Стивен Винсент Бене
Цветение и плоды

   В разгаре весны, когда яблони оделись во все белое, они часто бродили берегом реки, разговаривали, и не разобрать было, они ли это говорят, или поют птицы, или струится вода. Их любовь началась ранней зимой; оба переживали первую пору своей юности. Окружающие предрекали им разное – подсмеивались, судачили, умилялись – кто как умел, но ни одно из пророчеств не сбылось. А эти двое даже не догадывались, что за ними следят, да если бы и услышали чьи-то предсказания, вряд ли поняли бы, о чем идет речь.
   Стена из стекла – она отделяла их от мира, от времени, они не ведали ни старости, ни молодости. Непогода проносилась над ними, как над полем или ручьем, – они не обращали на нее внимания. Любовь, жизнь, биение сердца – порознь или вместе – можно ли представить себе мир иным? Так было, так будет, так есть. В мечтах и наяву он видел очертания ее лица; оставшись одна, она закрывала глаза и чувствовала у себя на плечах его руки. Так все и шло, так они беседовали, так бродили по реке. Потом раз или два пытались вспомнить, о чем говорили – о чепухе какой-нибудь? – но слова были уже позади. Они слышали, как течет река. Он помнил лишь спутавшиеся волосы, она – расстегнутый ворот голубой рубашки и горячее лицо. Прошло время, и эти двое все реже возникали в памяти.
   С тех пор много воды утекло. И вот, когда старик вернулся наконец туда, где началась его жизнь, он стал часто ходить за заливной луг к реке. Иногда внук или слуга выносили ему легкий складной стул и старый коричневый дорожный плед, но чаще он ходил один. Он был еще в силе и не любил опеки; его убеждали, что гулять по мокрой траве – верная смерть. Напрасно, он только больше упрямился.
   Наконец он добирался до цели – древней яблони с отягощенными ветвями, ставил под ней стул, садился, заворачивал в плед ноги и так сидел, пока его не звали в дом. Он был один, но не одинок; если кто-то проходил мимо, он мог поговорить, если никто не проходил, он с удовольствием молчал. Почти всегда у него на коленях лежала книга, но читал он редко – его собственная жизнь была лучшей книгой, и совсем не надоедало ее перечитывать. Ничего уже не добавить, думал он, почти ничего; но это его не огорчало. Текст написан, длинный текст, и многое, что в жизни казалось несущественным, туманным, теперь, когда он вспоминал, вдруг обретало ясность, значимость.
   Да, думал он, вот так большинство людей и проживают жизнь – проносятся по поверхности, скорее бы добраться до конца и узнать, кто женился, а кто разбогател. Что ж, с этим ничего не поделаешь. Но когда ты уже знаешь конец, можно обернуться и попытаться разглядеть саму историю. Только большинство не хотят, подумал он и улыбнулся. Им кажется странным читать свою книгу с конца. А для меня это великое счастье. Он погрузился в себя, блаженно расслабил руки на коленях, и картины поплыли перед глазами.
   Вот юноша с девушкой у реки. Теперь он мог смотреть на них отстраненно, без тоски и сожаления – призраки прошлого уже не раздирали плоть, хотя и были частью его плоти и с нею обречены умереть. И все же на миг им почти овладело прежнее настроение, нахлынул прежний восторг. Что же у них была за любовь? – кто знает – он любил. Но что такое любовь?
   Они встречались тайком – теперь уже неважно почему – целое лето, длинное засушливое лето в маленьком городе, который позже превратился в большой. Под солнцем пеклись мостовые, носилась белая пыль, но в доме дышалось легко и приятно.
   Она была вдова, темноволосая, несколькими годами старше его, а он был молод, носил высокие воротнички; жизнь еще не прописала его лицо, не положила морщин, но телу уже придала некоторую завершенность. Ее звали Стелла. Она напевала изредка, от ее голоса веяло прохладой; вместе, они не могли наговориться, строили всякие планы – так и не сбывшиеся; оба были страстно влюблены. Ему вспомнился один вечер в конце лета. Они сидели в обыкновенной комнате. Он подтрунивал над ней из-за того, что на столе стояла ваза с зимними яблоками, а она отвечала, что любит все недозрелое. Потом они еще немного поговорили, и она умолкла, смотрела на него, ее лицо светилось в темноте.
