Сарнов Бенедикт
И это все в меня запало

   Бенедикт САРНОВ
   "И ЭТО ВСЕ В МЕНЯ ЗАПАЛО..."
   Художественный очерк
   ________________________________________________________________
   ОГЛАВЛЕНИЕ:
   ЦЕПЬ БЕЗУМСТВ, СОВЕРШЕННЫХ КУПЦОМ ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ ГЕНРИХОМ ШЛИМАНОМ
   ОТСТУПЛЕНИЕ о том, можно ли считать историю точной наукой
   ЦЕПЬ БЕЗУМСТВ, СОВЕРШЕННЫХ КУПЦОМ ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ ГЕНРИХОМ ШЛИМАНОМ
   (Продолжение)
   ПЕРВАЯ МОДЕЛЬ ВСЕЛЕННОЙ
   ________________________________________________________________
   И это все в меня запало,
   И после вдруг во мне очнулось.
   Давид Самойлов
   ЦЕПЬ БЕЗУМСТВ, СОВЕРШЕННЫХ КУПЦОМ
   ПЕРВОЙ ГИЛЬДИИ ГЕНРИХОМ ШЛИМАНОМ
   Он был сыном бедного сельского пастора. Мечтал о гимназии, об университете. Но жизнь распорядилась иначе. Дела у отца с каждым годом шли все хуже и хуже. А в один отнюдь не прекрасный день нежданно-негаданно разразилась катастрофа. Нагрянула ревизия, обнаружились какие-то злоупотребления, и пастора отстранили от должности. Четырнадцатилетнему сыну бывшего пастора пришлось наняться учеником к лавочнику в деревне Фюрстенберг.
   Хозяин будил его в пять утра. В одиннадцать часов он без задних ног валился в постель. Таким образом, спал он всего-навсего шесть часов в сутки. Остальные восемнадцать вертелся как белка в колесе.
   Он убирал лавку. Потом тер картофель для винокурни. Потом вставал за прилавок и продавал покупателям свечи, масло, селедку, мыло, соль, молоко, картофельную водку. Наконец наступал долгожданный вечер, лавка запиралась. Он уходил на винокурню и дежурил у перегонного куба. От угара, от самогонной вони его тошнило. Отупевший, с дрожащими коленями, он таскал бутылки с мутным картофельным самогоном, подкладывал дрова в топку.
   По воскресеньям лавка была заперта, но работы все равно хватало: надо было привезти товар, распаковать его, расставить, приготовить к продаже... Если все-таки выдавался свободный час, он сваливался как убитый и спал.
   Так продолжалось пять с половиной лет.
   Может быть, так тянулось бы и дальше, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Вдруг у него открылась чахотка, началось кровохарканье. Хозяин, озабоченно глядя на худого девятнадцатилетнего парня с запавшими глазами, буркнул, что работа в лавке, видно, будет ему теперь не по силам.
   И он ушел.
   Пешком дошел до Гамбурга. Нанялся приказчиком в лавку Линдемана на Рыбном рынке. Но после первого же кровохарканья хозяин растолковал ему, что тут у него не больница, и предложил убираться на все четыре стороны.
   Добрые люди попытались пристроить его в бакалейную лавку. Но через неделю его выгнали и оттуда.
   Наступила сырая, промозглая гамбургская зима. Голодный и измученный, без пальто, задыхаясь от кашля, бродил он по городу. Однажды забрел в порт. И тут перед ним распахнулся совсем иной мир. Тащились ломовые обозы, грузчики несли тюки и катили бочки, бойкие маклеры суетились возле складов. Корабли со всего света стояли у причальных стенок. Здесь были бриги и шхуны, рыбачьи парусники и коренастые пароходы с высокими, узкими трубами.
   Трудно было рассчитывать на то, что среди капитанов этих судов отыщется хоть один, который согласится взять себе в команду чахоточного юнгу. Однако один такой все же нашелся.
   Продан последний пиджак, а на вырученные деньги куплено шерстяное одеяло. И вот он уже каютный юнга брига "Доротея", рейс Гамбург Ла-Гуайра, капитан Симонсон, груз - железные изделия...
   В первом же рейсе "Доротея" пошла ко дну. Среди спасшихся членов команды был и он, юнга. Их шлюпку подобрали голландские рыбаки.
   Местные власти выдали команде "Доротеи" пособие на обратный путь до Гамбурга. Шкипер, боцман, матросы, кок - все члены команды, разумеется, с благодарностью приняли эти скудные деньги. Один только он, каютный юнга, решительно отказался от своей доли.
