С первых же дней работы в качестве спортивного врача я старался использовать любую возможность для своего, так сказать, профессионального совершенствования. Так происходит, видимо, всегда, когда дело приходится по душе. Центральный институт травматологии и ортопедии, различные врачебно-спортивные диспансеры, конференции, лекции, симпозиумы стали для меня не просто источниками информации, а, пусть это не покажется красивой фразой, настоящими генераторами новых идей. Что же касается стадиона, каждой тренировки, каждого матча – то все это было настоящей лабораторией под открытым небом.
   До чертиков интереснейшая работа! А парни какие! Какие характеры! Что ни тип, то образ. Бери краски и пиши… Я изучал их, они, естественно, изучали меня.
   – Послушайте, этот наш доктор похлестче тренера. Поверите, я чихнуть при нем боюсь.
   – Это уж точно. Чихнешь и будь здоров… на скамейку запасных.
   Ребята живые, с юморком. Краски они, конечно, несколько сгущали, но, что касается здоровья, я действительно был дотошен. Трудно было бороться не с самими травмами, а с этим пренебрежительным жестом: «Ах, оставьте, доктор. Пустяки, пройдет…»
   Но постепенно на смену подобным настроениям приходила живая заинтересованность тем, что же делал с тобой доктор. Понемножку ребята становились как бы участниками медицинского контроля, участниками эксперимента. В этом нельзя было не увидеть своеобразного уважения к врачу, тем более что я процедуры никогда не проводил молча. Растирал ли ушиб, смазы вал ли ссадину, вправлял ли вывих, делал ли инъекцию, старался разговорить пациента, получить от него максимум информации – о настроении, о домашних делах. Одновременно проводил и психотерапию. Никогда не скрывал серьезность травмы, но никогда не преувеличивал ее опасности. Круг общения постепенно расширялся. С каждым днем все больше становилось точек соприкосновения. И предельная откровенность.
   – Вяло играешь сегодня. Вяло. Что случилось? Плохо себя чувствуешь? – А сам продолжаю растирать ушибленное место или прикладываю примочку.
   – Да сам знаю. Что-то не клеится. Как на духу, Олег Маркович: режим нарушил.
   – Вот оно что. С чего бы это?
   – Да не видит меня жена месяцами. Вот и затащила в гости к подруге…
   Режим нарушать нельзя. Не положено. Но ведь можно понять и его, и его жену. Если ты сам когда-то играл, если сам подолгу находился на сборах. Если подолгу был оторван от дома.
   И если ты все это понимаешь, то он, в свою очередь, начинает понимать и принимать тебя. Твои рекомендации, твои советы. Потому что они освещены заботой о нем.
   Но главным оставалось другое. Главным оставалось твое умение разделить вместе с ним – и разделить совершенно искренне – основное увлечение его жизни.
   Наверное, это имел в виду Бобров, когда говорил мне в те годы:
   – Давным-давно мог бы найти врача в команду. Но команде нужен наш человек. Понимаешь, наш, чтобы не сбоку припека. Нехитрая штука пришлепать наклейку. Это любой сделает. Ты вылечи игрока, чтобы он играть мог. Чтоб состояние, понимаешь, состояние у него здоровым было. Ты ведь в этом деле наш первый помощник…
   …Перелистываю свои записные книжки. Каждая их страница – свидетельство не просто победы или поражения, счастливых минут или неудач. Это свидетельство душевного подвижничества. Подвижничества, рожденного безраздельной любовью к движению. К самоутверждению в борьбе. К спорту – • целому миру, к сожалению, еще далеко не всеми до конца осознанному и воспринятому.
   А между тем, пристально всматриваясь в природу человеческой самоотдачи, в природу тех психологических и морально-этических смещений, которые сопутствуют сложной и напряженной жизни человека в большом спорте, я на первых же страницах моей спортивной памяти нахожу подтверждение все той. же мысли о первоистоках мужества…
   Воспоминание относится к тому периоду, когда в середине 50-х годов я был приглашен в качестве врача во вновь созданную футбольную команду ЦДКА (впоследствии ЦДСА).
