— Если бы я знала, я принесла бы дров, чтобы у нас было яркое пламя. Пойду зажгу газовые горелки, а дверь на кухню оставлю открытой, — сказала Клер.
   И так вот, не представляя себе серьезности поломки, веря, что свет вернется с минуты на минуту, мы ждали, разговаривая о том о сем, а радиаторы в это время медленно остывали. Такой род разговора обычно трудно запомнить. Кажется, первой ринулась в атаку Клер, сказав:
   — А этот Бомонь в общем-то не такой уж плохой мужик! Но все его определения…
   И вот начался бессвязный разговор, что-то среднее между диалогом и монологом, иногда прерываемый молчанием, чтобы возникнуть вновь и длиться дольше, набирать силу. Сначала послышался шепот:
   — Бригадир все-таки произнес верное еловой протест. Отказ быть соучастником — это серьезно…
   Стук маятника заполнил молчание: пятьдесят раз примерно. К моему удивлению, шепот возобновился:
   — Когда меня ранили, я закричал: «Скорее в больницу!» Инспектор обратил на это мое внимание. По его версии здесь было противоречие, рефлекс, доказывающий, что я не очень долгое время жил один. Да, правда, я пришел к этому не сразу…
   Клер нерешительно заговорила о другом. О проблемах переплетного дела, в частности. Я хорошо понимал, чего она боится. Тот, кто старается объясниться, в то же время убеждает себя… а завтра будет злиться на вас за свою откровенность. Знание в некоторых случаях не дает власти, а лишь ограничивает ту, что вы имеете.
   Но тень оживилась:
   — Мне хотелось бы, чтобы вы оба поняли меня. Чем больше становится людей, тем больше они жалуются на одиночество. Людям нужно, чтобы их стесняли, ограничивали, тогда они чувствуют жизнь… Любопытно! Что бы там ни было, каждый пожизненно заключен внутри самого себя, и не из-за чего шум поднимать!
   Смех, настоящий смех сопровождал его выпад:
   — Насколько мне известно, бог одинок целую вечность, и ему нравится, а люди созданы по его подобию…
   Засим последовавшая пауза длилась целых две минуты. Потом он продолжал:
   — Каждый из нас — единствен в своем роде, так кажется. Однако не человек принимается в расчет, а его имущество. Желая потреблять, вы становитесь рабом того, что вам принадлежит. Что касается меня, то меня интересует другое противоположное роскошество: жить без благ, без правил, без гарантий, без амбиций, без памяти, без имени…
   — В общем, почти без себя! — заключила Клер.
   По улице проехал автомобиль и своими фарами ощупал потолок. Кошка мяукнула, и я, из-за того что не видел ее глаз (глаза кошки всего лишь аппарат, отдающий свет), не смог узнать, прыгнула ли она на раму форточки. Клер, ерзавшая на своем стуле, не осмелилась уточнять. Я, — и это впервые, — нарушил пакт и спросил:
   — Однако вы называете людей, растения, животных, вещи. Почему же делать исключение для одного себя?
   Я приготовился к атаке. И напрасно! Мой гость спокойно ответствовал:
   — Мы только то и делаем, что меняемся — в возрасте, в физическом обличье, иногда меняются обстоятельства, место жительства, идеи… Что общего между всеми нами, от младенца до старика? Имя. Произвольная отметина, но неизменная. Отбросить его — это действительно отказ наиболее радикальный для одних и наиболее затруднительный для других. Вы не оставляете им ничего. Лишенные слова, которое должно вас определить, лишенные социального смысла, вы становитесь ирреальным, вне языка, вне применения, вне закона. Из всей этой истории вы увидели так же, как и я, до какой степени это сбивает с толку! Я дышу, сплю, ем, я живу очень хорошо, но не должен бы: в репертуаре я не значусь.
   — Вы фигурируете в своем: себя не забывают, — вставил я, раздраженный тирадой, неожиданной для этого молчальника.
   — Верю, что воспоминания тоже владеют нами, — тотчас же возразил он. — Но как учат назубок, так же можно и забыть. По крайней мере, можно попытаться…
   Благодаря этому признанию он вновь стал естественным: человеком, у кого, без сомнения, прошлое было не из лучших, кто отказывался отныне включаться в жизнь… Он ответил только на половину моего «почему?». Дальше он не пойдет, он не мог сказать все. Спохватившись, он все-таки добавил:
   — Можно попытаться… В частности, когда имя стало таким тяжким, что надо его оставить, чтобы пережить его. Впрочем, открою вам, это крайне тяжелое решение, в успехе которого я не уверен и которое небезопасно. Я никому бы этого не посоветовал. Требуется слишком большое усилие.
