А пока, один-одинешенек, я жду в кухне. Ночь любви и долгое утро всегда идут рука об руку, и главная забота, по крайней мере у Клер, заключается в том, чтобы сделать из этого промедления не признание (что предполагает какое-то насилие над собой, а Клер этого не выносит), а .молчаливое оповещение: это так, папа, и не будем об этом говорить. Новая мода: до сих пор она оставляет много вопросов. Но, помимо временного зятя, она никогда никого не приводила в дом; Клер никогда не была в такой ситуации, о чем я и размышлял, не столько досадуя, сколько забавляясь, ситуации, которая могла бы закончиться, если не оказалось бы под рукой пилюли, ребенком, рожденным от неизвестного отца, хотя всегда и присутствующего в доме.
   Не будем, однако, торопиться и звонить в колокольчик: они идут, окно это подтверждает. Они идут тесно обнявшись. Впервые хромоногий идет без палок, на обеих ногах, поддерживаемый со стороны больной ноги, на которой он подпрыгивает и которую он волочит по гравию. Тут я вскакиваю, и на черепице, где мы записываем мелом, привязанным к нитке, поручения или телефонные звонки, пишу: «Я у кондитерши». Стираю. Скрипят одна за другой три ступеньки крыльца. Я пишу: «Звонила мадам Салуинэ». Призадумываюсь, я не люблю мадам Салуинэ, проведем еще раз тряпкой. Потом, снова подумав, я прихожу к выводу: меня ведь не обязали отчитываться, я просто могу сообщить о том, что теперь способно огорчить мою дочь. Снова берем мел. Звонила мадам Агнес… Когда я пишу последнюю букву, дверь отворяется и через нее проскальзывают странные местоимения второго лица:
   — Видишь, ты можешь идти без меня, говорят тебе: через две недели ты побежишь, как лань.
   И впрямь он движется без всякой помощи, этот наш высокий блондин, не непоколебимый, а скорее смущенный, чувствующий себя неловко, с затуманенным взглядом, как у всех самых свободных юнцов нашей вседозволяющей эпохи, когда они оказываются перед отцом свободной девушки, с которой они только что любились. Его творения не отнимают у меня моих, и поэтому я не сержусь ни на него, ни на Клер, которая тает от радости; она обнимает меня, вкладывая в этот жест всю свою настойчивость, потом поднимает голову и спрашивает:
   — А кто это, мадам Агнес?
   — Я сам собирался у тебя это спросить. Это не подруга твоя? Она просто сказала: «Говорит мадам Агнес. Я буду у вас через час», — и повесила трубку.
   Если заинтересованное лицо понимает, что дело в нем, то он лицедей высшего класса. Он не проронил ни слова. Все в его повадке выражает безразличие и позволяет думать, что этот небольшой несчастный случай касается только меня и моей дочери, но никак не его. Клер долго раздумывала, засунув в рот палец, и наконец прошептала:
   — Какая-то Агнес… нет, я не знаю. Может, она ошиблась номером?
   Если речь шла об опыте, заключающемся в том, чтобы произнести имя возможной родственницы — матери, жены, сестры или там еще кого, — чтоб встревожить исчезнувшего, то, надо сказать, мадам Салуинэ дала осечку. Впрочем, и я тоже… Отметим, кроме того, молчание мадам Салуинэ, даже не намекнувшей на арест грабителей: она продолжает думать, что с добрыми намерениями не рыщут по лесам, и она не намерена подписать сейчас же прекращение судебного дела. Но «Л'Уэст репюбликэн», который падает ко мне в ящик, менее скромен. Под заголовком «Наконец-то они у нас в руках!» он публикует на одной полосе две фотографии: одна — хозяина, затерявшегося где-то в глуши нантского ресторанчика, который не мог не знать происхождения мяса или птицы, найденных в его холодильниках; другой снимок представлял фермера из Белеглиза, который вместе с сыновьями грабил соседей и, чтобы все запутать, — это уже верх наглости! — затесался среди жалобщиков. Если предыдущий тест не дал ничего, то статья, прочитанная Клер, составила другой, на этот раз весьма красноречивый. Воспользовавшись отсутствием друга, — он принимал душ (а между нами, мог ли он это делать, живя среди болот и колючих кустарников?), — Клер вырезала статью и прошептала, не глядя на меня:
   — Как только нога пройдет и ему дадут свободу, ничто его здесь больше не удержит.