   Осенью он вынужден был покинуть город, а вернувшись через год, обнаружил, что она переехала в другой штат. Позднее он узнал ее новую фамилию – вышла замуж. А потом еще через много лет прочел о ее смерти.
   Плед соскользнул с коленей старика, он поднял его, подоткнул под себя. Нет, он никак не мог вернуться в человека, любившего Стеллу, любимого ею, но и расстаться с ним тоже не мог. Он видел юношу и молодого человека, бредущих по реке. Каждый шел с женщиной, каждый враждебно глядел на другого и, указывая на свою спутницу, твердил: «Вот она, любовь». Старик с сомнением улыбнулся – оба хмурились, оба были так уверены в себе, а ведь он вмещал их обоих. Кто же прав? Кто ошибается? Он призадумался, но ни к чему не пришел. Если оба ошибаются или оба правы, что же тогда любовь?
   Непременно наткнешься на что-нибудь странное, читая свою книгу с конца, подумал он. Ну ладно, на сегодня хватит. Так он решил, и все же возникла новая картина.
   Они женаты немногим более двух лет, их первенцу восемь месяцев. Ему за тридцать, он преуспевает, уже один из видных людей растущего города. Она пятью годами моложе, румяна, для женщины немного высока. До женитьбы они знали друг друга мало и не были сильно влюблены, но, пожив вместе, переменились.
   Вот он вернулся домой на Пайн-стрит, рассказал, что произошло за день, выслушал новости о соседях, о делах по хозяйству, о ребенке. После ужина они сели в гостиной, он курил, читал газету, она вязала. Порой они перебрасывались словами, их взгляды встречались, и в этот миг что-то возникало и что-то исчезало. В десять она поднялась наверх покормить ребенка, немного погодя пришел он. Девочка была уже в кроватке, несколько мгновений оба смотрели на дочь – словно ощутимая тяжесть на ее веках лежал сон – как глубоко, как быстро она проваливалась в сон! Они вышли из комнаты, тихонько прикрыли дверь, постояли в передней и обнялись. Потом жена высвободилась из его объятий.
   – Пойду спать, Уил. Будешь ложиться, выключи свет.
   – Я скоро, – ответил он. – Сегодня был длинный день. Он сладко потянулся, не отрывая от нее взгляд. Она
   затаенно улыбнулась и пошла прочь. Вскоре за ней затворилась дверь спальни.
   Выключив свет и заперев двери, он поднялся на длинный чердак, тянувшийся над всем домом. Дом купили лишь два года назад, но чердак уже успел собрать изрядную коллекцию хлама; там валялась всякая поломанная или просто ненужная всячина, вряд ли кто еще воспользуется ею, однако пролежит она здесь до нового переезда, до чьей-нибудь смерти. Он же пришел посмотреть на яблоки, зреющие в пыльной темноте на длинной полке. Их прислали с фермы. Уже в дверях ощущался их нежный, ни с чем не сравнимый аромат. Он взял одно яблоко, покрутил его в руке, попробовал на вес, на ощупь – твердое, гладкое, прохладное. Не найти яблока вкуснее, и здесь для них самое место.
   Перед ним возникло лицо Мэри – ее взгляд в передней; мысль о ней была как нож, полоснувший глубоко, но не больно. Да, подумал он, я действительно живу – мы очень привязаны друг к другу. Что-то заставило его положить яблоко и открыть небольшое застекленное окно в крыше – в лицо задул чистый холодный ветер. То была осень. Он почувствовал ее кровью. Так он стоял, вбирал в себя холодную осень, думал о жене. Потом захлопнул окно и спустился в спальню.
   Третья пара присоединилась к остальным под яблоней, третий образ заявил о себе – каждой четкой линией тела, и обладал он не только женщиной, но и особым, ни с чем не сравнимым знанием. Старик разглядывал их всех без зависти, но с любопытством. Вот если бы они могли поговорить между собой, тогда что-нибудь прояснилось бы. Но они молчали – таково было условие. Каждый лишь твердил: «Вот она, любовь».
   Фигуры исчезли, старик очнулся. В старости спишь чутко, но часто, и во сне приходят видения. Мэри нет в живых уже десять лет, их дети стали взрослыми. Он всегда думал, что Мэри переживет его, но вот ведь как вышло. А с ней было бы так хорошо. Он горевал, и все же, когда он думал о ней мертвой, горе маячило вдалеке. Она была ближе, чем горе. Однако странно было бы вновь ее повстречать.
