Посреди узкой дороги стоит пустой грузовик; к заднему борту прислонены винтовки (русские винтовки), мы находим там в кузове одеяла — я беру себе два, и патронташ — его берет Табб.
   — Как по-твоему, эта винтовка лучше моей? — спрашивает он.
   — А я почем знаю, — говорю я.
   И Табб закидывает обе винтовки за плечо.
   — Интересно, эта штуковина на ходу? — говорит один из ребят, залезает в кабину грузовика, заводит мотор и включает фары. Я стою на подножке; едва грузовик трогается, я спрыгиваю — мне не хочется оказаться впереди своих. Грузовик медленно едет по дороге, группа бойцов расступается перед ним, в свете фар у них бледные, осунувшиеся лица. Вскоре красный глаз заднего фонаря исчезает вдали.
   Слева дорога идет вверх — ее окаймляет насыпь. На насыпи стоят люди, но мы не пытаемся узнать, что это за люди. Они стоят, укутавшись в одеяла, сжимая винтовки, и молчат, мы тоже молчим. Я иду позади Табба, но не вижу его. Немного погодя впереди припускают бегом, вскакивают на насыпь, я стараюсь не отставать. Впритык за мной бежит Таубман.
   Табб бросает вторую винтовку, одеяло и несется во весь опор следом за Луком и Хэлом. Я кричу, что есть мочи. «Табб, — ору я. — Где ты? Я тебя не вижу». Табб оборачивается. «Заткнись», — бросает он на бегу. Мы бежим по полю, на поле вповалку лежат люди, солдаты спят на одеялах прямо на земле, офицеры в двухместных палатках под деревьями. У нас таких палаток нет даже для командиров. К деревьям привязаны лошади, они неспокойно похрапывают в темноте. Я налетаю на спящего, он вскакивает, ругается: «Co?o». «Табб, — кричу я. — Остановись, подожди. Я за тобой не поспеваю!» Табб не отвечает, я бегу, спотыкаюсь, падаю, снова бегу. Напрягаю зрение, пытаюсь разглядеть, что впереди, и тут сзади раздается крик: «Halto! Los Rojos! Halto! Los Rojos!» [73]— я припускаю еще пуще. Перед нами уступом вздымается терраса. Табб взбирается на нее, помогает влезть мне. «Что такое?» — спрашиваю я. «Бросай все, чтоб не мешало», — говорит он, и мы опрометью кидаемся к следующей террасе. Я сдергиваю обе скатки, бросаю нож, тарелку, но винтовку и диски решаю оставить. Теперь ясно слышны голоса позади, щелканье ружейных и пистолетных затворов, свист пуль над головой. Мы припускаем к следующей террасе, вскарабкиваемся на нее, потом на другую, на третью и так далее. Сейчас я умру, думаю я, сил моих больше нет, я не выдержу, не выдержу, не выдержу… Слышу, как впереди стонут на бегу, понимаю — мне нельзя от них отставать, даже не столько я это знаю, сколько мои ноги знают это помимо меня; они несут меня дальше, хотя тело мое с каждым шагом становится все тяжелей, ему хочется упасть, опуститься на землю, но ноги несут меня дальше и дальше.
   Уже светло, когда мы добираемся до поросшей редким лесом вершины холма и заползаем в густой кустарник. Плюхаемся на землю, отдуваемся, валимся навзничь, хватаем ртами воздух; издалека доносятся глухие выстрелы и непривычное пение.
   — Марокканцы, — говорит Хэл.
   Мы садимся, смотрим друг на друга, нас всего четверо: Лук, Хэл, Табб и я. Я вытаскиваю банку солонины, в дно банки вделан ключ, я открываю банку, разрезаю солонину на четыре части и раздаю.
   — Отколи-ка ты лучше звезду с пилотки, — говорит мне Хэл.
   Табб смотрит на меня. Мы откалываем республиканские звездочки от пилоток.
   — Надо бы бросить винтовки, — говорит Хэл, — Налегке бежать быстрей.
   Никто ему не отвечает, Мы молчим, прислушиваемся к непривычному пению, доносящемуся откуда-то слева; следим, как лучи солнца пронизывают густой кустарник. Нам не по себе.
   — Олух ты этакий, — говорит Табб. — Ну чего ты разорался?