   Он твердо решил ни за что не возвращаться на родину.
   Что хорошего ожидало его в Гамбурге? Или в родном Мекленбурге? Снова ходить по лавкам, магазинам и мастерским в тщетных поисках работы? Нет. С него хватит! Он теперь вольный человек, он дышал морским ветром. Перед ним - весь мир, огромный, необъятный. Он верил, что сумеет его завоевать...
   И вот минуло четверть века.
   Мекленбургские родственники этого незадачливого юнца, наверное, уже успели забыть о его существовании. Скорее всего, они решили, что он давным-давно уже сгинул где-нибудь в своих бесконечных странствиях. Во всяком случае, у них и в мыслях не было, что из этого недотепы могло выйти что-нибудь путное.
   И тут как гром среди ясного неба на них вдруг свалилась поразительная весть.
   Из далекого русского города Санкт-Петербурга прибыл пакет. В пакете фотографический портрет невысокого, сухощавого, респектабельного господина в цилиндре и в лисьей шубе до пят.
   Подпись под портретом гласила: "Фотография Генри Шлимана, в юности приказчика у господина Хюкштедта в Фюрстенберге; теперь Санкт-Петербургского оптового купца 1-й гильдии, почетного потомственного русского гражданина, судьи Санкт-Петербургского торгового суда и директора Императорского государственного банка в Санкт-Петербурге".
   Точных свидетельств насчет того, что Генрих Шлиман действительно был директором Императорского государственного банка, не сохранилось. Не исключено, что, сочиняя эту злорадную подпись под фотографией, адресованную родственникам, не пожелавшим ему помочь, когда он погибал в нищете, Шлиман не отказал себе в удовольствии украсить реестр своих высоких титулов и званий еще одним, вымышленным. Но все прочие титулы, перечисленные выше, не вызывают сомнений. Он действительно стал крупным оптовым торговцем, купцом первой гильдии, почетным потомственным гражданином Российской империи.
   Он торговал крупными партиями чая, нажил на этом огромные деньги, стал миллионером. В то время как раз началась гражданская война в Америке, порты южных штатов были блокированы флотом северян. Из-за этого бешено выросли цены на хлопок. Оборотистый Шлиман стал покупать огромные партии хлопка. Всего только за полгода оборот его составил 10 миллионов марок.
   Торговый дом "Шлиман и К°" процветал. С каждым днем денег становилось все больше. Глава фирмы женился на племяннице богатого петербургского купца. Жизнь молодой четы была поставлена на широкую ногу: барская квартира в пятнадцать комнат, английский выезд, еженедельные рауты, на которых можно было встретить и купца-миллионщика, и университетского профессора, и заезжего дипломата...
   И вот тут, когда звезда его успеха, казалось, была в зените, почетный потомственный гражданин, купец-миллионер и директор Императорского банка господин Генрих Шлиман вдруг совершил поступок, после которого все, кто его знал, решили, что он просто-напросто спятил.
   Да и как можно было думать иначе? Судите сами!
   Он уже далеко не мальчик, ему - ни мало ни много - сорок шесть лет. За плечами долгие годы скитаний, бедствий, тягот и потрясений, которых хватило бы на добрую дюжину приключенческих романов. Сколько раз за эти годы он терял все, что было нажито с таким трудом! И вот теперь, когда его финансовое положение, наконец, упрочилось, когда он, наконец, богат богат по-настоящему, - именно теперь он вдруг ни с того ни с сего решил ликвидировать все свои коммерческие дела!
   Ну, это, положим, не такая уж безумная идея. Конечно, она противоречит главнейшему принципу коммерции, альфой и омегой которой является убеждение, что ни в коем случае не следует останавливаться на достигнутом, надо во что бы то ни стало двигаться дальше - наживать, наживать, наживать, прибавляя к каждому нажитому рублю проценты, а к процентам - проценты на проценты.
   Разумеется, ликвидировать все свои дела именно сейчас, когда ему так везет, это чистейшее малодушие. Даже трусость. Но в конце концов, разумная осторожность тоже похвальна. Может, и впрямь лучше крепко держать в руках эту с таким трудом добытую синицу, чем жадно следить завидущими глазами за стаями журавлей, разрезающих небесную синеву...