   На ветке распускается цветок, потом наливается и зреет плод, падает на землю или срывают его, и все повторяется сначала. Но сколько ни следи за расцветом, за увяданием, тайна не раскроется. А как ему хотелось разгадать ее!
   Он посмотрел в сторону дома – к нему кто-то шел. Он все еще лучше видел вдаль, чем вблизи, и легко распознал приближающуюся фигуру. Это была девушка, которая не так давно вышла замуж за Роберта, его внучатого племянника. Как и все остальные, она звала его «папа Хэнкок» и «дедушка», и все же она отличалась от них. Память не сразу подсказала ее имя. Потом он вспомнил. Дженни. Воспитанная темноволосая девушка с раскованной походкой – вообще нынешние девушки держатся гораздо свободнее, чем в его время. А что до обстриженных волос и всего прочего – почему бы и нет? Такие пустяки могут раздувать лишь газеты. Нужно же им что-то раздувать. Он усмехнулся про себя – интересно, как в газете посмотрят на почтенного старожила города, если он пришлет письмо и спросит, что такое любовь? «Старый дурак, в богадельню его». Что ж, возможно, они и правы.
   Девушка все шла – он смотрел на нее, как смотрел бы на бегущего по траве кролика, на гонимое ветром облако. В ее походке было что-то от кролика и от облака – что-то легкое, свободное, неразрывное. Но было в ее походке и, нечто иное.
   – Ленч, папа Хэнкок, – крикнула она еще издалека. – Фасоль в стручках и вишневый пирог.
   – Вот и хорошо, я как раз проголодался, – ответил старик. – Ты же знаешь меня, Дженни, плохим аппетитом я никогда не страдал. Но ты можешь съесть мою порцию пирога – зубки у тебя молодые.
   – Перестань разыгрывать из себя столетнего старца, папа Хэнкок. Я видела, как ты расправлялся с пирогами тети Марии.
   – Ладно, отщипну немного на пробу, раз уж на то пошло, – задумчиво произнес старик, – но ты можешь брать все, что я не доем, Дженни, и это будет справедливо.
   – Куда уж как справедливо, – ответила девушка. – Так недолго и без куска хлеба остаться. – Она подняла руки к небу. – Ух, как я голодна!
   – Неудивительно, – спокойно сказал старик. – И за обедом тоже не скромничай. Ешь как следует, тебе нужно набираться сил.
   – Что, вот так посмотришь на меня и скажешь, что мне нужно набираться сил? – спросила она со смехом.
   – Нет, пока еще не заметно, – ответил старик, освобождаясь от пледа. Она протянула ему руку, но он встал сам. – Спасибо, милая. Вот не гадал увидеть своего правнука, – сказал он. – Но ты об этом не думай. Мальчик ли, девочка – главное, это будет твой ребенок.
   Девушка смущенно коснулась рукой шеи и покраснела. Потом рассмеялась.
   – Да ты, оказывается, вещун, папа Хэнкок, – сказала она. – Роберт-то еще ничего не знает…
   – Где ему, – быстро ответил старик. – В этом возрасте люди неопытны. Но меня, малышка, не проведешь. Я многое повидал на своем веку и многих повидал.
   Она посмотрела на него с тревогой.
   – Раз уж ты знаешь… Но ты ведь не проговоришься… Конечно, я скоро сама скажу Роберту, но…
   – Понятно, – ответил старик, – начнутся поучения. Сам я не большой охотник читать нотации с утра до ночи, но родственники это любят. К тому же первый правнук. Не бойся, я им не скажу и очень удивлюсь, когда они мне скажут.
   – Ты славный, – отозвалась она с благодарностью. – Спасибо тебе. Это ничего, что ты знаешь.
   Он положил ей руку на плечо. Минуту они стояли молча. Неожиданно она вздрогнула.
   – Скажи, папа Хэнкок, – внезапно спросила она приглушенным голосом, не глядя на него, – это очень страшно?
   – Нет, детка, это не так уж страшно.
   Она ничего не сказала, но он почувствовал, что она успокоилась.
   – Значит, это случится в ноябре, – произнес он и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Что ж, неплохое время, Дженни. Взять хотя бы нашу старую кошку Марселлу – второй раз в году котята у нее бывают как раз в октябре-ноябре. И неплохие котята.