   — А ты?! — воскликнул я, и в моем возгласе прозвучало утверждение, а не сомнение. Клер опустила голову, ее волосы разделились на два черных крыла, открыв низ затылка, единственное место на ее теле, которое, никогда не получая солнца, не загорало, а оставалось белым.
   — Я не строю иллюзий… Знаешь, что он сказал мне сегодня утром, одеваясь? «Нас тянет друг к другу, и это естественно. Но тебе не надо ко мне привязываться».


XXI


   Когда муниципальная комиссия школ отправляется туда с обычным визитом, я чувствую себя помолодевшим. Ничто не мешает мне ходить туда чаще, пусть даже одному, но я знаю по личному опыту, как болезненно реагирует на это директор школы, чье скромное жалованье менее компенсировано долгими каникулами, чем добросовестным отправлением своих обязанностей. Я не хочу действовать на нервы мосье Паллану. Я отношусь с недоверием к разного рода почетным званиям, и я знаю, что, выходя оттуда, я душой останусь там и буду считать на пальцах, сколько лет я в отставке, я буду перебирать в памяти все, что относится к моей эпохе, и все, что изменилось: книги, учебный материал, методика и особенно лица… Да, лица детей, раньше они все были как на ладони, начиная с младенчества и кончая удостоверением об окончании школы; а сегодня, за исключением Леонара и нескольких малышей — наших соседей, все такие же чужие, как круглоголовые ученики моего коллеги из Сен-Савена, в один из классов которого я случайно попал. На этот раз, однако, во мне заговорили рефлексы педагога, который ждет инспекторов. Я провел пальцем по радиатору, по оконным рамам. Прекрасно, пыли нет. Мои глаза устремились на красный столбик термометра. Прекрасно, температура почти градус в градус. Мы еще обратили внимание на крышу, где оказались сломанными две черепицы, на недостаточное количество умывальников, поговорили о канцелярских принадлежностях, о себестоимости столовой, о зарплате начальницы столовой, которая требует, чтобы ей платили за весь день. Вилоржей, бывший в качестве мэра главой комиссии, но считавшийся с моей компетенцией, дал мне волю, а мы с директором обращались друг к другу не фамильярничая, но вежливо, называя один другого «господин директор». Мы с ним решили ликвидировать черепичные писсуары, где баллон все время крутится в моче, и заменить их четырьмя кабинами, похожими на те, что предназначались для девочек.
   — Тремя, наверно, — сказал Вилоржей. — Это будет зависеть от цены и дотации, которую мне предоставит санитарная служба.
   И, резко сменив тему, он довольно почтительно обратился ко мне:
   — Кстати, что касается вашего невиновного подопечного, то тут вы были правы.
   Я понял, что он хотел меня уколоть, но я сделал вид, что снисходительно принимаю публичное покаяние. Мы шли от залы к зале; детский сад, подготовительный класс, класс начальной профессиональной подготовки Э 1, Э 2, класс современного и классического преподавания Э 1… А придя в Э 2, где обычно священнодействует патрон, я не смог устоять: меня потянуло к длинной черной доске, стоящей перпендикулярно к возвышению, и я не сумел подавить желание решить задачку, запачкав мелом рукав. После чего я пошел похлопать по склоненной спине Леонара.