   Нет, коллеги Шлимана, вероятно, не стали бы так уж решительно осуждать его только за то, что он решил вдруг уйти от дел. Может быть, кое-кто из них даже и позавидовал бы ему, если бы, прекратив свою бурную деятельность крупного финансового воротилы и спекулянта, он стал бы жить в свое удовольствие: купил новый особняк, обставил его новой, еще более роскошной мебелью, приобрел бы новый, еще более роскошный выезд, стал бы устраивать еще более шикарные балы и приемы.
   Но в том-то и дело, что этот безумец Шлиман решил прекратить свою коммерческую деятельность совершенно с иной целью.
   Сперва он отправился в кругосветное путешествие. Потом... Потом - час от часу не легче! - он уезжает в Париж и решает там обосноваться.
   Может быть, его влечет веселая жизнь парижских кафе и бульваров? Театры, мюзик-холлы, красивые женщины?
   Ничуть не бывало!
   Поселившись в Париже на бульваре Сен-Мишель, сорокашестилетний миллионер, только что вернувшийся из кругосветного путешествия, становится скромным студентом. День его расписан по часам. Первая половина дня целиком уходит на слушание лекций. Как самый завзятый зубрила, он слушает все лекции подряд, не пропуская ни одной: по истории, по искусству, по археологии, по иероглифике, по санскриту. Вторая половина дня уходит на то, чтобы штудировать книги, упомянутые профессорами на этих лекциях.
   Согласитесь, занятие странное для почтенного отца семейства, а уж тем более для человека, принадлежащего к той категории людей, которые твердо знают, что время - деньги, а деньги на дороге не валяются...
   Конечно, все это началось не вдруг, не в один день. В нем и раньше было много странного. Взять хотя бы эту непонятную страсть к изучению языков. Достаточно сказать, что к тридцати пяти годам он уже в совершенстве владел двенадцатью.
   Ну, это еще, положим, можно было объяснить и соображениями чисто деловыми. Крупному коммерсанту, вкладывающему свои капиталы в предприятия, находящиеся в разных концах света, знать иностранные языки, разумеется, не мешает. Двенадцать - это, правда, уже слишком. Но в конце концов, двенадцать так двенадцать!
   Нет, главная странность была не в двенадцати изученных им иностранных языках, а в тринадцатом. И не потому, что двенадцать - это некий предел, за которым кончается здоровое чувство реальности и начинается безумие. Безумие состояло в том, что тринадцатым языком, за изучение которого с обычной своей страстью взялся Генрих Шлиман, был древнегреческий.
   На что может пригодиться купцу древнегреческий язык? Не собирается же он отправлять очередную партию чая или хлопка в древние Афины?
   Наиболее рассудительные из числа его друзей и знакомых, вероятно, уже тогда смекнули, что все эти странные прихоти Генриха Шлимана до добра его не доведут. Но разумеется, даже самые проницательные из них не предполагали, что его безумие примет столь грандиозные масштабы.
   В конце концов, чем бы ни занимался Генрих Шлиман на досуге, на что бы ни тратил он свое драгоценное время - это все еще не выходило за рамки достаточно нелепого, конечно, и даже смешного, но все-таки терпимого чудачества. Различного рода чудачества - исконная прерогатива миллионеров. Бывали миллионеры, тратившие время и деньги на коллекции марок. Другие увлекались ловлей бабочек... Почему бы не найтись миллионеру, решившему посвятить остаток жизни изучению античных древностей?
   Настоящее, подлинное безумие Генриха Шлимана стало явным в тот день и час, когда выяснилось, что весь свой капитал, все свои миллионы, нажитые с таким трудом, он собирается употребить на то, чтобы раскопать Трою. Да, да, ту самую Трою, которую воспел легендарный Гомер в своей бессмертной "Илиаде"!
   Тут уж над Шлиманом стали потешаться не только его бывшие коллеги коммерсанты, спекулянты, купцы и прочие люди реальной, практической складки, сделавшие своим девизом знаменитые слова: "В бога мы верим, а остальное - наличными". От людей этого типа, признаться, трудно было бы ждать иной реакции. Что им Гекуба? Что им Троя? Вот если бы они заранее могли угадать, чем все это кончится... Но как могли угадать это они, если даже самые образованные и тонкие знатоки из числа новых парижских знакомых Генриха Шлимана только пожимали плечами, едва заходила речь об этой навязчивой идее чудаковатого миллионера. А ведь в доме Шлимана на бульваре Сен-Мишель собирался цвет парижской интеллигенции. Там бывали известнейшие историки, филологи, археологи, философы. Достаточно сказать, что одним из постоянных его гостей и собеседников был Эрнест Ренан, прославленный ученый с натурой художника, великий мечтатель, остроумец и философ. Но даже он, автор многотомного исторического труда "Жизнь Иисуса", лишь грустной, скептической усмешкой отвечал на пылкие, восторженные речи Генриха Шлимана. Даже ему легче было поверить в реальность Иисуса Христа, нежели в реальность Ахилла и Одиссея, Агамемнона и Менелая, Гектора и Патрокла.