   – Какой же ты циник, папа Хэнкок!
   Она назвала его циником, но по ее тону он понял, что она не сердится; и снова, когда они шли к дому, он смотрел, как легко она ступает, и чувствовал дыхание юности.
 
   В середине лета, когда зеленые поля пожелтели и порыжели, Уила Хэнкока навестил его старый друг Джон Стёрджис.
   Он приехал с сыном и внучкой, а еще привез двух более сомнительных родственниц – молодое поколение без разбора величало их «кузиной» и «тетей», – и на время большая веранда дома Хэнкока наполнилась суматохой семейного торжества. Все были больше обычного возбуждены, все были больше обычного разговорчивы, и хотя съехались они не на свадьбу и не на похороны, событие это было не менее важным; и в сердце каждого Хэнкока и каждого Стёрджиса зрела крупица особой благодарности и гордости – ведь они стали свидетелями встречи двух таких ветхих старцев.
   Родственники, завладев стариками, наперебой ими хвастались. А старики сидели тихо, сложив на коленях желтоватые руки. Они знали, что ими владеют, но от этого наслаждались и гордились ничуть не меньше остальных. Вот они здесь сидят, и это прекрасно. Молодые, конечно, не понимают, как это прекрасно.
   Наконец Уил Хэнкок поднялся.
   – Спустимся в погреб, Джон, – сказал он мрачно. – Хочу тебе кое-что показать.
   Таким вот хитрым ходом с незапамятных времен начиналась старая игра. Ответ тоже был знакомый.
   – Как же так, папа, через минуту Мария принесет лимонад, к тому же я попросила ее испечь кексы с орехом! – воскликнула старшая дочь Уила Хэнкока.
   – Лимонад! – фыркнул Уил Хэнкок. Потом прибавил нежно: – Бог с тобой, Мэри, у меня для Джона Стёрджиса припасено кое-что другое – лекарство от всех его хворей.
   Спускаясь в погреб, он улыбался себе в усы. Они, там, на веранде, все еще возмущаются. Бубнят, что в погребах сырость, а старики, мол, такие слабые, что сидр прокис и что в их возрасте можно, казалось бы, поумнеть. Но они протестовали не всерьез. И если бы ритуальный визит в погреб не состоялся, всех постигло бы разочарование. Тогда ведь – как ни крути – их старики уже не были бы такими замечательными.
   Они прошли через молочный погреб, где стояли огромные железные кастрюли с молоком, и оказались в винном. Там было прохладно, но воздух был свежий, не пахло ни сыростью, ни плесенью. У стены стояли три бочки, на полу лежал круг желтого света. Уил Хэнкок взял с полки оловянную кружку и молча откупорил дальнюю бочку. В кружку потекла жидкость. Это был старый, желтый как солома сидр, и когда Уил поднял кружку и вдохнул, в него вошла душа побитых яблок.
   – Садись, Джон, – сказал Уил Хэнкок и передал ему полную кружку.
   Друг поблагодарил его и опустился в единственное стоявшее там потертое кресло. Уил Хэнкок наполнил вторую кружку и сел на среднюю бочку.
   – За преступление, Джон!
   Это была испытанная временем фраза.
   – Будь здоров! – с жаром произнес Джон Стёрджис и отхлебнул. – М-м-м… с каждым годом все вкуснее, Уил.
   – Неудивительно, Джон. Он ведь стареет вместе с нами.
   Несколько минут оба сидели молча, с видом знатоков посасывая из кружек, глядя друг другу в выцветшие глаза, вбирая друг друга глазами. Теперь каждая такая встреча стала для обоих настоящим торжеством, старики с нетерпением ее ждали и потом еще долго перебирали в памяти, но они дружили уже столько лет, что могли обходиться почти без слов. Наконец, когда кружки наполнились вновь, Джон Стёрджис сказал:
   – Я слышал, Уил, у вас в семействе намечается прибавление. Что ж, это замечательно.
   – Тоже об этом слышал, – отозвался Уил Хэнкок. – Она славная, Дженни.
   – Да, славная, – безразлично произнес Джон Стёрджис. – Ну вот, привезу Молли новость. Ей будет любопытно. Она-то надеялась, что вас опередят молодой Джек с женой. Но пока никаких признаков.