   — Хорошо успевает, — сказал мосье Паллан. — Если он весь год будет держаться на своих 6,5, он перейдет в шестой. Но вот сочинения у него хуже, чем домашние задания…
   Иначе говоря: вы ему здорово помогаете, коллега, и, однако, когда вы были на моем месте, вы не могли не заметить несправедливости, от которой страдают дети крестьян и рабочих, потому что часто они хуже подготовлены перед школой, они не учатся дома, — это привилегия тех, у кого образованные родители или крестные. Он не настаивал. Его собственный сын по своим великолепным баллам — 9,2 стоит во главе одноклассников. Мы пошли к двери, и только тут я заметил девочек и мальчиков, задравших носы, хотя и с безразличным видом, в одном и том же направлении: они рассматривали панно, на котором были развешаны лучшие рисунки. Ба! Среди обычных сюжетов, — цветы, деревья, с круглой или заостренной кроной, дома, превосходящие высотой огромные светящиеся солнца, — фигурировало с полдюжины волосатиков, усатых и бородатых, по виду хорошего здоровья, с двумя голубыми точками на месте глаз и двумя розовыми пятнами на скулах.
   — Он очень популярен, — сказал мосье Паллан.
   — Жаль, что его держат взаперти! — прошептал Вилоржей.
   Замечание несправедливое. Теперь в доме обстановка изменилась; достаточно поглядеть на Клер, чтобы понять, как она неспокойна, — неизбежное следствие чувства, которое как будто бы не соответствует желанию партнера. Возвращаясь с болота, она бросила: «Должны ли мы помочь ему самому сделать выбор или, напротив, помочь ему вылечиться?» Теперь не было, как раньше, четкой альтернативы.итали ноги колесам (даже колесам велосипеда), мы оба согласились, что в данном случае нужно пользоваться автомобилем — этой катящейся ячейкой, не дающей возможности прицепиться кому бы то ни было, но позволяющей делать дальние прогулки по лесным дорогам, даже просекам, — они, правда, становятся непроезжими в дождливую погоду, но когда подморозит — вполне годятся для прогулок. Предлогом была еще и собака: она не вернулась, следовательно, надо найти ее, искать в районе, где она часто бывает, сравнительно легкодоступном, начинать следует с круглой поляны Ла Гланде, идти по линии тушения огня, а она, пересекая Малую Верзу и особняк Рессо, выводит на дорогу к Сен-Савену. Достигнув цели, мы выйдем из машины и пойдем пешком. Пусть обитатель леса делает что может, пусть снова оживет.
   К его большой радости, мы встретили его пса… А также, как я и надеялся, заботясь не только о его больной ноге, лесничего, объезжавшего свои владения, и группу дровосеков, которым не было отказано в рукопожатии и которые призадумались, глядя на стволы с сероватой корой, ребристой, бугорчатой, лежащие недалеко от огня, взметавшего ввысь свое пламя, где горели, сухо потрескивая, срезанные ветки.
   — У ваших чернышей повсюду ржавчина.
   Насколько мне известно, только в некоторых районах Франции так называют черный тополь. Было бы интересно узнать, в каких именно. У каждого из нас — свой словарь. Словарь нашего друга, как, впрочем, и его вкус в еде, — он предпочитает сливочное масло растительному, к которому он испытывает отвращение, — указывает на то, что он родился не к югу от Луары. И если учесть некоторые высказываемые им мнения, некоторые суждения, с которыми он охотно делится с тех пор, как он, позволительно будет сказать, стал членом нашей семьи, то тут можно продвинуться далеко.