   — Откуда мне знать, — говорю я.
   — Мы ведь бежали через их лагерь.
   — Откуда мне знать.
   Лук и Хэл смотрят на меня, но тут раздаются шаги, шелест сухих листьев, хруст веток; шаги приближаются, вот они уже над нами. Хоть винтовки и при нас, однако, когда из кустов появляются два солдата и наставляют на нас пистолеты, мы не успеваем вскочить, а сидим как сидели.
   — Qu? Brigada? [74]— говорит один из них, губы у него сжаты, глаза испуганные, но решительные.
   Наступает молчание.
   — Qu? Brigada, tu? [75]— задаем мы встречный вопрос. И правильно делаем.
   — La Trece [76], — отвечают они.
   — Quince [77], — говорим мы, и они с облегчением вздыхают.
   Похоже, мы все вздыхаем с облегчением. Они садятся рядом, у них есть с собой табак…
* * *
   …Земля здесь напоминает гармошку — холм идет параллельно холму; склоны холмов поросли соснами, дубами, они темны от полыни, бугристы от камней. Внизу под нами, в baranco [78], собирается в эвакуацию крестьянская семья, ее многочисленные члены снуют взад-вперед, выносят из убогой лачуги матрасы, утварь, наваливают пожитки в повозку, запряженную осликом (когда приходится покидать свой дом, первым делом всегда увозишь постель). Увидев, что к ним с холма спускается шестеро вооруженных солдат, они цепенеют от ужаса и, только услышав наше «Salud», приходят в себя. Они дают нам воды и кулек лесных орехов; они считают, что Мора-де-Эбро все еще в руках законного правительства, они советуют нам взять долиной влево — так рукой подать до шоссе.
   Мы единодушно решаем идти не проторенными тропами, а карабкаться по холмам, держа курс на северо-восток. Солнце высоко в небе. Оно начинает припекать, мы бросаем остатки снаряжения — сумку с пулеметными дисками, бумажные пакеты с патронами (оставляем про запас только одну-две обоймы), сменную одежду.
   — Куда мы идем? — говорю я.
   — К Море, — говорит Лук.
   — А ты уверен, что наши еще там?
   — Не уверен.
   — Тебе не кажется, что нам лучше сейчас отоспаться, а идти ночью?
   — Прекрати задавать дурацкие вопросы.
   С холма хорошо видна белесая бетонированная дорога, вьющаяся между холмами. Полотно ее поблескивает, над ним волнами колышется раскаленный воздух. На дороге нет никакого движения; мы боимся, что нас заметят, однако, пока хватает духу, наблюдаем за дорогой, но никакого движения по-прежнему незаметно. Край выглядит заброшенным — кругом ни живой души; если б не дорога, он казался бы и вовсе необитаемым. Мы спускаемся с холма на дорогу, безлюдье нагоняет на нас тоску. Располагаемся в тени раскидистого дерева, смотрим на дорогу — голая, бетонированная полоса, белесая, пустая. В ней есть что-то пугающее, мы никак не решаемся ступить на нее.
   — Чем-то все это напоминает мне Калифорнию, — говорит Лук Хэлу. — Помнишь Дот? Ух и носились мы тогда по дорогам и поддавали крепко.
   — Что-то в этой дороге есть жутковатое, — говорю я.
   Лук смеется и говорит:
   — Вот именно. (У меня дар замечать очевидное.)
   Мы пересекаем дорогу, скатываемся с крутой насыпи вниз, к пересыхающему руслу реки, окунаем разгоряченные головы в воду. Моем руки, лица, пьем, мочим в воде шапки, а вот башмаки не решаемся снять — боимся, что потом не удастся их натянуть. Ноги у нас распухли, сбиты до крови. На другом берегу реки снова вздымаются горы, почти отвесные, устрашающие. Когда мы в последний раз спали? Мне кажется, давным-давно. А ведь бывало — просидишь за разговором ночь напролет, а утром отправишься на работу, и снова просидишь за разговором ночь напролет, а утром снова на работу, и снова просидишь за разговором… Красота вокруг поразительная, даже несмотря на крайнюю усталость, мы не можем не любоваться ею: холмы эффектно громоздятся друг на друга — театральная декорация, да и только, и мне вспоминается, как перед рассветом, незадолго до того как нас занесло в фашистский лагерь под Вильяльбой, я услышал в ночи птичье пенье — мелодичное, чистое, звонкое — и застыл на месте.