   — И гордость?.. — выдохнула Клер.
   Замечание Клер не было оспорено, и никакого ответа мы так и не дождались. Быть единственным, кто не хочет быть никем, — тут действительно можно подозревать, что основная причина, — даже если она не единственная, — нанесенное оскорбление. Я услышал, как Клер поднялась. Света все не было. Разгадки — тоже. Справа от меня моя дочь начала щелкать зажигалкой для курильщиков, посещающих наш дом. Там оставалось еще достаточно бензина: можно было зажечь шесть еще не оплывших восковых свечей в двух подсвечниках, каждом с тремя ветвями, обычно просто декоративными.


XXIV


   Что сказать о конце этого года и о начале другого? Один за другим последовали почти светское рождество, которое подкармливает неверие, смерть Бумедьена, Новый год, изобилующий деревенскими пожеланиями, — более ритуальными, чем городские, — гибель «Андроса Патриа» в открытом море, волна холода, прекрасный и замечательный заказ янсенистов на пятьдесят книг с кожаным корешком; рождение в Шотландии ребенка из пробирки; бегство в Египет шаха Ирана; свинка у Леонара, на две недели лишившая нас его присутствия; поломка нашей старой морозилки… Короче — смешение хорошего с хозяйственными неприятностями, с драмами малого экрана, с различными слухами, быстро опошленными радио и телевидением, которые охотно снабжают ими людей, как мясник сосисками.
   Но что особенно отложилось у меня в памяти в этот период — это, конечно, серия неприятных случаев, происходивших с нашим другом.
   Мы и правда поверили, что в дни, последовавшие за повреждением в электросети, он постепенно объяснится, примет себя, вернется к себе. Отец и дочь, боясь быть дезавуированными, ничего об этом не говорили. Но Клер, то желая знать, то больше не желая, раздираемая противоположными силами: то все делая, чтобы не отпускать от себя, то боясь отпугнуть, все-таки нашла средство мне шепнуть:
   — Если он все скажет, что ты будешь делать?
   — Да ничего, дорогуша, ничего.
   Действительно, ничего. Представляя себе эту историю, я не мог понять ни почему, ни каким образом власти предержащие могли бы узнать то, что знаем мы, и принудить нас говорить. Что касается самой тайны, хотел ли я, чтобы она раскрылась? Не меньше, отвечу я, и не более, чем Клер. Доверие льстит, но может также и разочаровывать. Наш незнакомец, поставленный в разряд именно таковых, единственный в своем роде и вдруг раскрытый, названный, обычный… Это, без сомнения, умалило бы его. Решивший довериться тянется к признанию; молчание, прерванное ради одного, становится доступнее другим, — и закон…
   Нет ничего легче, чем жить между двумя искушениями. Для нашего друга еще легче, чем для нас. Вот он раскованный, предупредительный, я не осмелился бы сказать: счастливый или влюбленный, хотя он давал к этому повод, во всяком случае, так прикипевший к нам, что мог бы считаться моим зятем; и вдруг на другой день — словно его подменили: замкнутый, подозрительный, печальный, негодующий, как священник, у которого мелькнула мысль отказаться от сана.
   И тогда он становился неблагодарным, повторял без конца, что он не на всю жизнь остался у нас, а лишь зашел мимоходом, что мы перестарались, что мы напрасно живем в заточении вместе с ним, что не надо бояться оставить его одного, так как настанет день и он вынужден будет снова жить один. Он мог упрекнуть Клер за то, что она больше не навещает свою тетку, а меня — что я пропускаю партии в бридж. Он мог также закрыться в пристройке и там играть то на флейте, то на губной гармошке. Он мог исчезнуть снова на целый день, мог уйти ранним утром, а вернуться поздним вечером, неся в руке, — с полуулыбкой, слегка вызывающей, — то выращенного в садке кролика, задушенного его собакой, то толстых угрей, которых он чистил сам, от головы к хвосту, прежде чем превратить их в матлот[8]. Однажды он исчез на всю ночь, и я узнал об этом случайно, услышав рано утром, когда еще не рассвело, глухой стук лодки о берег и скрежет раскручивавшейся цепи. Клер, ночевавшая не у себя, а у него, не обмолвилась об этом ни словом. Я подумал, что и мне лучше промолчать. Этот случай я не отношу к числу происшествий, о которых я говорил.