   Позавчера, в субботу, рабочие ушли, мы с Лео отправились повозмущаться порубкой, которая была сделана в двух километрах отсюда, чтобы открыть путь третьему каналу для очистки Большой Верзу. Именем прямой линии или правильной дуги, милых сердцу сельских инженеров-строителей, будут уничтожены молодые дубки, острова, бухточки, излучины реки, обсаженные ольхой, которая смотрится, как в зеркало, в воду, а вместе с ними целый мир лягушек, голавлей, зимородков, уклеек, куликов, прогуливающих свои выводки в стрелолисте… Все это — чтобы сделать от одного заграждения до другого нашу реку маловодной, так кажется; чтобы она не орошала больше наши поля, выхолощенные, обнаженные, по ним теперь будут ходить трактора, уничтожат наши зеленые изгороди, а наши овраги превратят в стоки! Придя на место, мы увидели еще только набросок канала, вспоротый пейзаж, кучи жирной земли, смешанной с булыжниками, вырванные корни, колеи, прочертившие траву и стойбище механизмов, покинутых на время уик-энда, за которыми следил сторож, попыхивающий трубкой на пороге одного из бараков; мы все четверо уставились на шагающий экскаватор с масленкой для смазки, скрепер, покрытый грязью, высоко водворившийся на огромные колеса, бульдозер, остановившийся перед тем, как сделать последнюю выемку.высоко водворившийся на огромные колеса, бульдозер, остановившийся перед тем, как сделать последнюю выемку. Пять минут мы молча стояли, кипя от ярости. Затем Клер ткнула пальцем наугад в экскаватор ярко-красного цвета с застекленной кабиной, посаженный на гусеницы и похожий на гигантского краба, у которого было лишь одно щупальце, огромная четырехсуставная рука, сверкающая домкратом, ощетинившаяся толстыми черными трубками передач и давления.
   — Пожиратель! — проворчала Клер.
   — Это «Поклен-90», — уточнил спокойный, уверенный в себе голос.
   И последовал комментарий:
   — Даже если не делать природе бобо, можно утверждать, что это идиотизм. Поворачивание рек в глинистых почвах спасает от небольших паводков, но способствует половодью.
   Мы говорим теперь о проселочной дороге, которую пересекла чуть дальше траншея. В этом месте, где собираются воздвигнуть мост, поднимался на западном склоне общественный памятник, нигде не зарегистрированный, но такой же старый, как замок Шамбор, единственный свидетель жизни двадцати поколений, со стволом, напоминавшим торс, с сильными ветвями, в панцире из толстой коры. Само собой, господа инженеры ничего не сделали, чтобы его не трогать, и от него остались лишь кубометры древесины, столько-то обломков и грубо наколотых поленьев.
   Между тем он не мог знать, человек, сидящий возле моей дочери на заднем сиденье машины, что там всегда стоял самый щедрый раздатчик каштанов, каких я никогда больше не видел. Но по желтому цвету древесины, по запаху опилок, оставленных резальщиками, который мы вдыхали из-за открытой дверцы машины, он узнал дерево и даже произнес мрачно и разочарованно:
   — Это был каштан, они сделают из него танин.


XXII


   Этот мосье — ростом более метра восьмидесяти пяти сантиметров и держится прямо, как палка. Должно быть, он был блондином, если судить по нескольким медного цвета нитям, попадающимся среди белых, коротко стриженных волос, и густым бровям. С виду он серьезный, решительный, держится с достоинством, и его хорошее, солидное пальто, которое он расстегнул, его коричневый костюм, его жилет, под которым скрывается скромный галстук, берущий свое начало из-под очень белого воротничка, его брюки с четкой складкой, его черные, тщательно начищенные черные туфли, — все говорит о том, что человеку этому следует оказывать почет. Глаза у него голубые, лицо гладкое, костистое, суровое, все в мелких морщинках. Добавим, что он не позвонил; он пришел именно в тот момент, когда я подметал тротуар и оставил дверь полуоткрытой; должно быть, он принял меня за моего соседа, так как вошел не поздоровавшись, весь негнущийся, и остановился на ковре; а я, даже не откинув метлы, в халате, водрузился прямо перед ним, в то время как он крикнул: «Есть здесь кто-нибудь?» Потом повернулся ко мне и сказал сиплым голосом с бельгийским акцентом:
   — Я имею дело с мосье Годьоном? Позвольте представиться: Альбер Кле, из Брюсселя. Извините за вторжение: я хотел бы видеть моего сына.