   По словам крестьян, отсюда шестнадцать километров до Мора-де-Эбро. А что, если наши оттуда уже ушли? Табб еле передвигает ноги, на его потешной физиономии уныние. Мы все едва живы, движемся как в кошмаре. Что нас ведет? Это не назовешь ни волей, ни решимостью; нас ведет не ум, а тело, и мы будем идти до тех пор, пока не придется остановиться.
   Первым на холм взбирается Лук, с холма видно, как внизу по глубокому оврагу ходят люди. Следом за Луком идет Хэл, позади тащимся мы с Таббом. Двое парней из XIII бригады полны бодрости, они далеко обогнали нас. Мы находим банку солонины — она ослепительно сверкает на солнце, — открываем ее. Мясо соленое, но я еще долго несу банку, мне жалко выбросить ее (а от усталости кусок не лезет в горло). Внизу неожиданно появляются люди, множество людей — нестройными колоннами они бредут через горы, карабкаются по холмам, ведущим к Эбро. «Это наши», — говорит Лук. Мы спускаемся с холма и вливаемся в одну из колонн. В колоннах идут немецкие, французские, итальянские добровольцы; они не говорят по-английски; они куда бодрее нас. Приземистые светловолосые крепыши немцы, обливаясь потом, молча волокут вверх-вниз по склонам станковые «максимы», мы присаживаемся, пропускаем их вперед, изумленно смотрим на них. По их лицам стекает пот, они пыхтят, отдуваются, но неуклонно идут вперед, глядя в землю прямо перед собой, лишь временами перекидывая тяжелую ношу с плеча на плечо. Они обогнали нас, вот они уже карабкаются на следующий холм; и тут Хэл говорит: «Какого черта, давай спустимся обратно на дорогу». Мы спускаемся, тянемся гуськом по пустынной дороге. Лук по-прежнему впереди, он смотрит прямо перед собой. Я гляжу на небо: не появятся ли самолеты, оборачиваюсь на Табба — голова у него поникла, руки болтаются, на Хэла — он плетется далеко позади, безвольный слюнявый рот полуоткрыт, воспаленные глаза прищурены — солнце слепит так, что больно смотреть. Хэл прихрамывает. Далеко позади слышатся громовые раскаты орудий (уж не в Гандесе ли?) и пронзительный вой пикирующих самолетов…
* * *
   По окрестностям маленького городишка на Эбро в растерянности слоняются толпы оборванных, обескураженных людей. «Где Мак-Папы?» [79]— спрашивают они. «Где англичане?» — Q? est la Quatorzi?me?» [80]— «Wo ist die Elfte?» [81]— «Пятнадцатую бригаду не видали?»
   Бойцы отдыхают, отсыпаются на полях по окраинам города; осаждают intendencia [82], разместившееся в складских помещениях неподалеку; просят выдать им продовольствие, их просьбы незамедлительно выполняются — правда, к нашему приходу запасы уже иссякли. Бойцы набивают животы сгущенным молоком, шоколадом, консервированными сардинами, тунцом, солониной, хлебом. Я засекаю грузовик какой-то неизвестной части, прошу выдать нам еду и получаю отказ. Я произношу все известные мне слова на трех-четырех языках, канючу, угрожаю, и в результате получаю глиняный кувшин с холодным кофе, две банки мясных консервов, плитку шоколада и три пачки «Голуаз блё» (не в силах противиться искушению, я припрятываю одну пачку про запас в карман, остальные две делю поровну). Мы забираемся на обнесенный забором участок, почти сплошь загаженный, и на целых два часа проваливаемся в сон; просыпаемся мы только под вечер. Говорят, что сюда идут фашисты, но нам хоть бы хны. Говорят, что их танки на подходе, но нам и на это наплевать. Здесь нет ни командиров, ни начальства, нет даже сборного пункта.