   Первое действительно показалось мне забавным и даже поучительным: вновь встала проблема — как жить, не имея гражданского состояния.
   Спускаясь в супрефектуру для получения третьей «визы», я слегка заехал на повороте на желтую линию, и два жандарма на мотоциклах, непохожие на местных, выскочили из-за живой изгороди, пустились за нами в погоню и, катя по обе стороны от нас, стали размахивать руками, чтобы мы остановились в стороне, потом поприветствовали нас с холодной вежливостью и потребовали наши документы.
   Я говорю не случайно: наши. Не только мои, которые были хмуро просмотрены, но и моих спутников. Спокойный при составлении протокола, я держался в рамках приличия и мог показать все, что надо, включая карточку добровольного члена общества «Друзья полицейских», которую подсовывал в права и тем иногда добивался снисхождения, — но чаще она вызывает раздражение у самых несговорчивых. Клер, извлекая из своей сумочки брачное свидетельство, не удержалась и хмуро проворчала:
   — Не считаете ли вы, мосье, что из-за десяти сантиметров в сторону, на полном ходу, вы могли бы не утруждать себя?
   Про мои шины сказали тут же, что они слишком гладкие и могут подвести меня на виражах; и наш гость, сидящий на заднем сиденье, тоже был взят в оборот. Жандармы на мотоциклах, эти вечные скитальцы, были не из нашего района и ничего не слышали о незнакомце из Лагрэри, поэтому они нашли весьма подозрительной справку о выходе из тюрьмы, которая была лишена поддержки какого-либо другого документа; они засыпали юношу обычными вопросами: «Дата и место рождения?», «Чей сын?», «Профессия», «Домашний адрес?». Вопросы остались без ответа, а нашими объяснениями они не удовольствовались; им они показались путаными, неправдоподобными, и блюстители порядка то и дело прерывали нас: «Дайте сказать мосье», — который как раз и не открывал рта. Они принудили нас следовать за ними, чтобы все прояснить, в ближайшую жандармерию.
   Это была именно та жандармерия, в которую мы ехали, и взрыв хохота бригадира поставил их в тупик и наверняка помешал их карьере.
   Менее забавным был другой случай. Не имея больше никаких новостей от мадам Салуинэ, мы в конце концов поверили, что она смирилась и оставила нас в покое, но однажды утром, когда часы пробили десять, она явилась непрошеной гостьей. Это было более или менее ее право, — по согласованию с мосье Мийе, с коим мы проконсультировались позднее, — контролировать, в каких условиях содержался условно освобожденный. Она не извлекала из этого никакой пользы. Она скромно представилась, окруженная нимбом своей власти.
   — Я уже давно собиралась нанести визит вашему подопечному…
   Она пришла вовремя. Я попросил ее подняться наверх, чтобы представить ей достойное похвалы зрелище: неизвестный прилежно завинчивал гайку в тисках, а рядом сидела моя дочь. Я попросил ее спуститься, чтобы показать ей, что он располагался на ночлег тут же рядом, в пристройке, — без особого комфорта, но удобной. Мадам Салуинэ со всем соглашалась, ее лицо светилось улыбкой, но многоговорящей улыбкой, — она не спросила, почему в шкафу, по глупости оставленном открытым, на плечиках соседствовали старый мужской халат и шелковый дамский халатик, на котором там, где должно находиться сердце, была вышита буква К.
   Что касается третьего случая, — пожалуй, его нужно было бы назвать иначе. В одну из сред к нам пришел Леонар и решительно заявил:
   — После обеда пойдем смотреть козочек.