   Он покачал головой, и по его лицу прошла тень.
   – Я не думал, что ты придаешь этому такое значение, хотя новость, конечно, интересная, – сказал Уил Хэнкок, пытаясь утешить друга.
   – В газете напишут, – с оттенком горечи прибавил Джон Стёрджис. – Четыре поколения. Хоть и не прямой, так сказать, правнук. Уж я-то их знаю.
   Он сделал глоток побольше.
   – Ну и нагорит же мне дома, – признался он. – Молли решит, что я спятил. А зачем жить, если только и делаешь, что раздражаешься?
   – Да ты никогда так хорошо не выглядел, Джон, – дружелюбно вставил Уил Хэнкок. – Никогда.
   – Да, в основном чувствую себя бодро, – согласился Джон Стёрджис. – Ну, а ты выглядишь просто четырехлетним ребенком. Хотя зима…
   Он не докончил фразу, и оба на мгновение умолкли, думая о наступающей зиме. Зима, недруг всех стариков.
   Вдруг Джон Стёрджис подался вперед. На щеках его заиграл давно отживший румянец, глаза внезапно зажглись.
   – Скажи, Уил, – страстно начал он. – Мы с тобой многое повидали на своем веку. Скажи мне, как ты думаешь… что же это все-таки такое?
   Уил Хэнкок не стал притворяться, будто не понял вопроса. И не мог отказать другу в ответе.
   – Не имею понятия, – произнес он наконец серьезно и медленно. – Я думал об этом, но – видит бог – ничего не понимаю.
   Джон разочарованно откинулся на спинку кресла.
   – Да, плохо, – проворчал он. – Я ведь тоже об этом думал. Так вроде ничего другого и не делаешь, только все время думаешь. Ты у нас образованный, но если и ты не понимаешь, тогда…
   Он уставился в пустоту – в его холодном взгляде не было ни страха, ни гнева. Уилу Хэнкоку захотелось помочь ему.
   И снова глазам его предстали трое под яблоней, каждый был частью его, каждый был с женщиной, каждый твердил: «Вот она, любовь». Но теперь, очутившись во власти фантазии, он заметил четвертую пару – старика, который все еще держался очень прямо, и девушку, которая шла все той же легкой походкой несмотря на отяжелевшее тело.
   Он разглядывал вновь прибывших сначала с недоверием, потом с легкой улыбкой. Летом, когда он сидел под яблоней, Дженни почти каждый день приходила его звать. Он видел, как она глядит через пропасть, их разделявшую, и понимает, что все не так плохо, как она считала. А ведь я и сам мог бы быть старым деревом, подумал он. Или старой скалой, куда приходишь, если хочется побыть одному.
   Были у них и другие родственники – его и ее. И дом был полон женщин. Однако приходила она к нему. Для всех он оставался «папой Хэнкоком», их замечательным стариком, их собственностью. Но Дженни была не совсем его рода-племени и поэтому набиралась у него мудрости покоя, которой, сам того не ведая, обладал он.
   Он слышал, как в густой траве стрекочут насекомые, и вдыхал запах сена, запах летних дней. Любовь? Нет, конечно, нет. Да и какая могла быть любовь? Для нее это было лето и старое дерево, для него… он знал, что это было для него. Она нравилась ему, безусловно, но разве это ответ? Не она его волновала. И все же в какой-то миг он ясно услышал, как на ладах побежденной плоти затрепетала одна-единственная серебряная струнка. Стоило ему о ней подумать, как Струна зазвенела вновь, прозвучала бессмертная нота. И стихла, ничто уже не заденет ее. – На днях я тоже об этом думал и вот хотел сперва понять, что такое любовь, но… – начал было Уил и осекся.
   Да и к чему продолжать? Джон Стёрджис – его старый друг, но невозможно высказать, что у тебя на уме.
   – Чудно слышать это от тебя, – задумчиво произнес Джон Стёрджис. – Знаешь, прихожу я недавно домой, а Молли спит в кресле. Сначала я испугался, а потом понял, что она просто спит. Только проснулась она не сразу – наверно, я тихо вошел. Ну вот, стою я и смотрю на нее. Ты был у нас на золотой свадьбе, Уил, но знаешь, она так разрумянилась во сне, так похорошела. Я подошел и поцеловал ее, как старый дурак. Зачем я это сделал?