   По ту сторону дороги расположилось отделение батальона Маккензи-Папино; мы все время напряженно вслушиваемся, не зазвучит ли где английская речь, поэтому довольно быстро обнаруживаем его. Мак-Папы предлагают, пока мы не отыщем своих, присоединиться к ним; они говорят: «А вы не знаете, где линкольновцы?» — «Мы и есть линкольновцы», — говорим мы. «Рады познакомиться», — говорят они. Мы ложимся прямо на землю и спим несколько часов кряду; когда мы просыпаемся, уже светает. Ходят слухи, что линкольновцы разбиты наголову, что они удерживают оборону выше Гандесы, что они окружены в Гандесе, что они прорвались на юг и вышли к Средиземному морю в районе Тортосы. В предрассветной мгле мы битый час учимся управляться с чешским ручным пулеметом: энергичный канадец, командир отделения, решает послать нас в дозор на гору в нескольких километрах за Морой.
(3 апреля)
   Когда солнце поднимается и начинает припекать гору, мы засыпаем — бодрствовать дальше нет сил. Табб лежит чуть ниже, справа от меня по склону. Хинман и Хэл тоже где-то здесь, на горе; предполагается, что мы будем следить за дорогой, предупредим наших, когда танки пойдут на Мору. Танков мы так и не видим, зато с горы видно, что вдалеке вовсю свирепствуют артиллерия и авиация. Похоже, бой идет в районе Гандесы. Из долины, зажатой горами, высоко в небо взвиваются клубы черного дыма. Мы слышим гул самолетов, но самих самолетов не видим. Хотя отсюда до Гандесы почти двадцать пять километров, гром и грохот оглушают нас. Но мы не следим за боем; мы спим, прислонясь к стволам деревьев.
   Проснувшись, мы спускаемся с горы на дорогу — мы оставили там грузовик, реквизированный Мак-Папами. Соседний дозор передает нам, что фашистские танки на подходе — лязгая гусеницами, они движутся на Мору. Мы скатываемся с горы, с хохотом и криками вскакиваем в грузовик, усталость и тревога переходят в истерическое возбуждение. Грузовик мчит к Море со скоростью семьдесят, а то и больше миль в час и на подступах к городу чуть не врезается в баррикаду. Мы вылезаем из грузовика и вливаемся в толпу бойцов, бредущую к реке. Входим в город, из которого все гражданское население эвакуировали, идем по его мощеным улицам. Двери домов распахнуты настежь, дома разграблены. Из домов выбегают бойцы, они тащат живых кроликов, голубей, цыплят, гусей, бутылки вина и коньяку. Бойцы сидят прямо на мостовой — они не в силах продолжать путь. Дико видеть, как в цивилизованном городе люда мочатся прямо на тротуары. Навстречу нам идет боец, он несет огромную миску свежеприготовленного салата и сует салат ложками в рот каждому, кто попадается на его пути.
   Мимо проезжает санитарная машина; Хэл, у которого отказали ноги, садится в нее, и машина скрывается из виду. Перед домом, куда временно протянута телефонная связь, мы встречаем Гарфилда; он в дымину пьян, размахивает бутылкой коньяку. Завидев нас, он со слезами на глазах бросается нам навстречу. Целует всех по очереди, без конца повторяет:
   — Ох, до чего ж я рад вас видеть! Боже ж ты мой, до чего я рад вас видеть! Вот ужас-то? Вот кошмар-то? Не думал я, что доведется побывать в такой передряге.
   — Где ты был все это время? — говорим мы.
   — С бригадной sanidad [83], — говорит он, — я работал на сортировке раненых. Знаешь, что это такое? Это мясорубка: раненые прибывают, ты отправляешь их в тыл, они снова прибывают, ты снова отправляешь их в тыл — кругом кровь. Кровь и кишки. Нас бомбили, представляешь, перевязочный пункт бомбили? Это было грандиозно и одновременно жутко. Держи, — говорит он, шарит в кармане и протягивает мне индивидуальный пакет шведского производства. — Берег специально для тебя. — Он обнимает меня, целует, плачет на моем плече.
   — Я и не ожидал увидеть тебя в живых, — говорит он. — Ну как ты, Ал? Как ты? Тебя не ранило? Ты молодец, — говорит он. — Я, еще когда мы на пароходе плыли, понял, что ты молодец. С тобой будет полный порядок, — говорит он.
   — Знаю, — говорю я.