   На улице было минус десять. Мороз расписал окна белыми узорами (надо долго дышать на стекло, чтобы сделать в нем глазок) и превратил в сплошной камень сад, куда наши кормушки привлекали щеглов, вынужденных кормиться лишь семенами василька и чертополоха, а дрозды пробавлялись черными ягодами плюща. Прекрасное время для любителей природы. Машина помогает всегда подойти поближе, а затем мы шли медленным, размеренным шагом, щадящим выздоравливающую ногу, пока еще не способную на длительные прогулки. С козочками или без них, мне нравится мерить землю шагами в любой сезон. Лес нивоза (я специально употребляю это название зимнего месяца, более логичное, чем «январь», завезенное слово, происходящее от римского бога Януса, столь же не наше, как и майская богиня Майя)… Лес нивоза в состоянии зимней спячки, — состоянии любого дерева зимой и разных зверьков: белки, сони или змеи, — сначала кажется лишенным жизни. Но для ноги, для глаза, для уха это в том же пространстве — совершенно другое место: мутация, которой не знает город, все время похожий на самого себя, за исключением скверов. Для нас переходы по лесам и кустарникам в колючем воздухе, по усыпанной затвердевшими листьями земле, где вдруг попадаются пластины травы, похожие на жесткие ковры, увядшие, ломкие, неузнаваемые растения, — требуют большего опыта, довольствующегося меньшим количеством знаков.
   И действительно, отсутствует множество летних обитателей леса: перелетных птиц, зверушек, что забились в норы и впали в спячку, растений, свернувшихся в своих луковицах. Нет густолиственных содружеств, их заменили голые ветви, колышущиеся в холодном небе. Не хватает запахов, красок. Не хватает лесного гомона: крика, песен, жужжания, стрекотания, которые зима до такой степени сводит на нет, что только скромное чириканье верных этим местам птиц, резкое ворчание голодных животных, без убежища и еще более от этого одичавших, доказывает, что все-таки пора, лишенная соков жизни, необязательно влечет за собой безжизненность.
   Наш гость (я плохо выразился: в лесу у меня всегда возникает ощущение, что здесь я его гость) был в хорошем расположении духа. Он взял Леонара за руку. На его зов (не кряканье для короткого расстояния, а сильный свист, впрочем не услышанный нами, так как речь шла о сверхзвуковом свистке браконьера) собака ответила очень быстро. Странное животное, похожее на собаку бельгийского пастуха своим рыжим нарядом и черной головой, казалось, привитой ко всему остальному, обнюхало нас, одного за другим, не слишком приближаясь, и побежало вперед, вдыхая воздух то громко, то тихо, но при необходимости удерживаемое щелканьем пальцев хозяина; он, очень довольный, вернувшийся в родную стихию, не колеблясь выбирал необходимые повороты, чтобы утвердить успех экспедиции. Так мы пересекли за двадцать минут высокий дубняк, потом низкий, менее разреженный, где были сделаны кривым садовым ножом надрезы на боку менее красивых деревьев и где весной вырастет не такой частый молодняк. Затем мы попали в зону, заросшую кустарником. Когда собака распласталась и пошла на полусогнутых лапах, вытянув морду, с дрожащим хвостом, рука хозяина, рубанув воздух, приказала нам держаться настороже, потом притянула к себе малыша.
   — Пятеро, — прошептал он. — Они пройдут лесосеку. У них жажда.
   Я вспомнил, что, и правда, возле опушки, обыкновенной засеки, освобожденной от деревьев два года назад, было болото, кишевшее в августе мошкарой, а в этот час покрытое слоем льда, который легкие копытца не разобьют. Напасть на стадо — это была удача, но не чудо для того, кто знает, где пасутся косули, домосеки, так хорошо переносящие голод, что предпочитают грызть какие-нибудь старые зерна, какие-нибудь стебли, лишь бы не ходить искать что-нибудь получше, особенно если страх преодолевает голод.
   — Видишь, самец: у него огромные рога. Четыре козочки: на голове у них нет ничего, а зад белый и в форме сердца.
   Стадо, в одеянии скорее сером, нежели рыжем, топталось на месте, пробиралось между деревцами в поисках пищи, их уши, окаймленные коричневой полоской, были подвижны, настороженны. Беглый взгляд. В лесу кто сам обнаруживает, того тоже очень быстро обнаруживают. У косули такое тонкое обоняние, что оно чувствует пришельца на очень далеком расстоянии.
   Самец начал бить копытцем, глухо заблеял, затем, издав крик тревоги, свойственный сородичам — подобие лаяния, — одним прыжком поднялся, и за ним последовало все стадо.