   Однако стоит взглянуть на мою физиономию: в фас она выглядит естественно, но зато профиль, отражающийся в зеркале, которое стоит на дороге и в которое я наблюдаю за собой уголком глаза, очень выразителен! Я оглушен. Несмотря на неправдоподобность ситуации, я к ней привык: неопознанный стал неопознаваемым… Отец! Кто же его предупредил? Когда? Как внезапно он появился после стольких месяцев поиска, не сопровождаемый ни одним представителем власти? Я, естественно, не могу просить его показать мне документы, потребовать для сравнения фото его отпрыска. Он неподвижно стоит на ковре и даже не протянул мне руки. Холодным взглядом наблюдает за моим смущением.
   Он продолжает:
   — Не правда ли, мосье Годьон, — ведь это вам правосудие доверило его? Уяснив, что он согласится со всякой попыткой идентификации. Видите, я приехал один, чтобы не наделать шуму и никого не обеспокоить. У меня свои резоны действовать без огласки.
   — Да, но где доказательства, что вы отец?
   Мосье Кле просто наклоняет голову. Из всего, что он только что сказал, единственное слово, которое я удержал в памяти, это слово «попытка». Значит, уверенности нет. Если неприлично признать, что от этого мне становится легче и приходит на ум, что моего гостя не однажды требовали по ошибке, тем хуже! Есть отчего беспокоиться. На какую реакцию способен «сын»? Что он может выбрать? Немедленное бегство? Возвращение в отчий дом? Ни то, ни другое — не мое дело, не будем даже пытаться узнать, кто посылает нам этого визитера, пусть это окажется недоразумением, и перейдем к испытанию.
   — Я иду за ним.
   Он наверху, в мастерской, рядом с Клер. Никогда ступеньки не казались мне такими высокими, ноги такими тяжелыми, а мысли такими сумбурными. Что ж, это правда! Мы ничего не знаем, мы не можем его защитить от того, кто хочет ему зла или кто хочет ему добра против его воли. Когда в любую минуту можешь быть настигнутым тем, от чего ты бежал, когда располагаешь верными друзьями, то доверяешь друг другу и делишься своим предчувствием, предвидением, уж не знаю, подаешь сигнал бедствия, ищешь путь к отступлению, какое-нибудь укрытие или просто-напросто какого-нибудь прибежища. Я оказался на площадке. С трудом перевожу дух. Еще три шага, и я в мастерской.
   Произношу только:
   — Внизу мосье Кле.
   Я тут же успокоился. Успех не больший, чем с мадам Агнес. Клер, склонившись над работой, продолжает тщательно определять место пяти ниток на корешке, поделенном на двадцать семь равных частей, что позволит ей прошить первой ниткой верхний край, а последней — нижний. Что касается маловероятного сына Кле, то он на одной ноге, похожий на цаплю, небрежно сортирует прибывшие материалы и распределяет по соответствующим ящичкам пергамент, сафьян, мадрас, телячью кожу, джут, велюр, хлорвинил…
   — Что ты сказал? — спросила наконец Клер, подняв носик от книг.
   — Я говорю, что некий мосье Кле, с которым я не знаком, которого не ждал, стоит внизу в гостиной и хочет видеть своего сына.
   Клер вскочила, и если б я не знал, что с ней случилось нечто необычное, о чем наши добрые кумушки назидательно говорят: «От любви кровь ударила в голову», то мне достаточно было посмотреть на мою дочь, чтобы в этом убедиться: вид у нее был растерянный, она задыхалась, так что смогла произнести лишь два слова:
   — Его отец!