   Среди новичков, появившихся в команде, был, в общем-то, ничем не примечательный солдатик, прибывший из существовавшего в то время Воронежского военного округа. Был он чуть выше среднего роста, светловолосый, с застенчивым выражением простого и симпатичного лица. Никакими выдающимися данными он не обладал. Одним словом, парень как парень. Держался скромно, неприметно, с той провинциальной застенчивостью, от которой, впрочем, можно было ожидать всего, чего угодно. Играл он во втором составе, и на первых тренировках особого впечатления на нас не произвел. Мы никак не могли понять, за какие такие заслуги окружной спортклуб прислал его к нам в ЦДСА.
 
   Но уже в течение первого месяца нам стало ясно, что скромник наш далеко не так прост, каким казался на первый взгляд. Под внешней неприметностью, под налетом провинциальной застенчивости таилось незаурядное упорство.
 
   Никогда прежде не встречал я человека, способного слушать так, как слушал своего тренера этот парень. Он помнил все, о чем говорил ему наставник день тому назад и месяц назад. Он помнил все даже вскользь сделанные замечания. Он мог по памяти воссоздать любую из игровых ситуаций любого матча, где он играл. Если для больших мастеров, таких, допустим, как Всеволод Бобров, с их колоссальным игровым опытом, футбол был порывом, страстью, азартом свободных, раскрепощенных энергий, если они владели мячом с виртуозностью, какой владел смычком Паганини, то совсем зеленый, неоперившийся Миша Ермолаев, еще не отрываясь, всматривался в каждую букву азбучных истин своей любимой игры. Но вся штука в том, что это «буквальное» прочтение футбола доставляло Ермолаеву ничуть не меньшее удовольствие, чем то, которое испытывал тот же Бобров, исполняя свои «импровизации». Вот эта жадность, неуемность в постижении истин, среди которых для Ермолаева не было второстепенных, стала все чаще обращать на себя внимание.
   Казалось, он до бесконечности был готов слушать все то, о чем говорил тренер, сотни раз повторять одно и то же движение. Он не знал ни утомления, ни усталости. Я наблюдал его и приходил к выводу, что эти бесконечные упражнения сами по себе индуцировали в нем какой-то могучий энергетический пучок. В том, что касалось знаний и умений, он временами был настырен до неприличия. Его пытливость, желание узнать как можно больше, казалось, способны были разрушить самые прочные, самые традиционные рамки условностей. Он мог, например, часами не отпускать с площадки измотанного вратаря, отрабатывая удары. Почти силой заставить тренера чуть ли несут нами отшлифовывать с ним тот или иной прием. Я не помню случая, чтобы Ермолаев после тренировки ушел с поля вместе со всеми. Останется и будет до самой темноты возиться с мячом.
   У него была еще одна бросавшаяся в глаза способность. Он быстро перенимал у товарищей то, что казалось ему новым и интересным. Увидит, мысленно «сфотографирует» новый прием, отработает его и непременно найдет в нем какой-нибудь новый оттенок, новый поворот. Мне кажется, что эта способность должна была явиться следствием все того же страстного желания постичь все тайны игры. Пристанет к тренеру, душу ему измотает вопросами. Заставит проверить каждую мелочь, каждую деталь.
   – А если это попробовать сделать иначе?
   Стоит, опустив голову, раздумывает… Потом быстро отбегает назад, меняет позицию.
   – А все-таки, может быть, вот так будет лучше?
   Но что-то опять его не устраивает. Он ходит по полю, потирая сведенную мышцу. Потом все начинается сначала. Прекращать тренировку бесполезно, с поля его все равно не прогонишь. Уйдет только тогда, когда решит задачу до конца.