   Он помолчал.
   – Ни черта не понимаю, – сказал он. – В молодости есть силы, но нет времени. А в старости времени хоть отбавляй, но постоянно засыпаешь.
   Он допил остатки сидра и поднялся.
   – Ладно, надо идти, а то Сэм будет меня искать, – сказал он. – Хороший был сидр.
   Проходя через молочный погреб, они заметили, как в маленьком решетчатом окне появилась черная усатая мордочка и виновато скрылась, заслышав голос Уила Хэнкока.
   – Эта старая кошка только и знает, что подбираться к молоку, – сказал он. – Постыдилась бы, после стольких котят. Хотя, сдается мне, нынче осенью она родит в последний раз. Выходит ее время.
   Церемония семейного отъезда близилась к концу. Уил Хэнкок жал руку Джону Стёрджису.
   – Заезжай, Джон, и бери с собой Молли. В бочке у меня всегда найдется глоток спиртного.
   – И какой глоток! – отвечал Джон Стёрджис. – Спасибо, Уил. Но думаю, этим летом уже не выберусь. Разве что следующей весной.
   – Вот и хорошо, – сказал Уил.
   Но оба знали, что между ними лежит тень холодных месяцев, тень, сквозь которую предстояло пройти. Уил Хэнкок смотрел, как его другу помогают сесть в автомобиль, как автомобиль отъезжает.
   «Джон стал совсем плохой, – подумал он как о чем-то неизбежном. – А Джон, наверно, говорит сейчас то же Сэму – обо мне».
   Он повернулся к своим. Он устал, но не хотел сдаваться. Домашние окружили его, болтали, спрашивали. После визита Джона Стёрджиса он на время сделался в их глазах еще более замечательным стариком, и теперь, когда Джон уехал, он должен сыграть свою роль достойно. И он играл, а они ничего не заметили, но про себя думал, когда настанет зима.
   Задули первые осенние ветры и улеглись; поутру Уил Хэнкок стал замечать на земле иней. К одиннадцати часам иней -таял, а на следующее утро появлялся вновь. И теперь, когда Уил шел к яблоне, над ним проплывали голые сучья.
   В тот вечер он рано отправился спать, но прежде чем лечь, еще постоял у окна, глядя в небо. Оно стало уже совсем зимним, звезды сидели в нем крепко. Однако день был довольно мягким. Дженни хотела, чтобы ребенок родился бабьим летом. Ну, дай-то бог.
   Ночами он стал спать особенно чутко – просыпался от малейшего шума. И когда в доме засуетились, он проснулся сразу. Но продолжал лежать в полудреме, даже не взглянув на часы. По лестнице забегали – вверх-вниз, он прислушался; раздался резкий голос – и сразу зацыкали; кто-то пытался дозвониться по телефону. Они были так знакомы ему – звуки шепчущей суеты, что ночью поднимают на ноги дом.
   Да, подумал он, все-таки женщинам очень тяжело. Мужчинам, правда, тоже, когда такое дело. Но рано или поздно придет врач и вытащит из своего маленького черного саквояжа удивительную куклу, завернутую в один-единственный капустный лист. Когда-то он сам был такой куклой, хотя теперь уже ничего не помнит. Сейчас они вряд ли обрадуются, если он к ним выйдет, но он все равно пойдет.
   Он встал, надел халат и на цыпочках стал пробираться по длинному коридору. В ухо влетел пронзительный шепот: – Папа! Ты с ума сошел? Марш в постель! – Но он лишь покачал головой в ответ на шепот и пошел дальше. На верхних ступеньках лестницы он встретил Роберта, своего внучатого племянника. Лицо юноши взмокло от пота, и он тяжело дышал, как после бега. Они взглянули друг на друга с сочувствием, но без понимания.
   – Как она? – спросил Уил Хэнкок.
   – Спасибо, дедушка, все хорошо, – с благодарностью ответил Роберт, продолжая нашаривать в кармане халата сигарету, которой там не было. – Доктор уже едет, хотя, наверно… наверно, это еще не начало.
   Кто-то позвал его, и Роберт исчез. Неожиданно в коридор высыпала вся семья, столпилась вокруг Уила Хэнкока и ободряюще загудела, но он не обращал внимания.