   К счастью, страдать ей недолго. Наш гость, который недоверчиво, почти зло наблюдал за нами, машинально растирая между пальцами кусок овечьей кожи, известной под названием замши, изменился в лице. Взволнованный, по всей видимости, тревогой Клер и моим замешательством, он бросает кожу, которая падает ему на ногу тыльной стороной, и вдруг, положив руку на живот, начинает хохотать — прерывистым безрадостным смехом, и смеется, и смеется, и никак не может остановиться. Он покраснел как рак; но вот он остановился и, взглянув в глаза Клер, выпаливает:
   — Мой отец? И вправду, лучше не придумаешь. Он умер тридцать лет назад. Я никогда не знал его. Я родился после его смерти…
   Фраза замерла у него на губах, которые он закусил слишком поздно. Ну что ж! X, Мютикс, мосье Тридцать, а сегодня мосье Кле, одно другого стоит, но к нему ничего не прилипает. Для правосудия, для властей, для дружбы, для любви он еще не контактен. Но он только что нечаянно обронил две важные фразы, которые наводят на след, которые выдали его возраст, и очень ценные и необычные данные о рождении; и усугубляющее обстоятельство — это было услышано только нами. Истинный или поддельный бельгиец на цыпочках поднялся следом за мной, остановился на площадке, а теперь появился в дверях.
   — Вот и доверься людям, — просто сказал он.
   Его спокойствие говорило само за себя, но нам уже было все ясно. Пусть он будет из Брюсселя, охотно верю: бюро поиска имеет везде своих служащих, и внешность того, кто еще остается «неизвестным из Лагрэри», может навести на мысль о его фламандском происхождении, с родственными связями как по ту, так и по сю сторону границы. Мосье Кле, все такой же неподвижный и такой же громоздкий, пренебрегши нашим враждебным молчанием, спокойно признался:
   — Досадно! Это было правдоподобно. Но я не сожалею о своем визите: то, что сказал мосье, очень интересно.
   Я не смогу ни проводить его, ни вытерпеть еще раз его улыбку одними углами губ, ни выслушать это последнее умозаключение, которое, по правде говоря, недалеко от истины:
   — Между нами, мосье Годьон, с вами каши не сваришь: можно подумать, вы и польщены тем, что скрываете у себя этот феномен, и озабочены тем, что он у вас живет.


XXIII


   Черный вторник: это не я придумал, это изумленная пресса так окрестила его за аварию, лишившую всю страну электричества, вроде той, что случилась в Америке, но у нас считавшуюся невозможной, показавшую всю непрочность нашей «цивилизации киловаттов», неожиданно лишенной тепла, освещения, холодильников и погруженной в настоящую ночь, дрожащую от холода ночь XVII века, не имеющую других средств спасения, кроме чурки да свечи.
   Уже ранним утром, очень колючим, очень заиндевевшим, мы забеспокоились: отключение тока на час, без сомнения, разгрузка, но ток вернулся, прежде чем мы отправились в жандармерию произвести очередную отметку, на этот раз нас принял сам бригадир Бомонь, развалившийся за своим столом: добряк, впрочем, ничуть не был раздражен, его скорее позабавила эта упорная безымянность, которую никому не удалось раскрыть, ни даже объяснить, и он принялся разглагольствовать, сдвинув кепи набок:
   — В конечном счете, юноша, я подозреваю, что вы честный человек, не считая самой малости. Но черт возьми! Пудрить мозги обществу — это нехорошо, это непростительная непочтительность, потому не удивляйтесь, что оно ищет с вами ссоры.
   Он сосал окурок, выпуская легкий дымок.
   — Что такое вообще-то человек? Продукт культуры, заданного времени и пространства. Пчела в улье. Когда пчела теряется, улей от этого не страдает, но заблудшая душа, которой незачем больше жить, умирает. Вы подаете дурной пример, и мне кажется, вы достойны осуждения.
   Бригадир не ожидал никакого ответа. Однако ответ неожиданно явился:
   — Я не ищу последователей. Кто хочет подать пример, тому не следует уходить от толпы; скорее — напротив.