   Это не было ни косностью, ни даже естественным недоверием современников к чересчур смелой научной гипотезе человека, обогнавшего свое время.
   Как это ни печально, надо признать, что для иронического отношения к великой мечте Шлимана - найти и раскопать Трою - у ученых того времени было множество весьма серьезных и даже глубоких оснований.
   ОТСТУПЛЕНИЕ
   о том, можно ли считать историю точной наукой
   "Отцом истории" называют грека Геродота, жившего в V веке до нашей эры. Первым его так назвал Цицерон без малого две тысячи лет тому назад. Однако этот почетный титул сохраняется за Геродотом и поныне.
   Естественно было бы предположить, что Геродота назвали и до сих пор называют "отцом истории" по той простой причине, что он был первым из известных нам писателей древности, посвятившим себя сочинению исторических трудов. Однако это не так, до него на этом поприще уже подвизались другие писатели, так называемые логографы - первые историки Эллады. До нас дошли даже их имена: Гекатей, Гелланик...
   Нет, отцом исторической науки Геродота называют, скорее, по другой причине. Дело в том, что он, по-видимому, был первым, кто, излагая те или иные исторические события, пытался отделить реальность от вымысла, факт от мифа, истину от басни.
   Вот, например, он рассказывает о племени невров:
   "Эти люди, по-видимому, колдуны. Скифы и живущие среди них эллины, по крайней мере, утверждают, что каждый невр ежегодно на несколько дней обращается в волка, а затем снова принимает человеческий облик. Меня эти россказни, конечно, не могут убедить; тем не менее так говорят и даже клятвенно утверждают это".
   Нетрудно заметить, что Геродот хотя и оговаривает свое неверие в такого рода "россказни", но делает это как-то неуверенно. Смысл тут примерно такой: "Насчет превращения в волков - это уж чересчур. Это, конечно, фантазия. Но вообще-то эти люди, по-видимому, все-таки на самом деле колдуны..."
   Как бы то ни было, он явно стремится отделить правду от вымысла. Именно в этом он видит главную свою задачу.
   "После долгого перехода по этой каменистой области придешь в страну, где у подножия высоких гор обитают люди. Как передают, все они, как мужчины, так и женщины, лысые от рождения... Области до этих лысых людей нам еще знакомы, о том же, что выше их, никто с точностью сказать не может. Эти страны отделяют высокие, недоступные горы, и никто их еще не переходил. По словам лысых, на горах обитают, хотя я этому не верю, козлоногие люди, а за этими горами - другие люди, которые спят шесть месяцев в году. Этому-то я уж вовсе не верю".
   Он как бы подчеркивает, что ему приходится пользоваться весьма сомнительными источниками информации. Скорее всего, это все сказки! Но чем черт не шутит? А вдруг в них есть хоть крупица истины? Как бы то ни было, он считает своим долгом изложить все версии, в том числе и явно нелепые. Он как бы дает понять своему читателю, что не берется выносить окончательное суждение о степени достоверности той или иной версии, но, во всяком случае, считает своим долгом любую, даже заведомо неправдоподобную версию изложить с максимальной добросовестностью.
   "По рассказам скифов, народ их моложе всех. А произошел он таким образом. Первым жителем этой еще необитаемой тогда страны был человек по имени Таргитай. Родителями этого Таргитая, как говорят скифы, были Зевс и дочь реки Борисфена (я этому, конечно, не верю, несмотря на их утверждения). Такого рода был Таргитай, а у него было трое сыновей: Липоксаис, Арпоксаис и самый младший - Колаксаис. В их царствование на Скифскую землю с неба упали золотые предметы: плуг, ярмо, секира и чаша. Первым увидел эти вещи старший брат. Едва он подошел, чтобы поднять их, как золото запылало. Тогда он отступил, и приблизился второй брат, и опять золото было объято пламенем. Так жар пылающего золота отогнал обоих братьев, но, когда подошел третий, младший брат, пламя погасло, и он отнес золото к себе в дом. Поэтому старшие братья согласились отдать царство младшему..."