   — Им тебя нипочем не убить, — говорит он. — Тебе фартит.
   — Нипочем, — подтверждаю я.
   — Давай выпьем. Я пьян. Пьян в стельку.
   — Вижу, — говорю я.
   В большой подвал, где размещена временная телефонная станция, набилось множество людей, они пьют, разговаривают. Телефонист слушает. «Oiga! — говорит он. — Oiga! Diga! Diga! [84]Гарфилд достает вино, коньяк, свечи (он утверждает, что свечи нам понадобятся и что он раздобыл их специально для нас), лесные и грецкие орехи, мармелад, «Честерфилд». «У меня их навалом», — говорит он.
   — Tanques? — повторяет телефонист. — Tanques, verdad? Tanques, q?e vienen? Fascistas? Si, si. Comprendido. Terminado [85].
   Мы снова выходим на улицу — сотни людей, переговаривающихся на разных языках, идут к мосту через Эбро; некоторые трусят рысцой, их лица серы от усталости, снаряжение бренчит на бегу. Легковые, грузовые машины прокладывают себе дорогу сквозь толпы людей. У самого моста стоит грузовичок, на его заднем борту сидит, захлебываясь слезами, испанский мальчуган. Ему, должно быть, лет пять. Мы заговариваем с ним, но он в ответ твердит одно: «Mama, mama, mama». Мы не говорим по-испански, поэтому знаками предлагаем взять его с собой (кабина грузовика пуста), но он вырывается от нас. «Mama perdita!» [86]— говорит мальчуган. Мы вступаем на мост, эта колоссальная махина тщательно охраняется. По берегу и около устоев громоздятся ящики с динамитом; вдоль пролетов моста тянутся провода. Бойцы улыбаются, мы улыбаемся в ответ и говорим: «Salud!»
   На другом берегу реки лепится крохотный городок Мора-ла-Нуэва, мы проходим через него, останавливаемся на дороге, поднимающейся в горы. Мы оглядываемся на Мору: широкая, быстрая, мелкая речушка — сейчас она мутная и вздувшаяся после весеннего паводка — осталась позади. Мы смотрим на Мору, и вдруг огромный мост неспешно и величаво поднимается в воздух и обрушивается в реку; воздух сотрясает запоздалый звук взрыва. Мы смотрим друг на друга, потом опять на реку. Теперь взрывы раздаются в самом городе; там ложатся первые фашистские снаряды, виден дым пожаров. И тут же с гребня холма поверх наших голов фашистам дают быстрый сокрушительный отпор; грохот орудий оглушает нас, мы падаем на землю. Это наша артиллерия отвечает врагу.
   — Как-то легче дышится, когда знаешь, что у нас есть чем их пугнуть, — говорю я.
   — Пора отсюда уходить, — говорит Лук, — Здесь вот-вот начнут рваться их снаряды.

II. Учебный лагерь

5

(Апрель)
   Северный берег Эбро, за Мора-ла-Нуэвой, полого поднимается уступами обнесенных каменными оградами террас, поросших оливковыми деревьями; эти скрюченные оливы растут здесь испокон веку. Оливковые плантации изрезаны узкими оросительными канавами; говорят, это остатки древних укреплений, построенных в незапамятные времена каталонцами. Сюда стеклись сотни людей, отбившихся от разных батальонов Интернациональных бригад — тут и французы, и немцы, и чехи, и американцы, и канадцы, и англичане, и кубинцы, и поляки, и испанцы, и румыны, и итальянцы. Им нечего делать, и они слоняются с места на место, им нечего есть — и они спят. Qui dort, dine [87].
   Наша небольшая группа рыщет по склону в поисках временного штаба XV бригады. Говорят, что командир бригады Владимир Чопич где-то здесь, но никто не слыхал ни о начальнике штаба Мерримане, в прошлом калифорнийском профессоре, ни о комиссаре Доране. Ожидают, что фашисты перейдут Эбро; говорят, что нас скоро отправят в береговые траншеи. Ни того ни другого не происходит. По пути нам попадаются кое-какие знакомые, они растеряны так же, как и мы. Встречаем мы и Дика Рушьяно — за ним гурьбой валят испанские парни. Он опирается на огромную кавалерийскую саблю — бог весть где он ее раздобыл. Дик настроен бодро, с присущим ему организаторским пылом он с ходу берет нас под свою опеку, составляет из нас взвод. И с места в карьер отправляет нас прочесывать холм — искать estado mayor [88]XV бригады.