   Некоторых это раздражало. Некоторые посмеивались. Но уже в следующей игре им становилось не до смеха. Парень действительно рос не по дням, а по часам.
   Тренерский совет команды принимает решение о переводе Михаила Ермолаева в основной состав. Парень этого заслужил и, пожалуй, ребятам из первого состава не уступит. По крайней мере многим из них.
   Конечно, счастлив он был без предела. Играть в основном составе ЦДСА – большая честь. Ведь это были годы больших успехов и большой популярности клуба.
   Итак, Михаил Ермолаев меньше чем через год за нимает место центрального защитника в основном составе. Вскоре имя его становится известным не только болельщикам клуба.
   10 августа 1957 года в Горьком команда ЦДКА встречалась с местным «Торпедо». Это была товарищеская встреча, сравнительно нетрудный матч, где уже в начале игры преимущество армейцев было очевидно.
   До конца игры остается 20 минут. Счет 3: 1 в нашу пользу. Идет верхний мяч. Высокий, но не особенно сильный. Собственно, он не представлял особой опасности для вратаря, но в игре всякое случается, и если ты защитник, ты обязан быть начеку. Ермолаев в высоком прыжке пытается отбить мяч головой и в воздухе сталкивается со своим партнером, который тоже пытается перехватить мяч. По трибунам пробегает легкий смешок: столкнулись в воздухе два партнера. С точки зрения футбольных гурманов это выглядит почти пикантно.
   Уже в воздухе Ермолаев почувствовал не очень сильный, но довольно острый и неприятный удар локтем в правую поясничную область.
   По характеру столкновения я понял – что-то случилось, и, воспользовавшись паузой, побежал к Ермолаеву. Но он успокоил меня:
   – Ничего страшного, Олег Маркович. Если разболится, махну вам.
   Не прошло и нескольких минут, как я увидел взмах его руки.
   – Меняйте Ермолаева. У него травма.
   С поля он шел, осторожно ступая, боясь резких движений. Бледен был, как полотно.
   …Случилось то, чего я больше всего боялся. Удар локтем был нанесен в область правой почки. В раздевалке я уложил Ермолаева на кушетку и стал прикладывать лед. Боль не стихала.
   Доложил тренеру о состоянии игрока.
   – Ну хорошо. Мы сегодня уезжаем. Довезем его до Москвы и сразу же отправим в госпиталь.
   Что-то словно ударило меня изнутри.
   – Госпитализировать Ермолаева надо сейчас же.
   – Что, действительно так серьезно?
   – Боюсь, что слишком серьезно. Я остаюсь вместе с ним.
   Тренер был расстроен случившимся не меньше, чем я, и мне-было искренне жаль его.
   В приемном покое нас встретила черноволосая, очень приятная женщина-врач. В двух словах я объяснил ей, что случилось. Она очень нежно, стараясь как можно меньше травмировать больного, коснулась правой стороны спины.
   – Вы думаете, что… – начал было я.
   – Я думаю, что это разрыв почки. Нужно срочно оперировать. Но вся беда в том, что заведующего отделением нет на месте. Он встречает жену. Вот что. Сделаем все возможное, чтобы мальчик (она так и сказала «мальчик») смог продержаться два-три часа. Заведующему отделением будем звонить каждые полчаса.
   Звонок застал хирурга, как он мне позже рассказывал, в тот момент, когда они с женой входили в квартиру. Он поднял трубку, так и не успев снять плаща.
   – Что там? – спросила жена, уже предчувствуя, что их совместный ужин сегодня не состоится.
   – Разрыв почки. Какой-то футболист. Толком не понял. Ужинай без меня.
   – Я так и знала…
   Хирург оказался человеком энергичным и достаточно квалифицированным. Мы встретились с ним сразу же после операции. Едва сняв перчатки и маску, он сказал:
   – Локальный удар в центр почки. Еще несколько часов, и вы потеряли бы вашего футболиста…
   Холодный пот выступил у меня на лбу.