   — Речь не о примере, вы вызываете протест! — вскричал бригадир, слегка приподняв зад и с большим интересом глядя на нашего гостя.
   Но он больше ничего не добился.
   А мы добились. Ненамного больше, правда. Бывают дни, когда молчальнику хочется расслабиться, разрядиться. И кроме того (хорошо, что наш друг признался нам, что дворняга, помимо своего нюха, обладает также талантом слушать не понимая), слово — это зараза, которой одиночество, по-видимому, не боится, но в близком общении она опасна. Любовник дочери, друг отца, который во всех случаях показал себя его сторонником; было очевидно: в течение уже нескольких дней его одолевает чувство признательности, желание участвовать, говорить разные вещи, — не переставая пропускать их через фильтр, — как будто он был мне чем-то обязан. А чтобы говорить определенные вещи, как и делать их, нет ничего лучше темноты…
   Мы были еще в мастерской, когда вдруг потухли шестидесятисвечовые лампы в эмалевых светильниках, подвешенных над нашими обычными рабочими местами, и в один миг мы стали слепыми, — дочь, трудившаяся над тисками, обжимавшими корешок, и я, работавший на обрезке.
   — Пробки выскочили, — сказала Клер своим обычным, но как бы приглушенным темнотой голосом.
   — Нет, — возразил наш гость, стоявший у окна, где он что-то мастерил, — света нет во всей округе.
   В подобных случаях мы зажигали газовую лампу. Но ради нескольких минут не хотелось идти за ней и искать ощупью на верху этажерки.
   — Давайте проведем небольшой сеанс лечения темнотой, — предложил я.
   — Як нему уже привык, — сказал голос стоявшего у окна.
   — Папа обожает темноту, — сказал голос корпевшей над тисками.
   Да, я люблю темноту, она многообразна, как голубизна или серые тона дня. Я говорю не о темноте города, прорезываемой неоном, мигающей освещенными стрелками часов. Я говорю об апрельской темноте, сквозь которую проклевываются цветы, — их место можно определить по запаху; о темноте июльской, более короткой, но и более глубокой, в которой слышно, как снаружи коровы жуют невидимую траву; а зимняя темнота, когда луна цепляется за бледные ветви берез, но не может просочиться сквозь ветви елей!.. В данную минуту мы сидели в темноте дома, где память расставляет по местам предметы и, с точностью почти до сантиметра, — если в этом есть нужда, — обеспечивает их присутствие.
   — Если забарахлил трансформатор на станции, то это не меньше чем на час.
   — Ха! Это немного затянувшееся затмение.
   Обе фразы, предшествуемые шарканьем ног, на этот раз были произнесены в одном и том же месте, у стола для сшивания блоков, откуда послышался поцелуй, подтвердивший сближение.
   — Все-таки было бы лучше перейти в гостиную.
   Я согласился. Шаря в темноте рукой, нащупывая ногой, мы, даже не зажигая спички, ориентировались в пространстве: вот дверь, выходящая на площадку, ребро первой ступеньки, перила, которые оканчиваются внизу стеклянным шаром; вот уже и гостиная, в которую мы входим через стеклянную дверь и, наконец, обходим круглый столик, одно из кресел, занимающих собственно гостиную напротив уголка-столовой. Это очень старая игра как для меня, так и для Клер, всегда выигрывающей, но на этот раз опаздывающей: она поддерживает больного. В гостиной, куда через дверной проем, ведущий в сад, проникала только гагатовая ночь, исчезло малейшее свечение, даже медь маятника. Я смог ощупью найти транзистор на буфете и, спасенный его батарейками, напасть на сообщение какой-то далекой станции, вероятно швейцарской, — звук все время исчезал, но мы узнали, что Индира Ганди была только что арестована, что светила медицины собрались у постели агонизирующего Бумедьена и что во Франции перегруженная часть железнодорожных путей взлетела на воздух.