   Едва мы спускаемся в Мора-ла-Нуэву, как начинается обстрел; немногочисленное гражданское население, не успевшее эвакуироваться, торопится покинуть город. Мы следуем его примеру. Нам с Таббом не хочется снова лезть в гору, и мы ворчим, Дик отчитывает нас. Опять карабкаемся на гору, располагаемся под оливковыми деревьями, спим, пишем письма. С вершины горы наша артиллерия бьет через реку по Мора-де-Эбро; нам приходит в голову, что надо бы укрыться в канаве ниже по склону. Едва мы забираемся в канаву — она битком набита людьми, донельзя загажена, — как снаряды начинают ложиться рядом. Снарядом срезает дерево, под которым мы только что сидели, оно взлетает в воздух и падает на нас ливнем щепы. Тогда мы вместе с другими товарищами пробираемся по канаве до самой вершины и через нее перелезаем на другой склон.
   Дует пронизывающий, холодный ветер, темнеет. В сгущающемся мраке я подбираю одеяло, закутываюсь; оно мокрое и липкое на ощупь. Мы натыкаемся на Ирвинга Н. — он в полном одиночестве мыкается по холму — и берем его в нашу группу. Дик отправляет Ирвинга вниз — искать бригаду; потом все мы снова спускаемся в Мора-ла-Нуэву и проводим эту ночь прямо на асфальтовой мостовой. С устатку на асфальте спится вовсе не плохо. Вот только холод донимает — сквозь одеяло продувает ветром, несет холодом от мостовой, но мы спим, несмотря ни на что. Перед рассветом Дик будит меня и Табба, посылает сопровождать два грузовика — их отправляют на поиски бойцов XV бригады. Мы едем к морю, на Тортосу; шоферы издерганы, вконец измотаны.
   — Глупее задания и надо б, да не придумать, — говорит мой шофер. — Никто не знает, где сейчас фашисты, — того и гляди, заедешь к ним. Никто не знает, где наши позиции, вдобавок никто не знает, где наши, где их собирать. Держи винтовку наготове.
   Кабина тесная, я не представляю себе, как тут можно вскинуть винтовку и прицелиться, если на нас нападут, а также как выбраться из кабины, если нас остановит патруль, и вообще — для чего все это нужно. Ручные гранаты я давно растерял.
   — Знаешь, что мне иной раз хочется сделать? — говорит шофер.
   — Что?
   — Взять да и двинуть на этой колымаге прямо к границе.
   — Бери сигарету, — говорю я.
   Я гадаю, всерьез он это говорит или нет, гадаю, что мне делать, если он и впрямь поступит, как грозится, но опасения мои напрасны.
   — Туда-растуда их с этим заданием, — говорит он. — Кто знает, где линкольновцы? Где Мак-Папы? Где англичане? Где франко-бельгийцы? Где тельмановцы? Где гарибальдийцы? Где батальон Домбровского? Никто их, так-растак, не видел. Эти гады прут к морю, — говорит он. — Может, они уже взяли Тортосу… да что зря ломать голову, скоро узнаем. Если Франция не вмешается, нам каюк. Mucho malo, — говорит он. — Mucho, так-растак их, malo [89].