   Мы уезжали из Горького через две недели. Тепло простившись с моими горьковскими коллегами, я вез в Москву выздоравливающего и улыбающегося Ермолаева.
   Говорили о горьковчанах – наших новых друзьях, о горьковских врачах, их отзывчивости, доброте, высокой квалификации. Говорили о городе, о погоде, о чем угодно. Не говорили только о футболе. Но я чувствовал, что все это время Ермолаев думает только о нем.
   И лишь где-то в районе подмосковных дач он всетаки не выдержал:
   – Олег Маркович, только честно: я смогу играть в футбол?
   – Дорогой ты мой человек. На свете тысячи замечательных дел и занятий. Полезных, нужных. Почему обязательно футбол?
   – Я понимаю. Вы говорите так потому, что у меня нет почки.
   – До глубокой старости доживают люди с одной почкой. Только надо себя беречь…
   Он поднял голову и, глядя мне прямо в глаза, ответил:
   – Я не хочу доживать. Понимаете, доктор, я хочу жить, а не доживать…
   Ермолаев должен был закончить свою карьеру спортсмена в самом ее начале. Жалко было парня. Жалко было чисто по-человечески. Потому что мы знали, что значил для него спорт, что значил для него футбол.
 
   Между тем шли дни, и каждое утро в тот самый час, когда, как обычно, начинались тренировки, я снова видел его на скамейке. Так продолжалось с неделю. Создавалось впечатление, что Миша не торопится покидать Москву. А еще через несколько дней он объявил, что мысль о его отъезде – полнейший вздор и никуда уезжать он не собирается.
 
   – А что же ты собираешься делать?
   Он обвел нас глазами и с выражением безмерного удивления, в свою очередь, спросил:
   – Как, что? Играть, естественно.
   Я поймал на себе взгляд тренера. Ребята тоже смотрели на меня. Стараясь придать своим словам как можно большую весомость, я ответил:
   – Ты взрослый человек и прекрасно понимаешь, что это несерьезно.
   – Олег Маркович, – очень спокойно произнес Ермолаев, – простите меня, но это вы не понимаете, насколько это серьезно.
   И мы поняли, что это действительно серьезно. В тот же день тренер зашел ко мне в кабинет.
   – Что ты думаешь относительно Ермолаева? Я был зол, как сто чертей, и почти заорал:
   – Я хочу только одного: чтобы он уехал.
   Тренер улыбнулся:
   – Олег, хочешь ты совсем другого.
   – Да! Хочу!! Но у него одна, понимаешь, одна почка! И это футбол, где никто не застрахован от самых неожиданных травм. Даже таких, как эта.
   – Олег, все правильно. Ты доктор – тебе виднее. Только ведь вот это…
   Тренер замолчал. Потом поднял на меня глаза исподлобья и тихо закончил:
   – Но, кроме почки, есть сам Ермолаев. Вот почему ты кричишь.
   Он был прав. Если бы во мне сидел только Белаковский-врач. Но во мне сидел Белаковский-футболист. И тренер знал это.
   – Ты возьмешь на себя ответственность? Нет? Я тоже не возьму, – продолжал я шуметь, но тренер невозмутимо положил мне на плечо руку:
   – Возьмешь, Я знаю – возьмешь. Так вот, прошу тебя, подумай об этом хорошенько, Ермолаев ни на шаг не отходил от меня. Он убеждал. Он доказывал. Он приводил примеры. Но я упорно продолжал сопротивляться.
   – Почему Маресьев мог летать без ног? Почему? А я здоров. Вот руки, ноги, башка, вот почка, – он ударял себя кулаком по спине. – Пусть одна, но она работает как насос. Почему я не могу играть?
