой Японии.
— Это что же нам, за отборными кладками теперь полсвета отмахать прикажешь? И куда? У них как завидят чужака, так мигом его и вздернут.
— Вздергивали, — поправил Бальдабью.
Шелкоделы не знали, что и думать. Кое-кто возражал:
— Почему-то же никому до сих пор не пришло в голову закупать там кладки?
Бальдабью мог бы для порядка и приврать, напомнив честному народу, что другого такого Бальдабью им днем с огнем не найти. Но он предпочел выложить все начистоту:
— Японцы смирились с тем, что шелк придется продавать. Но не кладки яиц. Их они берегут как зеницу ока. И объявляют преступником всякого, кто осмелится вывезти кладки с острова.
Шелководы из Лавильдье в большинстве своем были людьми добропорядочными. Им и в голову бы не пришло нарушать закон в собственной стране. Зато перспектива сделать это на другом конце света, похоже, устраивала их вполне.
11
Шел 1861. Флобер заканчивал «Саламбо», электрическое освещение значилось в числе догадок, а по ту сторону Океана Авраам Линкольн вел войну, конца которой он так и не увидит. Шелководы из Лавильдье объединились в товарищество и собрали порядочную сумму, необходимую для проведения экспедиции. Они сочли разумным доверить ее Эрве Жонкуру. Когда Бальдабью спросил его согласия, в ответ он услышал вопрос:
— А вообще, где она, эта Япония?
Прямо, не сворачивая. И так до самого конца света.
Он двинулся в путь 6 октября. Один.
На окраине Лавильдье он крепко обнял Элен и проронил:
— Ты не должна ничего бояться.
Она была высокой и медлительной. У нее были длинные темные волосы, которые она никогда не собирала в пучок. И чарующий голос.
— А вообще, где она, эта Япония?
Прямо, не сворачивая. И так до самого конца света.
Он двинулся в путь 6 октября. Один.
На окраине Лавильдье он крепко обнял Элен и проронил:
— Ты не должна ничего бояться.
Она была высокой и медлительной. У нее были длинные темные волосы, которые она никогда не собирала в пучок. И чарующий голос.
12
Эрве Жонкур двинулся в путь, имея при себе восемьдесят тысяч франков золотом и полученные от Бальдабью имена трех людей: китайца, голландца и японца. Он пересек границу возле Меца, проехал Вюртемберг и Баварию, въехал в Австрию, поездом добрался до Вены и Будапешта, а затем напрямую до Киева. Отмахал на перекладных две тысячи верст по русской равнине, перевалил через Уральский хребет, углубился в просторы Сибири, сорок дней колесил по ней до озера Байкал, которое в тех краях называют «морем». Прошел Амур вниз по течению вдоль китайской границы до самого Океана. Дойдя до Океана, просидел в порту Сабирк одиннадцать дней, покуда корабль голландских контрабандистов не доставил его до мыса Тэрая на западном побережье Японии. Окольными путями пересек префектуры Исикава, Тояма и Ниигата, вступил в провинцию Фукусима, дошел до города Сиракава, обогнул его с восточной стороны, двое суток дожидался человека в черном, который завязал ему глаза и провел в деревню на холмах, где он заночевал, а наутро сторговал партию яиц шелкопряда у бессловесного человека, чье лицо скрывал шелковый платок. На закате он укрыл товар в своей поклаже, встал к Японии спиной и тронулся в обратный путь.
Не успел Эрве Жонкур выйти за околицу, как его догнал и остановил какой-то селянин. Он что-то возбужденно затараторил и с любезной решительностью повел чужестранца назад.
Эрве Жонкур не знал по-японски и потому не уяснил речи селянина. Но сообразил, что Хара Кэй хочет его видеть.
Не успел Эрве Жонкур выйти за околицу, как его догнал и остановил какой-то селянин. Он что-то возбужденно затараторил и с любезной решительностью повел чужестранца назад.