   Вдруг из-за закрытой двери он услышал удивленный и ясный голос Дженни: – Как это мило со стороны папы Хэнкока, Боб! Только напрасно его разбудили, да еще и тревога-то ложная.
   Ободряющий гул усилился. Он нетерпеливо отмахнулся от него и побрел к себе. Но завернув за угол, бросил виноватый взгляд через плечо и поспешил к черной лестнице. Они за мной не пойдут, подумал он. У них есть о чем поговорить.
   Оказавшись в винном погребе, он включил свет и плотнее запахнул халат. Там было холодно, а будет еще холоднее. Но сидр всегда сидр, к тому же хотелось пить.
   Он задумчиво потягивал желтую жидкость, покачивая ногами, постукивая каблуками о бочку. Они все еще шепчутся, советуются там, наверху. И наверно, в конце концов придет врач со своим черным саквояжем, и завтра в газете появится объявление, и Джон Стёрджис будет завидовать. Но не в его власти что-либо изменить!
   И в жизни Дженни он ничего больше не мог изменить. Она набралась его мудрости и стала с ней жить. Он был рад этому. Но теперь по ее легкому тону он понял, что она поднялась над его мудростью. Умолкла струна, с дерева облетели листья, упали на землю – иссохла мудрость. Что ж, она славная девушка, а Роберт – достойный молодой человек. И наверняка у них будут еще дети, а их дети родят своих детей.
   Он услышал шорох в другом конце погреба, пошел посмотреть и присвистнул: «А, это ты, старушечка! Времени зря не теряешь». Это была старая черная кошка, что таращилась на них в оконце молочного погреба, когда он был здесь с Джоном Стёрджисом. Сейчас она облизывала своего третьего котенка, а первые двое тыкались в нее носом и попискивали.
   Он наклонился и погладил ее по голове. Она посмотрела на него встревоженно.
   – Не бойся, – успокоил он. – Они забыли про нас обоих – что ж тут удивляться, но я пока побуду.
   Он налил себе вторую кружку и, усевшись на бочку, принялся снова раскачивать ногами. И здесь он не в силах что-либо изменить – в таких делах кошки мудрее людей. Но как бы то ни было, он останется.
   Сидра в кружке становилось все меньше, а Уил Хэнкок замерзал все больше и снова стал грезить наяву. Изредка он подходил погладить кошку, но делал это машинально. Вот он сидит здесь, в старом пустом погребе, пьет сидр, который вряд ли пойдет ему на пользу; и теперь, по всей вероятности, умрет от переохлаждения. А наверху, быть может, жизнь и смерть и врач – новая жизнь пробивает себе дорогу в мир, а смерть ждет случая, чтобы перехватить ее, лишь только она появится, как это заведено у смерти. И все эти жизни и смерти так или иначе связаны с ним – ведь он звено в их цепочке. Но на мгновение он оторвался от них. Он очутился вне жизни и смерти.
   И вновь глазам его предстали три пары из первого видения – и еще он и Дженни – он, сам того не ведая, передающий Дженни свою неосознанную мудрость. «Вот она, любовь – вот она, любовь – вот она, любовь»… И все это была любовь, ее разные жизни, ведь каждый из трех говорил сердцем. Потом он посмотрел на яблоню – она была в цвету, но с нее свисали и плоды, зеленые и спелые; он вгляделся и увидел, как ветер срывает последние листья с обнаженных ветвей.
   Его охватила дрожь – как же он замерз. Поставив кружку на полку, он в последний раз пошел взглянуть на Марселлу. Муки ее кончились – она лежала на боку в окружении своих новорожденных. Глаза ее горели загадочным зеленым светом; oh наклонился, потрепал ее по голове, и она накрыла котят лапой, словно рукой.
   Он с трудом поднялся, выключил свет и пошел прочь. Взбираясь по лестнице, думал: «Я знаю тебя, драгоценная жизнь. Я знаю, зачем тебя дали – чтобы потом отобрать».
   Когда он на цыпочках пробирался к себе, в доме уже все стихло. Никто не обнаружил его бдений, и ни к чему был его ночной дозор. Но он нес свой дозор. Ведь завтра, может, и не придется – он и сейчас весь дрожал от холода. И все же он остановился у окна и долго смотрел в зимнее небо. Звезды еще сверкали на нем яркими точками; он не увидит, как они начнут меркнуть, но, что бы ни случилось, как прежде будет вращаться земля.