   Достигнув просеки, пройдя ее до самого болота, наш белокурый великан принялся каблуком ломать лед, а наш малыш подбирать возле проруби бело-голубые куски и бросать их на ледяную поверхность. Я оценил этот поступок, как оценил и взгляд сподвижника, такой же заинтересованный, как и у меня. Меня не покоробила откровенность охотника: тот обернулся и признался:
   — Очень жаль, но я не ем сухой травы. Мне пришлось съесть двух или трех оленят…
   Он стукнул в ладоши — дать волю собаке, она тотчас же покинула нас и побежала во весь опор, чтобы обнюхать следы. Он добавил:
   — Лисы тоже при случае едят оленят. Поскольку вы им покровительствуете, вы не можете на меня сердиться.
   — Ты довольно много прошел сегодня, — сказала Клер. — Лансело не хочет, чтобы ты перетруждался. Вернемся.
   Она взяла его за руку, и мы сделали пол-оборота. На этот раз Леонар вдруг протянул мне руку, чтобы сыграть в «Это что за дерево?» — школьный вариант нашей любознательности. Он уже знал много, этот парнишка, гораздо больше, чем большинство горожан, которые от праздника всех святых до пасхи не видят ничего, кроме стоящих деревьев, ствол или кора которых ничего им не говорят. Что это за дерево? Ствол короткий и толстый, сильно разветвленный, испещренный глубокими горизонтальными трещинами: обыкновенный дуб. Кора менее толстая, изборожденная прямыми щелями: каменный дуб. Гладкая, прямоугольной формы: бук. Гладкая, в бороздках: граб. Что это за дерево? Ствол оливковый, удлиненный: ясень. Ствол перекрученный, обросший в изобилии ниспадающими ветвями: ольха. Леонар выпустил мою руку и схватил руку своего друга:
   — А ты — что?
   Его подняли, это невинное дитя, он пересек небольшое воздушное пространство и сел верхом на плечи, обладатель которых, проявляя нетерпение и подпрыгивая, пел, чтобы переменить тему, старый мотив:

 
Я — это я.
Ты — это ты.
Мы вдвоем — это пара.
Но с твоим дедушкой,
Будь он грек или китаец,
Будь он русский или галл,
Раб или царь царей,
Все равно всегда будет только трое.

 



XXV


   Лед постепенно таял, давая мне возможность доделать зимние работы; я затягивал ремнем на спине медный пульверизатор и шел обрызгивать фруктовые деревья противогрибковой жидкостью. Небо стали заволакивать темные, быстрые облака, низко нависшие над неподвижным маревом, более светлого серого цвета, выплевывающие шесть или семь раз в день преждевременные дожди, косые из-за юго-западного ветра, который сгонял галок с колокольни. Когда в этом краю принимается лить дождь, он не экономит воды и безустанно стучит в окна, не дает подняться молодым дубкам, иссекает так сильно землю, которая из каменистой стала просто грязной, что у нас на теле появляются волдыри, быстро лопающиеся пузыри, как на Верзу, полностью забывающей свою синеву под лазоревым небом, зелень водорослей, даже розовый цвет, в который ее иногда окрашивает закат, отливая все время грязно-желтым цветом.
   Тем не менее между липами на площади Мэрии был натянут брезент, и там, где кончался разборный паркет, эстрада ждала актеров, занятых в пьесе, которую играли старшие школьники перед собравшимися внизу ребятами в маскарадных костюмах, прежде чем наступит ночь и начнет играть оркестр бала-маскарада, предназначенного для взрослых. Это одна из оригинальных редкостей кантона. В праздник тела Христова не отмечают больше великого посвящения, в котором участвовали простодушные девочки-ангелы, с крылышками на лопатках, апостолы с ореолом из позлащенного картона, святые девы и мученики в белых пеплумах, потрясающие пальмовыми ветвями и с красными лентами вокруг шеи, напоминавшими отсечение головы. Но привычка к карнавалу неколебима, однако ее профанируют, хотя за супрефектурой, на углу улицы Жанны д'Арк у Маленго, где выдают напрокат смокинги, фраки, вечерние платья или подвенечный наряд, а для жирного вторника[9] — неизбежные кринолины, комбинезоны астронавтов или доспехи мушкетеров, часто выбирают облачение священников, которые те уже давно не носят. Можно быть уверенным, что Вилоржея вы там застанете: он всегда кардинал, в то время как мадам Бенза красуется в старинном просторном чепце святых сестер Сен-Венсен-де-Поля.
   Но если доктор Лансело тоже предстает перед вами в костюме средних веков с античумной горелкой (в случае необходимости все прямо к нему и отправятся), то большинство танцующих, предпочитающих, чтобы их отгадывали, каждый раз переодеваются по-новому, особенно молодежь; и многим известно, что позднее некоторые лица (как мужского, так и женского пола), когда кто-нибудь отцепит маску, будут несколько удивлены, но отмолчатся.
   Пусть падают на голову дождинки, как и положено по сезону, это не исключение. На улице под большими материнскими зонтами прошли маленькие арлекины, миниатюрные феи. Клер, сопровождая Лео, наряженного домовым, уже ушла. За неимением инструкций я никогда ни к чему не прикасаюсь в мастерской в ее отсутствие. Я подумал сесть за пианино, но флейтист был не в ударе. Сидя на самом краешке кресла (он редко устраивается там удобно: можно подумать, что он всегда готов немедленно подняться и уйти), он по виду читал книжку, «Рыбы морских пучин», но я полагаю скорее, что он просто размышлял. Его, наверное, удивило, что он был пойман на слове девушкой, отказавшейся запереться у себя в комнате и решившейся выйти одной, как он ей и предлагал. Клер никогда не пропускала маскарадов; в полдень она вернулась из города с двумя картонками, маленькой, где лежал маскарадный костюм Лео, и большой, в которой я смог только увидеть что-то шелковое, что должно было превратить мою смуглянку в гейшу. Если я правильно угадал — сцена произошла в пристройке, — на эту тему имелись небольшие расхождения.
   — Вы знали, что она должна была привезти мне костюм? — внезапно сказал он.
   — Что?!
   Непритворное восклицание. Так как я не находил ничего лучшего, чем корпеть над моей декларацией о доходах, главным образом состоящих из пенсии, которая не была повышена даже до уровня 9,7% инфляции, что признано мосье Барром, я мог вывести итог, который ничем не помог бы фининспектору.
   — Да, — уточнил он, — под кимоно лежала белая ряса и капюшон кающегося грешника.
   Хитрюга! Кающийся грешник — это обычно я. Я не одалживаю этот костюм. Я купил его вот уже тому двадцать лет и каждый раз достаю его из шкафа, и все это знают. Перед моим уходом на пенсию я состоял в группе из пяти-шести человек, которые, принимая во внимание их должность, не могли остаться неузнанными. Если же я и подумывал воздержаться в этом году, то единственно затем, чтобы не оставлять нашего гостя одного… Но меня заменили им. Конечно, это могло быть средством самозащиты, вызвать уважение к себе, а капюшон давал то преимущество, что под ним спрятался бы этот преизбыток белокурости, которая, выбиваясь из-под маски, тотчас выдала бы нашего гостя. Затея была веселая, но преследовала цели политические. Клер уже просила меня снова пригласить наших старых партнеров по бриджу: Лансело, мосье Пе, священника, мосье Паллана, при случае мосье Бенза. Наш друг теперь ходил нормально. Даже под контролем, он мог преспокойно удрать весной, нежное дуновение которой, казалось, уже чувствовалось. Я сам видел, как он с интересом разглядывает только что вынырнувшие на поверхность подснежники — предшественники крокусов; я видел, как он трогал набухшие почки, приклеивавшиеся к пальцам. Вскоре зацветут персики… После побега моя дочь, не находя ничего лучшего, казалось, решила играть на новом объявлении в газете — она верила в свой козырь: аппетит возлюбленного, который обострялся, может быть, из-за чуточки ревности. Но не надо было забывать, что речь шла не об обычной связи. Однако я ничего не мог сделать, не навредив дочери или не оттолкнув юношу. Впрочем, он продолжал беззлобно и даже с некоторой веселостью:
   — Кажется, сегодня вечером я буду себя прекрасно чувствовать, ведь я увижу людей, как и я, без лица и без имени. По-моему, такая ситуация должна воодушевлять меня. Вообразите, мосье, что маленький хитрец проведывает, в чем дело, прыгает на эстраду и начинает кричать: «Неизвестный из Лагрэри среди нас! Кто это? Принимаю пари!»