   По извилистым горным дорогам мы спускаемся к прибрежной равнине. В тусклом утреннем свете я вижу, что мое одеяло насквозь пропитано кровью — оно сплошь в сгустках крови, в клочьях волос; кое-какие я отдираю, но одеяло просохнет только через день-два, не меньше. Я показываю одеяло шоферу, он понимающе кивает головой. Мы обозреваем дорогу, вздымающиеся по обе стороны дороги холмы, небо; нигде — ничего. Часами молчим; я спрашиваю шофера: не нужно ли его сменить, говорю, что выспался прошлой ночью, но он говорит — нет, это не положено. Половину времени он ведет машину в полудреме, прежде чем выехать на Тортосское шоссе, мы раз десять, не меньше, лишь чудом не врезаемся во встречные грузовики. Прибрежные города все, как один, покинуты, заброшены. Дороги забиты крестьянами, уходящими на север: они едут верхом на мулах, в запряженных осликами повозках, идут пешком. Крестьяне глядят на нашу машину, катящую навстречу их потоку, и идут дальше. Сотни крестьян сидят, лежат в полях вдоль дороги, сотни тянутся на север, к Барселоне, унося свои жалкие пожитки: матрасы, одеяла, утварь, живность, — увозя их на тачках, на ослах. Дети ковыляют, цепляясь за материнские подолы, женщины несут на руках грудных младенцев, ребятишки побольше гонят коз, овец, старики поддерживают старух; их изрезанные морщинами, изможденные, потемневшие от дорожной пыли лица невозмутимы. Только глаза по-прежнему ярки, но смотрят они безучастно. Глядя на этих людей, понимаешь, что у них одна мысль: «Франко наступает. Франко наступает». Больше они ни о чем не могут думать; вот почему они идут на север: явно не хотят, чтобы к ним пожаловал Франко со своей армией-освободительницей, и мне на память приходит другой исход — год назад толпу беженцев из Альмерии бомбили и обстреливали с воздуха — толпу стариков, старух, женщин, детей. Прибрежные города пусты, но Средиземное море, синее и прекрасное, насколько видит глаз, спокойно.
   В Тортосе полным-полно военных, мы едем по городу, по улицам, загроможденным обломками, следами последнего налета, забираем на запад, в глубь от моря, поднимаемся по горным дорогам. То и дело останавливаемся, спрашиваем у встречных бойцов: «Quince Brigada? Hay visto la Quince?» [90]Нет, они не видели никого из XV бригады. Высоко в горах за Тортосой слышна канонада, раскатистое эхо повторяет ее; мы обгоняем бойцов, идущих в горы, к передовой. Фашисты рвутся к морю, к Тортосе; сейчас они километрах в шестнадцати от города. Нам говорят, что дорога простреливается, но нам надо ехать вперед, и мы едем. Снаряды ложатся далеко от нас. Местность такая гористая, что кажется: поставь здесь пяток пулеметчиков — и они остановят миллионную армию. Мы снова объезжаем все проулки, перекрестки, захолустные городишки и лишь около Раскеры находим трех наших: Джорджа Уотта, Джона Гейтса (он сейчас помощник бригадного комиссара) и Джо Хекта. Они лежат на земле, завернувшись в одеяла, под одеялами на них ничего нет. Они говорят, что на рассвете переплыли Эбро, что с ними плыло много товарищей, но остальные утонули, что они ничего не знают ни о Мерримане, ни о Доране, но думают, что те попали в плен. Они были под Гандесой, их отрезали от своих, они с боями прорывались оттуда, шли по ночам под артобстрелом. Видно, что им не Хочется говорить, и мы молча садимся рядом с ними. У Джо вид совершенно потерянный.
   Ниже по холму расположились сотни бойцов из английского и канадского батальонов; грузовик привез еду, их кормят. Открытый «матфорд» новой модели огибает холм, останавливается возле нас, из него выходят двое — мы их сразу узнаем. Один — рослый, худой, в коричневом вельветовом костюме и роговых очках, его вытянутое аскетическое лицо с суровым ртом угрюмо. Другой еще выше первого, крупный, с усами щеточкой, краснолицый, на нем очки в металлической оправе; такого великана нечасто встретишь. Это Херберт Мэтьюз из «Нью-Йорк таймс» и Эрнест Хемингуэй. Они рады нам, мы — им. Мы представляемся, они засыпают нас вопросами. У них есть сигареты, они щедро раздают «Лаки страйк» и «Честерфилд». У Мэтьюза вид недовольный, похоже, что это его постоянное состояние. Хемингуэй по-детски жаден до впечатлений, и я не без улыбки вспоминаю, как увидел его на Конгрессе писателей в Нью-Йорке. Он тогда впервые произносил речь, запутался и, разозлившись, с бешеным напором стал повторять скомканные поначалу фразы. У него вид большого ребенка, он сразу располагает к себе. И вопросами сыплет совсем как ребенок: «Ну а потом? А потом что было? А вы что? А он что сказал? А что потом? А вы потом что?» Мэтьюз ничего не говорит, он что-то записывает на сложенном листке бумаги.