   Тут уж похоже, что всю эту явно сказочную историю Геродот склонен рассматривать как более или менее достоверную. Не верит он только в то, что родителями Таргитая были сам всемогущий Зевс и дочь реки Борисфена. А во все остальное, пожалуй, готов даже и поверить.
   Но есть и другие, даже еще более явные примеры поразительной доверчивости и наивности Геродота, когда такие же сказочные, заведомо фантастические истории он излагает с полной серьезностью, не высказывая уже даже и тени сомнения в их абсолютной правдивости:
   "Другие индийские племена, напротив, обитают вблизи области Пактики и ее главного города Каспатира... Это самое воинственное из индийских племен, и они уже умеют добывать золото. В их земле есть песчаная пустыня, и в песках ее водятся муравьи величиной почти с собаку, но меньше лисицы. Несколько таких муравьев, пойманных на охоте, есть у персидского царя. Муравьи эти роют себе норы под землей и выбрасывают оттуда наружу песок, так же как это делают и муравьи в Элладе, с которыми они очень схожи видом. Вырытый же ими песок - золотоносный, и за ним-то индийцы и отправляются в пустыню. Для этого каждый запрягает в ярмо трех верблюдов, по бокам - верблюдов-самцов, которые бегут рядом, как пристяжные, а в середине - самку-верблюдицу. На нее они и садятся, выбирая преимущественно спокойную, которая только что ожеребилась... Муравьи же тотчас, по запаху почуяв их, бросаются в погоню. Ведь ни одно животное не может сравниться с этими муравьями быстротой бега, так что если бы индийцы не успели опередить их (пока муравьи соберутся), то никто бы из них не уцелел. Так вот, верблюдов-самцов (те ведь бегут медленнее самок и скорее устают) они отвязывают в пути и оставляют муравьям (сначала одного, потом другого). Самки же, вспоминая оставленных дома жеребят, бегут без устали. Таким-то образом индийцы, по словам персов, добывают большую часть золота..."
   Похоже, что мы уже получили вполне недвусмысленный ответ на вопрос, можно ли считать историю точной наукой. Хороша точная наука, отцом которой по сей день считается человек, не умевший отличить реальный факт от самой что ни на есть фантастической и даже довольно-таки нелепой басни!
   Однако давайте вспомним, с чего начинали другие, уж бесспорно точные науки.
   По сравнению с эпохой Геродота совсем недавно, всего лишь каких-нибудь семь-восемь веков тому назад, люди были уверены, что земля центр вселенной, а звезды вращаются вокруг нее.
   Они верили, что под ногами у них мечутся грешники в геенне огненной, и, быть может, им даже мерещился порой серный дым преисподней, проникающий из какой-нибудь трещины в скале. Запрокинув голову, они созерцали над собою двенадцать сфер: сперва сферу стихий, охватывающую воздух и огонь, потом сферы Луны, Меркурия и Венеры, потом сферы Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна, а потом незыблемую твердь, к которой, наподобие светильников, подвешены звезды. А там, дальше, за пределами видимого глазом, им представлялось девятое небо, куда возносились святые, хрустальный свод и, наконец, местопребывание блаженных - эмпирей, куда после смерти два ангела в белых одеждах уносят души праведников.
   Эта уютная вселенная была до того проста, что ее изображали иногда всю целиком, в ее натуральном виде и в движении, на больших башенных часах, снабженных особым механизмом и раскрашенных.
   Но настал час, и вся эта прекрасно организованная вселенная рухнула. Хрустальный свод небес разбился вдребезги, и перед людьми разверзлась бесконечность. Оказалось, что там, за планетами, не эмпирей праведников и ангелов, а черная бездна, тысячи миллионов солнц. И среди этой бесконечности миров наше бедное маленькое Солнце - всего лишь крохотный пузырек горящего газа, а Земля - микроскопический глиняный шарик, мчащийся в ледяном пространстве космоса.
   По сравнению с прежней прочной, маленькой, уютной вселенной, центром которой была наша Земля, эта черная бездна устрашала, она наполняла душу ужасом. Ужасно было думать, что наша огромная, необъятная, до сих пор до конца нами не исследованная Земля, - всего лишь пылинка в бесконечных просторах вселенной.
   Но еще ужаснее было то, что стройный, так ладно, так великолепно организованный космос вокруг нас сменился хаосом. Главным источником трепета, объявшего душу человека, была мысль даже не о бесконечности вселенной, а об отсутствии в ней порядка. Страшно было жить в мире, где нет никаких законов, где все случайно. Ужасна была вселенная, из которой навсегда исчезли гармония и целесообразность.
   Но они не исчезли.
   Явился человек, который понял, объяснил и даже исчислил законы, управляющие всей небесной механикой.
   Тьма рассеялась. Снова стало светло. Человеку опять, казалось, на этот раз уже окончательно, стало ясно сложное устройство вселенной.
   Английский поэт XVIII века сложил по этому поводу такое гордое двустишие:
   Был этот мир глубокой тьмой окутан.
   Да будет свет! И вот явился Ньютон.
   Но минуло всего лишь каких-нибудь два столетия, и поэт нового, нынешнего века ехидно возразил своему давнему собрату:
   Но сатана недолго ждал реванша.
   Пришел Эйнштейн - и стало все, как раньше.
   Стало все, как раньше, - это значит: блестящий театр мироздания снова погрузился во тьму с тех пор, как ошеломляющие открытия Альберта Эйнштейна полностью перевернули все привычные представления о мире, в котором мы живем.
   В сравнении с этим новым, сегодняшним представлением о вселенной, которое после Эйнштейна стало господствующим в физике, вселенная Ньютона кажется едва ли не такой же уютной и ладной, как тот разлетевшийся вдребезги хрустальный небесный свод, в который верили средневековые астрологи. Ведь в ней, этой гармоничной и строгой ньютоновской вселенной, все происходило в соответствии с точными математическими законами. Она была устроена логично и просто, как хороший часовой механизм. Все будущее в ней строго зависело от всего прошедшего. При всей своей устрашающей необъятности эта добрая старая вселенная была компактна и прочна.
   Вселенная Эйнштейна была совсем не такой.
   Впрочем, дело было не в одном Эйнштейне. Начало нового, XX века было ознаменовано не одним, а многими научными потрясениями. Это была эпоха великих переворотов чуть ли не во всех науках. Все переворотилось и было поставлено с ног на голову: физика, химия, астрономия, даже точнейшая и древнейшая из всех наук - математика.
   Все, что еще недавно казалось таким устоявшимся, незыблемо прочным, вдруг поплыло, стало зыбким, туманным. У ученых, в буквальном смысле этого слова, стала уходить почва из-под ног: первооснова всего сущего - атом стал вдруг дробиться на микрочастицы, таять, исчезать...
   На фоне всех этих грандиозных событий история жила мирной, тихой, спокойной и ровной жизнью. По сравнению с сорвавшимися со своих якорей естественными науками она казалась теперь едва ли не самой прочной и устойчивой из всех сфер человеческого знания. Мир нашего прошлого был изучен едва ли не так же досконально, как поверхность Земли после эпохи Великих географических открытий.
   Оказалось, что истины, установленные исторической наукой, куда более прочны и несомненны, чем все завоевания физики, химии, биологии, астрономии и математики, вместе взятые. Ведь любая естественнонаучная истина, как выяснилось нынче, относительна. Она отражает лишь сегодняшний, далеко не абсолютный уровень наших знаний о мире. По мере дальнейшего развития естественных наук каждая такая истина будет дополняться, обогащаться, а то и отменяться. И каждая такая перемена будет еще одним новым шагом, приближающим нас к постижению сути вещей и явлений.
   Вот, например, позавчера считалось, что атом - неделим. Вчера выяснилось, что он включает в себя десятки элементарных частиц. А сегодня уже оказалось, что этих самых элементарных частиц не десятки, а сотни. И никому не известно, что выяснится завтра.
   А простейшая историческая истина - скажем, тот факт, что Октавиан Август правил в Риме после Юлия Цезаря, а не до него, - как была, так и осталась несомненной, не подлежащей какому бы то ни было пересмотру.
   Из этого, конечно, вовсе не вытекает, что историческая наука выяснила решительно все, что ей полагалось знать, и теперь может спокойно, как говорится, почивать на лаврах.
   Уверенность, что науке известно решительно все, как правило, свойственна недоучкам. Что касается настоящих, подлинных ученых, то они всегда знают, что не ясного, не известного, не изученного, не открытого на их долю еще хватит. Вследствие этого нехитрого противоречия между профессорами и студентами иногда происходят весьма забавные сцены. Вроде, например, вот этой: