В автобиографии Констансии де ла Мора, озаглавленной «Вместо роскоши», есть поразительное описание той жестокой борьбы, которую в первые дни войны приходилось выдерживать женщинам, ухаживавшим за сиротами, когда они пытались снять с них грязные лохмотья и вымыть их. Монахини, на попечении которых прежде находились эти девочки, бежали от «красных», бросив детей на произвол судьбы.
   «Для своей первой попытки я выбрала очаровательную черноволосую девчушку с огромными черными глазами, — пишет Констансия де ла Мора. — Я расстегнула грязный черный фланелевый фартук Энрикетты, стянула с нее рваные башмаки и грубые черные чулки. И тут началось. Едва я попыталась расстегнуть ее заскорузлую от грязи рубашонку, как девочка принялась отчаянно вырываться, выкрикивая что-то невнятное (она шепелявила). Наконец я разобрала:
    — Это грех против целомудрия! — всхлипывала она. Энрикетте было всего четыре года».
   («В Барселоне публичных женщин больше, чем…» — сказал Хаиме.)

5

   По мере приближения к Эбро мое волнение возрастало. Мы остановились перекусить в Фальсете. Сколько раз я проезжал через этот городок на грузовике, то один, то с колонной! После Фальсета дорога начала круто подниматься и петлять, но она теперь была получше, чем двадцать девять лет назад. Пипо-Типо вел машину прекрасно, хотя и был одержим манией быстрой езды, как тогдашние испанские шоферы, да и нынешние.
   На перекрестке за Фальсетом левая стрелка дорожного указателя отмечала поворот на Марсу, а дальше другая стрелка (тоже левая) — на Дармос. Оба эти названия неизгладимо запечатлелись в моей памяти — в этих поселках мы провели не одну неделю, обучая новобранцев, переформировывая батальон. Если бы мы заехали в Дармос (а может быть, и заедем…), я, конечно, и теперь сразу нашел бы дорогу от этого крохотного селения с заброшенным кинотеатриком через виноградники за шоссе к тому оврагу, где мы с Аароном (и греком Павлосом Фортисом, командиром первого взвода) ночевали в укрытии на песчаном склоне. И железнодорожную ветку в глубокой выемке, и туннель, в котором на вагоне-платформе было установлено огромное древнее (1889 года) орудие. Раз в неделю, ночью, его выкатывали из туннеля, заряжали и оно стреляло, — один-единственный раз.
   Я с трудом сдерживал дрожь. Я старался не глядеть на неизбежную трехметровую эмблему фаланги на въезде в каждый город, но всякий раз у меня мучительно сжималось сердце, и думаю, что причиной был не инфаркт, который я перенес четырнадцать месяцев назад.
   Я хотел попросить Хаиме свернуть на Дармос и на Марсу, но знал, что у нас нет времени, и поэтому молчал. Потом впереди вдруг появилась река, и мы въехали в Мора-ла-Нуэву, где ночью в апреле 1938 года я спал на тротуаре, после того как мы отступили через реку, а мост позади нас взлетел в воздух.
   Внезапно я словно вновь ощутил прикосновение одеяла, которое подобрал на следующую ночь, когда мы отошли от берега, по нему били орудия фашистов, и забрались в брошенный артиллерийский окоп. На холме. Было очень холодно, и, нащупав в темноте одеяло, я радостно в него закутался… и почувствовал, что оно все мокрое… Мокрое и липкое. Я чиркнул спичкой, что было строго запрещено, и увидел, что оно пропитано кровью, которая еще не успела подсохнуть. Я продрог до костей, но отшвырнул его и всю ночь просидел скорчившись под оливковым деревом.
   Железный мост, просевший в мутную воду, когда я видел его в последний раз, теперь был заменен красивым бетонным мостом, и, когда мы въехали на него, я сказал:
    — Вот там мы купались как-то ночью, — и показал на пляж у Мора-де-Эбро на том берегу.
    — Это здесь вы переправлялись во время наступления? — спросила Сильвиан, беря меня за руку, как тогда в самолете над Пиренеями, а я ответил:
    — Нет, это было дальше. Вверх по течению, на полпути к Флишу.
     Флиш… Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… а сохранилось от них лишь несколько названий и камней… но все эти места — вот же они! Тут, повсюду вокруг. И я тоже тут, хотя был уверен, что больше никогда их не увижу. Флиш, и Гарсиа, и Аскот, и Фатарелья, где во время наступления мы наткнулись на итальянский интендантский склад и нашли там не только шоколад, теплое пиво и скверные итальянские башмаки, но и сардины в томатном соусе… А рядом — Вильяльба-де-лос-Аркос и Батеа, — названия, воплотившие и радости и муки, ничего не говорящие тем, кто не был с нами…
   Из Мора-ла-Нуэвы Мора-де-Эбро выглядел совсем так же, как в тот последний раз, во время нашего последнего отступления из сектора Эбро, когда Негрин выступил перед Лигой Наций и объявил об отзыве республиканских добровольцев.
   Сейчас мы были в Мора-де-Эбро… И только что проехали мимо того самого места, где тогда, во время апрельского отступления, стоял грузовик и мальчик лет пяти сидел на его заднем борту, плакал и все повторял, пока мы шли мимо к мосту: «Мама потерялась… мама потерялась…» Нашел ли он свою мать? А если нашел, то где они теперь? Женат ли он, развелся или умер?
   Вот там, на холмах за Морой, мы, жалкая горстка бойцов, просидели весь удушливый жаркий день, ожидая фашистские танки. А потом переправились через реку. Был апрель.
   Вот по этой прямой дороге, которая вела из Моры на фронт, я, сообщив, чтобы нам пока не пересылали почту, ехал в кабине грузовика из Гратальопса, что вон там, на другом берегу, позади нас (здесь есть еще и Кантальопс), ехал потому, что выступил Негрин. Мы возвращались в штаб бригады в Сьерра-Кабальс, и вдруг над нашими головами пронеслись два истребителя, завязавших последний бой.
   Один был наш, а другой был их, они летели на высоте всего в двести футов; их сидел на хвосте нашего. Наш взмывал вверх и нырял вниз, делал бочку, сверкая красной каймой крыльев, входил в штопор, выравнивался… Но он потерял управление и врезался в землю в полумиле от нас. Мы услышали и почувствовали взрыв, мы увидели пламя и столб густого черного дыма и не остановились, чтобы помочь. Мы знали, что помочь нам нечем и некому.
 
   Из дневника:
 
    «5 августа 1938 года… Поздно ночью, в 12 ч. 30 м., мы вступили в Корберу, прошли по ее окраинам и дальше по дороге Корбера — Гандеса, до пункта в трех милях от Гандесы, где сменили укрепившиеся там два батальона XI бригады. Бойцы укрылись в скверных, мелких окопах, вырытых в виноградниках в двухстах-пятистах метрах от фашистов. Ходов сообщения нет, местность ровная, и невозможно ни вылезти из окопа, ни влезть в него без того, чтобы в тебя не выстрелили.
    7 августа. Вчера ночью нас сменила 27-я дивизия (хорошо все-таки выбраться из этой дыры). Прошли пятнадцать километров по дороге Гандеса — Корбера по направлению к Мора-де-Эбро. От Корберы остались одни развалины. На вымерших улицах сладковатый запах разложения, развороченные дома, даже деревья разбиты в щепу — от города не осталось ничего…»
 
   Через город ведет шоссе, прямое как стрела. По его сторонам мало домов, и, как и в 1938 году, это почти только склады. Два-три крохотных магазинчика, и больше ничего. Людей тоже мало — мы видели трех-четырех прохожих.
   Пипо (вот тип!) зачем-то поставил машину на левой стороне шоссе, и не успели мы отойти на десять шагов, как словно из-под земли появились два жандарма и оштрафовали его.
   Они все еще носят нелепые черные лакированные шляпы с загнутыми полями, но больше не вызывают в воображении тот образ, который на вечные времена создал Гарсиа Лорка, за что, в числе прочих причин, фашисты убили его в Гранаде 19 августа 1936 года.
 
 Их кони черным-черны,
 И черен их шаг печатный,
 На крыльях плащей чернильных
 Блестят восковые пятна.
 Надежен свинцовый череп —
Заплакать жандарм не может{ {27}}…
 
 
   Вместо лошадей у них теперь черные мотоциклы и чернильных плащей в пятнах они больше не носят, но, поскольку черепа у них по-прежнему свинцовые, они не плачут.
   У этих двух были морды типичных бандитов, и они устроили из этого штрафа грандиозный спектакль, ни разу не осквернив своего лица улыбкой, пока Хаиме объяснял, что молодой человек — иностранец, не знает местных правил уличного движения и свои международные водительские права оставил в другом пиджаке. За все это время мимо не проехало ни одной машины. И потом в городе мы тоже не видели ни одной.
   Если смотреть на Корберу с шоссе, город выглядит нормально, но, когда жандармы, взревев мотоциклами, укатили на поиски других легких побед, а мы обогнули здание у обочины и начали подниматься в город, оказалось, что его просто нет.
   Корбера выглядела точно так же, как седьмого августа 1938 года, когда я видел ее в последний раз, только на стенах развороченных жилищ уже не кособочились свадебные фотографии, в огромных воронках от бомб не громоздились кроватные сетки, матрацы, детские игрушки, ночные горшки, на земле не лежали лохмотья окровавленных одеял и простынь, под ногами не валялись кастрюли и битая посуда.
   Мы поднимались по мощенным булыжником улицам. Тяжелые деревянные двери домов, от которых остался один остов, были заложены засовами. Голубая штукатурка на внутренних стенах еще не совсем поблекла. Повсюду кучами лежали обломки красной черепицы с исчезнувших крыш, и, хотя я знал, что этого не может быть, мне чудились под обломками изуродованные, разлагающиеся трупы.
   Трупов, правда, и тогда было довольно мало, не больше пятидесяти, потому что официально город был эвакуирован. Но старики, старухи и дети, погибшие в Корбере между пятым и седьмым августа, не захотели расстаться с родными домами и тайком пробрались ночью назад. Корбера не имела никакого военного значения, даже шоссе через нее проходило всего одно, в ней не было ни военных складов, ни заводов. И окружали ее только возделанные виноградники и оливковые рощи, которые и теперь такие же.
   Хаиме что-то быстро сказал, и Сильвиан перевела:
    — Если выйдут цыгане, которые тут поселились, не отвечайте им и на давайте денег.
   Цыган мы не видели, но среди развалин играли мальчишки. Около часа мы искали дом, куда бы мог войти доктор Фостер и поглядеть в пустой оконный проем, и стену, которую можно было бы легко обрушить, чтобы Мария в испуге впервые бросилась в объятия доктора. Потом мы пошли обратно.
   По дороге мы попытались войти в один из пустых домов, толкнули тяжелую дверь, но какой-то голос крикнул нам по-каталански:
    — Это не ваш дом! Не надо туда входить.
   Из двери напротив вышла старуха с метлой в руках, и мы были так ошеломлены, словно воскрес один из мертвецов 1938 года. Мы заговорили с ней, и она объяснила:
    — Жить-то здесь никто не живет, но внутрь заходить нельзя.
   Дом, где сама она, без сомнения, жила, был трехэтажным. Передняя, насколько мы могли видеть, была очень чистой. Да, сказала старуха, она жила здесь во время войны. Да, у нее было двое детей, которым чудом удалось спастись от бомбежки. Теперь они взрослые. Когда я спросил, зачем понадобилось бомбить такой маленький город — ведь в нем же не было никаких военных объектов, она посмотрела на меня и сказала:
    — Что поделаешь, шла война. Фронт был близко.
    — А кто бомбил город? — спросил я, провоцируя ее на откровенность. — Красные? (В сегодняшней Испании республиканцев называют так, по крайней мере на людях.)
    — Нет, — ответила она. — Националисты.
    — Мне бы хотелось заглянуть внутрь дома, — шепнула жена.
    — А ты попроси у нее разрешения, — сказал я.
     Сильвиан покачала головой, но я уговорил ее, и старуха, ласково кивнув, сказала то, что я ожидал услышать:
    — Мой дом — ваш дом, — и проводила нас внутрь.
   Наши спутники остались ждать на улице. В трехэтажном доме не было ничего, что заслуживало бы название мебели, — убогий письменный стол, продавленная кровать, три-четыре колченогих стула, три-четыре старых кастрюли. На стенах несколько маленьких снимков, вместо распятия — литография, изображающая Христа с детьми.
   А ее дети выросли и уехали. Сын, фармацевт, живет в Барселоне. То есть в аптеке он работает днем, а вечером садится за руль такси. Сводить концы с концами без второй работы невозможно, объяснила она.
   С гордым достоинством старуха показала нам каждую комнату на каждом этаже, а затем и чердак с крышей из прозрачных листов дешевого пластика, которая кое-как укрывала его от дождя. На чердаке хранились запасы, которые я столько раз видел в деревенских домах с земляным полом, где их держали в укромном углу. Со стропил свисали сушеные яблоки, стояли мешки с лесными орехами и сушеным инжиром, а также кувшины с оливковым маслом.
    — Вина нет? — спросил я с улыбкой, и она покачала головой.
    — Внизу, — сказала она.
   Неожиданно она захватила в горсть орехов и высыпала их в открытую сумку Сильвиан. Сняла две связки сушеных яблок и протянула их мне. Хотела дать еще инжира, но его было не в чем нести. Мы поблагодарили ее, похвалили дом (он блестел чистотой — хоть с полу ешь! — как говорила моя мать) и пошли вниз.
   В подвале она показала нам свое главное сокровище — подарок от сына в Барселоне — сравнительно новую, сияющую белизной электрическую стиральную машину. В доме не было горячей воды, и «у электричества не хватает силы», как она выразилась, но это не мешало ей радоваться подарку. Машиной она ни разу не пользовалась.
   На улице мы поделились орехами и яблоками с нашими спутниками и пошли дальше по разрушенному городу. Я вспомнил выцветший плакат на доме у шоссе, гласивший нечто вроде того, что город находится в ведении какого-то государственного учреждения, оберегающего «районы, опустошенные войной». Меня заинтересовал вопрос, что именно это учреждение оберегает, и я спросил у Хаиме, почему город не отстроили заново?
   Он пожал плечами и ответил:
   — Не знаю.
   (Позднее я задавал этот вопрос многим. Ответ всегда был один и тот же: «не знаю». Кто-то, правда иронически, предположил, что Пако (уменьшительное от Франсиско) приказал оставить все в таком виде: мол, если кому-нибудь придут в голову нежелательные мысли, пусть посмотрит на Корберу и увидит, что с ней случилось.)
   Большая красивая церковь была заперта и закрыта на засов. Сквозь щель в огромной двери было видно, что внутри она вся разворочена взрывом, хотя стены и уцелели. От крыши, правда, не осталось и помина. На двери дома дальше по улице сохранилась облупившаяся надпись «Реквизирован ЦНТ» — это была анархо-синдикалистская организация во время республики.
   В отдалении мы увидели еще одну церковь и кладбище с кипарисами, которого в 1938 году еще не существовало, и вдруг Мартита заметила, что по улице далеко внизу со стороны этой церкви движется небольшая процессия, сопровождающая жениха и невесту в белом платье.
   У одного испанского романиста есть книга под названием «Кипарисы верят в бога»{ {28}}. И тут я подумал, кто еще в него верит, кроме благочестивых старух.

6

   В Барселону мы вернулись поздно вечером. В Гандесе, которая осталась все тем же захолустьем, мы отыскали «церковь для бедных». В этом кафе для рабочего люда одетые в убогие праздничные костюмы мужчины смотрели на двух наших спутниц с восхищением и некоторой насмешкой, потому что Сильвиан была в элегантном красном жакете с меховым воротником, а Мартита в своих любимых брючках.
   Теперь, когда я снова увидел этот городок, который мы с таким упорством стремились взять (после апрельского отступления 1938 года он стал главной базой «добровольцев» Муссолини), мне не верилось, что ему довелось сыграть в нашей истории такую важную роль — причем дважды.
   В конце марта 1938 года большая часть бригады была отрезана и окружена вблизи Гандесы. Именно там мы потеряли начальника штаба Роберта Мерримана и его комиссара Дейва Дорана. Именно там враг настолько не жалел снарядов, что бил из орудий по одному-двум бойцам. Именно там кавалерийская атака марокканцев (звучит архаично, но была она ничуть не менее страшной, чем все такие атаки) косила людей, как вязанки колосьев.
   Из Гандесы уцелевшие бойцы XV Интернациональной бригады пробились через вражеские линии обратно к Эбро, где многие из них в первый и в последний раз в жизни попытались переплыть ледяную мутную стремнину.
   Пятого апреля 1938 года Герберт Л. Мэтьюз писал в «Нью-Йорк тайме»: «В целом можно сказать, что от четырехсот пятидесяти человек осталось около ста пятидесяти. Почти наверное кто-то еще найдется в ближайшие дни, а кое-кто попал в плен. Однако многих замечательных людей нам больше не суждено увидеть».
   Во время июльского наступления мы почти окружили Гандесу, но скорострельные горные орудия и бомбежка всех наших позиций в Сьерра-Пандольс остановили нас — и уже навсегда.
   Теперь это все тот же заштатный городишко, где почти нет людей достаточно пожилых, чтобы помнить войну и ключевую позицию Гандесы в дни нашего наступления — и отступления.
   Обратно мы возвращались снова через Мору, и, к моему удивлению, Пипо, которому Хаиме что-то быстро сказал, вдруг свернул с шоссе, ведущего на мост, и поехал вдоль реки к обрыву над жалкой полоской песка, на которую я показывал утром.
   Мы вышли из машины. Река несла свои мутные воды все так же стремительно, мимо проплывали обломанные ветви и вырванные с корнями кусты. Я стоял и глядел на то самое место, куда однажды августовской ночью мы рота за ротой приходили с передовой после долгих тяжких недель, чтобы смыть грязь и получить чистое белье и форму. Я не то плакал, не то смеялся, глядя на реку, и вспоминал, как, трясясь в грузовике по понтонному мосту, наведенному рядом с рухнувшим, я в последний раз переезжал через нее в сентябре 1938 года. Я думал тогда об Аароне…
 
   Снова обсуждения сценария и споры, но всегда вполне миролюбивые. Я считал, что эпизод в Корбере столь же неоправдан, как и эпизод в психиатрической клинике в первоначальном его виде. Опять монтаж кадров с Дейвидом Фостером и Марией, бродящими среди развалин маленького городка на склоне холма. За ними исподтишка следит человек с суровым небритым лицом (зачем?). Рушится стена, и Мария ищет защиту в объятиях Дейвида.
    — Ну так перепишите его, — сказал Хаиме, и я согласился.
   Однако обсуждение сценария велось так нерегулярно, а Хаиме настолько погрузился в заботы, предшествующие запуску фильма в производство, что большую часть времени мы были совершенно свободны, а потому в следующие субботу и воскресенье мы с Сильвиан смогли навестить ее родственников в Перпиньяне и побродить по Барселоне.
   К явному противоречию, заключающемуся в том, что произведения Карла Маркса и Фридриха Энгельса продавались в магазинах совершенно открыто, добавилось еще одно — музей Пикассо. Конечно, мы сразу же пошли туда. Он находится в великолепном дворце на улице Монкада, построенном в средние века, а поскольку почти вся экспозиция представляет раннего Пикассо (подавляющее большинство картин прославленный коммунист подарил своему близкому другу, чье имя обозначено почти на каждом полотне), это противоречие, может быть, и не так уж велико. (Кстати, люди, с которыми мы встречались, считали, что Пикассо, который живет на юге Франции, совершает большую политическую ошибку, отказываясь посетить Испанию. «Его бы встретили здесь как героя», — говорили они. По их мнению, должен вернуться и Пабло Казальс, каталонец, хотя бы для того, чтобы досадить режиму Наиглавнейшего, который не посмеет чинить никаких помех этим двум гражданам мира.)
   Мы дважды ели в «Мажестике». Кормят там отлично, но атмосфера невыносимая. Гостиница, по-видимому, обслуживает исключительно туристов не моложе семидесяти лет, если судить по тем немногим, которые там остановились. Мне даже не верилось, что в годы войны мы все тут ели: я, Эд Рольф, Шин, Мэтьюз.
   Гораздо лучше (и дешевле) можно было поесть в рыбном ресторане «Каса Коста» в порту, и Сильвиан уже начинала жаловаться, что испанцы вообще ничего не умеют готовить, кроме рыбы и цыплят, — и была права.
   Мы побывали в кафедральном соборе в готическом квартале, заложенном в конце тринадцатого века. Осмотрели шедевр Антонио Гауди — Искупительный храм святого семейства, — его строят уже восемьдесят лет, и конца все не видно.
   Оказывается, Гауди несколько раз менял свой замысел и умер, не оставив окончательного плана. С тех пор не прекращаются споры о том, достраивать храм или нет. Одни утверждают: дело давнее, и средства, которых потребует завершение строительства, лучше употребить на что-нибудь полезное. Другие доказывают, что собор — творение гениального мастера, а потому должен быть завершен. Правы обе стороны, но строительство движется черепашьим шагом, и комитет архитекторов постоянно совещается, пытаясь разгадать, что же имел в виду каталонский гений.
   На такси мы поехали осмотреть большую церковь на вершине Тибидабо. («Я дам тебе», — сказал господь по-латыни святому Иоанну Боско в апреле 1886 года — и месяц спустя совет, состоявший из истых католиков, дал ему вершину горы за городом.) Когда мы добрались туда, несколько рабочих под дождем и в холоде, на пронизывающем ледяном ветру вешали на центральной башне гигантский красный крест. В Испании ежегодные празднества Красного Креста длятся неделю и вызывают куда больше энтузиазма, чем целый месяц таких празднеств в Соединенных Штатах.
   Тибидабо — это тоже искупительный храм, и мы с большим интересом узнали, что, заказав мессу, можно искупить не только ваши собственные грехи, не только грехи вашей семьи, фирмы, города или страны, но и обеспечить отпущение грехов всем усопшим. ТИБИДАБО ПРОВОДИТ, — утверждалось в рекламе, — ИСКУПИТЕЛЬНЫЕ ТРУДЫ ВО ИМЯ УСОПШИХ.
   Монтжуич («Еврейский холм» по-каталански) был гораздо интереснее, по крайней мере для меня. Моя жена порвала с католицизмом еще совсем девочкой, а на меня, независимо от величественности замысла и его воплощения (собор Парижской богоматери, Сент-Шапель, церковь Сен-Жермен-де-Пре), всегда угнетающе действует продажа свечей в приделах, стоящие там ящички с замками, клянчащие пожертвования на «немощных бедняков», на «обращение язычников», «в пользу сирот», а также для всех святых по отдельности (им-то на что деньги?). Моя жена, по ее словам, окончательно утратила веру, когда впервые приехала в Испанию в 1953 году и ужаснулась при виде сокровищ и драгоценностей, которыми были увешаны статуи Пресвятой девы и прочих святых в Севильском соборе, перед ними отбивали поклоны нищие и оборванные старухи, ползая на коленях по каменным плитам.
   Монтжуич — это крепость (а теперь и увеселительный парк), в крепости находится военный музей, который совершенно не интересовал Сильвиан. Да, конечно, изобретательность, размах и мастерство, вложенные человеком в создание бесчисленных орудий пыток и смерти, производят определенное впечатление, но этим все исчерпывается.
   Мне было любопытно проверить, какое место занимает в этом музее наша маленькая война, но, если не считать фотографий доблестных генералов, которые в конце концов взяли без боя Барселону, когда в январе 1939 года перестал существовать каталонский фронт, и нескольких образчиков захваченного оружия (естественно, в основном русского производства), «великий крестовый поход» там не был представлен вовсе.
   Великий же крестоносец был увековечен (временно) во внешнем дворике, где поставлена конная статуя. Ради торжественного случая его постарались изобразить более худым, чем в натуре, но все равно прохожие видят лишь маленького жирного человечка на большой жирной лошади, который протягивает правую руку, как бы провозглашая «мир в фашизме», словно такое возможно. Надпись, выбитая на пьедестале под этой нелепой фигурой, сообщила нам; что ее воздвигли «благодарные жители Барселоны», в число которых, вероятно, не вошли те полмиллиона мужчин, женщин и детей, которые в разгар зимы пытались уйти через Пиренеи во Францию и, измученные, замерзали на горных дорогах, спасаясь от даруемого им освобождения.
   Монтжуич? Какое отношение мог иметь этот холм к моему народу? Этому есть простое объяснение: здесь были найдены надгробные плиты более чем тысячелетней давности с древнееврейскими подписями. Испанцы выставили их в замке и перевели для несведущих католиков. (В Баррио-дель-Каль в стену врезан один такой камень с надписью: «Святой раввин Самуил Хазарери не кончил свою жизнь в 692 году. Он пребывает с останками других евреев тех времен в сем доме, воздвигнутом на руинах того, который был построен святым Домиником».)
   Многие века крепость служила тюрьмой, и, завороженный свободой, с какой моя жена говорила по-испански, дежурный сотрудник допустил некоторый промах — он объяснил, что тюрьма существовала здесь еще пять лет назад.
    — Заключенные? — спросила моя жена с лучшей из своих наивных улыбок. — А какие?
   — Ну, политические… а впрочем, не знаю, — сказал он. — Так, слышал что-то.
    А Наиглавнейший двадцать с лишним лет утверждал, что в Испании больше нет политических заключенных. Только «обычные преступники».
   С одним из таких преступников мы познакомились меньше чем через полмесяца после приезда. Собственно говоря, он жил в нашей гостинице и работал где-то в Барселоне. Мы слышали о нем и раньше: это был один из тех бесчисленных испанцев, которые заполняли бреши в рядах Интернациональных бригад после апреля 1938 года. После поражения он совершил нечто невероятное: семь лет он прятался в чьем-то доме! (Человек, способный на такое! Вот уже кого никак не назовешь обычным преступником.)