   – Не кощунствуй. Маресьев воевал. Это был его гражданский долг. Понимаешь? А ты, – черт возьми, его никак не прошибешь, – а ты, ты стремишься удовлетворить свое честолюбие, прихоть, ставя под удар других.
   Его светлые брови взлетают вверх:
   – Я! Я пытаюсь удовлетворить свое честолюбие?! Свою прихоть за счет других?! Да вы знаете, кто вы после этого? Вы не врач, вы не спортсмен. Вы дрожите только за свое место здесь, среди нас. И вы никогда не были спортсменом, если для вас игра – это только прихоть.
   – Ты считаешь, скамья подсудимых для меня более подходящее место?
   – Да не будет скамьи! Поймите же! Все будет хорошо. Я чувствую, я знаю – все будет хорошо. Ну не могу я без ребят, без тренировок, без игр. Да человек вы, в конце концов, или камень?!
   И так изо дня в день. Будь я камнем, мне было бы много легче. Но я человек. И, наверное, не очень сильный.
 
   Но кто сказал, что душевные страдания человека уступают физическим? Кто видел полнокровность существования, жизнерадостность и оптимизм в половинчатом, влачащем жалкие дни самосбережении? Кто не был свидетелем душевного и уже, к сожалению, неисправимого надлома, делающего человека инвалидом гораздо более глубоким, чем любое физическое страдание? Кто мог дать гарантию, что этого не произойдет и сейчас вот с этим человеком, наделенным темпераментом и характером?
 
   Терзания продолжались до тех пор, пока однажды, почти озверев, я не крикнул в лицо Ермолаеву:
   – Собирайся!
   Он ошалело посмотрел на меня. И вдруг подскочил на месте. Он не знал, куда я его везу, зачем я его везу. Но он понял: Белаковский сдался.
   Я вез его во второй врачебно-физкультурный диспансер к замечательному человеку и прекрасному врачу Лидии Ивановне Филипповой. Я вез Ермолаева к человеку, наделенному разумной осторожностью, большим профессиональным опытом, большими знаниями и в то же время прекрасно знающему наших нелегких пациентов, знающему специфику их особого душевного склада. Короче, вез к человеку, которому сам безгранично верил.
   Лидия Ивановна долго беседовала с Мишей. Это был разговор и врача, и старшего товарища, и матери. Она изучала его, стремилась раскрыть в нем все, что так или иначе могло иметь отношение к его характеру, взглядам, привычкам. Старалась увидеть его таким, каков он есть. Не больше и не меньше того.
   Он понравился ей. И я это почувствовал.
   Потом она сказала, сказала очень просто, искрение, по-матерински:
   – Мы попробуем, Миша, тебе помочь. Попробуем. Ермолаев схватил ее руку:
   – Спасибо, большое спасибо. Вы не беспокойтесь. Все будет хорошо.
   Повернувшись ко мне, она улыбнулась.
   – Что делать, дорогой Олег Маркович, если все они одержимые.
   В сложившейся ситуации я видел лишь один выход. Необходимо было создать защитную конструкцию, полностью исключавшую возможности повреждения единственной почки даже при самых сильных ударах. Такой корсет или панцирь должен был отвечать нескольким требованиям. Он должен быть прочным, легким, удобным, легко надеваться и сниматься, быть абсолютно неощутимым для носящего. И еще одно. Он должен был быть сконструирован так, чтобы к нему человек мог привыкнуть сразу же.
   Ломал голову долго. Но в конце концов корсет получился именно таким, каким я и хотел его видеть.
   Десятки раз в день Миша примерял свои, как он их называл, доспехи, бегал, прыгал, имитировал удары по мячу.
   – Ну как?
   – Олег Маркович, замечательно! Я его просто не чувствую.
   – Удобно?
   – Очень.
   – Нигде не мешает?
   – Абсолютно.
   Он был счастлив, как вновь обретший жизнь. Как прозревший. Как вновь слышащий или вновь шагнувший.
   Но шли дни, а Ермолаева в игру не вводили.
   Он терялся в догадках, приходил ко мне, спрашивал, в чем дело. Я или уклонялся от ответа, или отмалчивался.
   Я знал, в чем дело. Никто из тех, от кого зависел ввод в игру Ермолаева, не брал на себя ответственность подписать решение о его включении в команду.
   Пробить стену было практически невозможно.
   – Играть с одной почкой? Да хоть вы вторую в бронированный сейф спрячьте, я не подпишу, – говорило нам одно ответственное лицо, в то время как другое, не менее ответственное, будто бы старалось понять нас:
   – Да, конечно, для Ермолаева выбыть из игры – это трагедия. Идея корсета хороша. Говорите, успешно тренируется? Это хорошо… Но ведь игры сейчас достигают такого высокого накала. Давайте пока подождем…
   И снова приемные. Снова двери кабинетов. «Ворота», которые не пробить никакими одиннадцатиметровыми.
   И все-таки «ворота» в конце концов пали.
   – Кто из врачей возьмет на себя ответственность подписать разрешение на ввод Ермолаева в основной состав? – спросили меня в Спорткомитете.
   – Я, как врач команды, отвечающий за здоровье игроков, и врач второго диспансера Филиппова, принимающая участие в лечении Ермолаева.
   – И это все?
   Что я мог ответить на этот вопрос? К сожалению, только мы. Никто из наших коллег, несмотря на самые дружественные и доверительные отношения к нам, не решился поставить свою подпись. Мы уже просили их об этом.
   – Ну хорошо, – сказали нам. – Ермолаев целиком на вашей совести.
   Мы это знали. И были готовы к этому…
   Когда он узнал, что допущен к играм, он был счастлив, как ребенок.
   И вот наступает день, когда он впервые выходит на поле. Волнуется. Ошибается. Но все кажется мне прекрасным. И это волнение. И эти ошибки. И эта радость вновь обретенной уверенности в себе…
   Вот здесь, как мне кажется, и лежат истоки будущих «двух минут чистого времени».
   Так возникали наши контакты – контакты врача с его особым пациентом. Строились они на обоюдных и искренних интересах, общих задачах, общих целях и общих стремлениях.
   Еще одно воспоминание. Это дорогое для меня воспоминание. Дорогое потому, что связано с дорогим мне человеком. Я всматриваюсь в его черты, чтобы узнать в нем тех, кто пришел после него. Как, всматриваясь в черты современной молодежи, пытаюсь найти черты его характера. У него тоже были свои «две минуты чистого времени». Но в отличие от Цыганкова, Ермолаева или Харламова, который так напоминает мне его сегодня, он был уже не молод. И болен. Серьезно болен.
   У спортивных врачей есть такой термин – «колено футболиста». Вот об этих коленях мне и хотелось бы рассказать…
   Когда известный спортивный врач, доктор медицинских наук Зоя Сергеевна Миронова демонстрирует изумленной аудитории колени Боброва, кто-то обязательно задаст вопрос:
   – Скажите, профессор, так ничего и не удалось сделать? Он так и не смог впоследствии самостоятельно двигаться?
   – Не только смог двигаться. Человек с такими коленями играл в футбол. И как играл! В 1952 году на Олимпийских играх в Хельсинки этот человек решил исход одного из самых ответственных матчей…
   – Фантастика!
   – Фантастика? Представьте себе, нет…
   Речь шла о человеке, которому удалось лишить игру тех качеств, которые превращали ее в развлечение и забаву. С изумлением глядя на то, что творил (именно творил) в те годы Бобров на аренах стадионов, человек, даже абсолютно ничего не смыслящий ни в футболе, ни в хоккее, был бы шокирован этой «дра мой одного актера». Он не увидел бы на поле ни беспечности, ни легковесности, ни забавы. А ведь все это должно было кружиться, лететь и подпрыгивать с беззаботностью того самого футбольного мяча, который и создан-то единственно затем, чтобы в него играли. Улавливаете? Играли.
   На поле, где играл Бобров, происходило нечто совсем иное. Здесь происходило смещение понятий, происходила переоценка представлений. Все словно шло шиворот-навыворот. Игровые интонации приобретали почти драматическое звучание. Игра (в высоком и истинно спортивном смысле этого слова) в исполнении Боброва требовала от зрителя не только сосредоточенности, но и сопереживания. Она заставляла ошеломленного и обескураженного зрителя (иногда помимо его воли) подниматься до высот почти эстетического восприятия футбола. Слово «игра» окончательно утрачивало тот смысл, который с детских лет мы привыкли вкладывать в него. Талантом и почти фанатическим трудолюбием выдающихся советских футболистов, и прежде всего Всеволода Боброва, футбол в лучших своих «партиях» становился синонимом игры сценической, театра неподдельных чувств и страстей. Но с той лишь разницей, что на сцене актер создает тот или иной образ, а на зеленом ковре стадиона такие, как Бобров, «играют» самих себя. «Играют» самих себя, чтобы спустя десятилетия другие «играли» Боброва. Кстати, так оно и есть и будет. И вскоре после смерти этого выдающегося спортсмена учредили специальный приз его имени.
   …Играл Бобров много и увлеченно, неистово и самозабвенно. Вполнакала он гореть не умел. Игра продолжала оставаться его жизнью, его стихией. Единственно доступной и бесспорной возможностью полнокровного мироощущения. И в такой же степени ощущения себя в этом мире.
   За игры такого рода, за игры такого накала рас плачиватъся приходилось дорого. В 1946 году в матче «Динамо» (Киев) – ЦДКА Всеволод Бобров получает тяжелейшую травму коленного сустава. Был поврежден мениск и одновременно разорвана передняя крестообразная связка. С поля его уносили почти без чувств.
   Запомним с вами дату. 1946 год.
   В спортивной медицине нет еще ни ЦИТО, ни академика Н. Н. Приорова, ни профессора 3. С. Мироновой. По той простой причине, что еще нет самой спортивной медицины. Еще нет понятия «травма спортивная», она еще не отделена от травмы производственной и бытовой.
   Я не уверен, что именно в силу этих обстоятельств, в силу того, что специфике спортивной травмы лишь предстоит проложить водораздел между методами лечения спортивных и всех прочих повреждений, югославский профессор Гроспитч сделал не совсем удачную операцию Боброву, удалив ему внутренний мениск на левом коленном суставе. Операция не привела к полному выздоровлению больного. Кроме того, в этом же левом суставе был поврежден и наружный мениск.
   Тяжелое впечатление производил и правый коленный сустав, где был травмирован внутренний мениск.
   И вот с такими ногами Бобров продолжал играть.
   В календаре первых послевоенных лет, пожалуй, не было ни одной игры с участием команды ВВС, которая не была бы отмечена индивидуальным почерком Боброва, исход которой в той или иной степени не определялся бы его мастерством. Партнеры, соперники, тренеры, болельщики знали и помнили о «коленях Боброва». Забывал о них во время игр только сам Бобров. А между тем мучился он почти постоянно. Это был настоящий великомученик спорта, но иной жизни для себя, он представить не мог и продолжал играть.
   Стоила ли эта игра свеч? Для человека, не мыслящего иной жизни с ее страстью и полнозвучием, само утверждением и славой, это не было ни актом самопожертвования, ни актом подвига. Как много в наш рациональный век становится слишком разумных, осторожных, оглядывающихся, подстраховывающихся и потому, наверное, горящих вполнакала. А он тления не любил. Он напоминал человека, бросающего в огонь самого себя, чтобы поддержать пламя и познать всю свою силу. Игра стоила свеч. Хотя бы потому, что только такая игра способна была наделить его жизненной силой.