Эрве Жонкур не знал по-японски и потому не уяснил речи селянина. Но сообразил, что Хара Кэй хочет его видеть.
13
Перегородка из рисовой бумаги отъехала вбок, и Эрве Жонкур вошел. На полу, в самом дальнем углу комнаты, скрестив ноги, сидел Хара Кэй. Темная туника, никаких украшений. Единственная зримая примета власти — недвижно лежащая рядом женщина: голова покоится на его животе, глаза сомкнуты, руки упрятаны в широкое алое кимоно, полыхающее как пламя на пепельной циновке. Он медленно запускает пальцы в ее волосы, словно поглаживая шерстку задремавшего ценного зверька.
Эрве Жонкур пересек комнату, подождал, пока хозяин сделает ему знак, и сел напротив. Какое-то время они молчали, глядя друг другу в глаза. Из ниоткуда возник слуга, поставил перед ними две чашки чая и снова обратился в ничто. Хара Кэй заговорил на своем языке. Его напевный голос истончался в назойливо-искусственном фальцете. Эрве Жонкур слушал. Он не отрывал глаз от глаз Хара Кэя и лишь на миг, почти непроизвольно, опустил их на женское лицо.
Это было лицо девочки.
Он поднял глаза.
Хара Кэй прервался, взял одну из чашек, поднес ее к губам и, помедлив, произнес:
— Попробуйте рассказать о себе.
Он произнес это по-французски, слегка растягивая гласные, хрипловатым, искренним голосом.
Эрве Жонкур пересек комнату, подождал, пока хозяин сделает ему знак, и сел напротив. Какое-то время они молчали, глядя друг другу в глаза. Из ниоткуда возник слуга, поставил перед ними две чашки чая и снова обратился в ничто. Хара Кэй заговорил на своем языке. Его напевный голос истончался в назойливо-искусственном фальцете. Эрве Жонкур слушал. Он не отрывал глаз от глаз Хара Кэя и лишь на миг, почти непроизвольно, опустил их на женское лицо.
Это было лицо девочки.
Он поднял глаза.
Хара Кэй прервался, взял одну из чашек, поднес ее к губам и, помедлив, произнес:
— Попробуйте рассказать о себе.
Он произнес это по-французски, слегка растягивая гласные, хрипловатым, искренним голосом.
14
Недоступнейшему из японцев, хозяину всего, что пришельцам удавалось вывезти с чужедальнего острова, попытался Эрве Жонкур рассказать, кто он такой. Он говорил на родном языке, говорил не торопясь, даже не зная наверное, способен ли Хара Кэй понять его. Словно по наитию отбросил он излишние опасения и без умолчаний и прикрас поведал всю правду. Просто и ясно. Монотонным голосом и скупыми жестами он выстраивал в общий ряд незначительные подробности и главные события, подражая гипнотическому порядку меланхолично-сухой описи уцелевших после пожара вещей. Хара Кэй слушал — черт его лица не тронул и слабый налет выразительности. Он сосредоточенно смотрел на губы Эрве Жонкура, точно это были последние строки прощального письма. В комнате царили такая тишина и неподвижность, что происшедшее вдруг, при всей своей ничтожности, показалось чем-то неимоверным.
Внезапно, без малейшего движения, лежащая девушка открыла глаза.
Не прерываясь, Эрве Жонкур бессознательно устремил на нее взгляд, и вот что он увидел, по-прежнему не обрывая речи: у этих глаз не было восточного разреза; и еще: они взирали на него с пронзительной остротой, как будто с самого начала неустанно следили за ним из-под век.
Внезапно, без малейшего движения, лежащая девушка открыла глаза.
Не прерываясь, Эрве Жонкур бессознательно устремил на нее взгляд, и вот что он увидел, по-прежнему не обрывая речи: у этих глаз не было восточного разреза; и еще: они взирали на него с пронзительной остротой, как будто с самого начала неустанно следили за ним из-под век.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента