Ребята выслушивают Гейтса молча, никто не просит слова, никто не выступает, хотя у многих есть веские аргументы в защиту своей позиции: да, действительно, интербригадовцев со стажем (не говоря уже о раненых) раньше репатриировали, но ведь их репатриируют и теперь. Да, действительно, некоторые слабаки дрогнули и, воспользовавшись своими «связями», сумели увильнуть от фронта и добиться отправки домой. Но ребята молчат, в сердцах у них смута: они понимают, какая это будет нелепость, если люди, приехавшие сюда сражаться, не щадя жизни, за свободу Испании, в трудную для страны пору вдруг струсят. Вдобавок они прекрасно понимают, что армия (даже такая подлинно демократическая армия, как наша) не может нянчиться с каждым поодиночке, что человека, который собирает вокруг себя недовольных, командование наверняка сочтет смутьяном, пусть даже его недовольство трижды оправданно. Они приехали в Испанию, потому что верили в Испанию, верили: если не дать отпор фашизму в Испании, он докатится до Америки; они по-прежнему верят в Испанию, по-прежнему чувствуют, что, сражаясь за Испанию, они помогают остановить натиск международного фашизма; дезертируй они сейчас — им всю жизнь не избыть этого стыда, но при всем том они всего лишь люди, с людскими слабостями. Они устали, они тоскуют по дому, они боятся. И хотя они согласны, что Гейтс в основном говорит дело, они нападают на него: зачем, мол, развел бодягу насчет отваги и героизма — личная неприязнь к комиссару мешает им отнестись к его словам непредвзято. Как всех людей со сложным характером, Гейтса любят лишь те, кто его хорошо знает, вдобавок его должность очень отдаляет людей от него. Приземистый Гейтс, как многие коротышки, старается личной храбростью и прямой осанкой возместить недостаток роста. Гейтс совсем молод, на нем лежит такая ответственность, которая была бы не по плечу и человеку куда более опытному, но, делая скидку на молодость и недостатки характера, следует признать, что Гейтс ведет большую работу, и ведет ее хорошо.
* * *
   Слухи обретают конкретность. Занятия по военной подготовке проходят в ускоренном темпе, предусмотрена детальная программа нашего обучения, вплоть до первой недели августа. «Вот оно что, — говорят ребята, — значит, до тех пор нас никуда не отправят, если это вообще произойдет». Каждый день роты уходят на учения: обливаясь потом, карабкаются по террасам и холмам. Каждое утро упражняются в стрельбе из винтовки и пулемета; эхо разносит звуки выстрелов по холмам и лощинам, множит их так, что можно подумать, будто стреляет целый полк. Но куда более знаменательны бригадные маневры: за полночь англичане, канадцы, американцы и кубинцы выходят из лагеря, с полной выкладкой шагают пятнадцать километров до ближайшего города, пересекают город и перед самым рассветом выходят к пересохшему руслу реки. Здесь, как и во время учебных маневров, батальон разбивается на роты, роты на взводы, взводы на отделения. Затем бойцы размещаются так, как они разместились бы, если бы сидели в лодках, и по усыпанному галькой берегу наискосок переправляются на другой берег. Там, построившись побатальонно, мы бегом взбираемся на холм, атакуем террасу за террасой, поднимаемся все выше и выше — похоже, нам никогда не добраться до вершины. Наше наступление заканчивается успешно — холм взят; враг поливал нас ружейным и пулеметным огнем, стреляя, разумеется, в воздух; мы применяли все известные нам тактические уловки и хитрости, чтобы прорваться в расположение воображаемого противника. «Понятно, — говорят ребята, — значит, мы будем переправляться через реку. Интересно знать, через какую?» Впрочем, мы прекрасно знаем, через какую; мы уже раз переправлялись через нее — только в другом направлении.
   Теперь мы каждый день переправляемся через реки (пересохшие), широкие и узкие, переправившись, идем в атаку на отвесные холмы на другом берегу. Слухи обретают определенность: «прямо из первых рук» становится известно, что после переправы через ту самую реку (ясно какую) нам предстоит проникнуть в расположение противника на том берегу, прорваться в глубь его территории, при этом нам по меньшей мере три дня не смогут подвозить ни еду, ни воду, ни боеприпасы, и мы в свою очередь не сможем отправлять раненых в госпиталь и поддерживать связь с тылом. Если операция пройдет удачно (уже одна ее дерзость должна этому способствовать), мы сможем вклиниться в ту ведущую к морю полосу, отделившую Испанию от Каталонии, которую противник у нас отнял, пройти ее насквозь и пробиться в Левант, к своим, захватив врасплох тяжелую артиллерию противника. От отчаянной дерзости этой операции у нас захватывает дух, мы робеем. Нам предстоит напролом идти вперед и, что бы ни случилось, не останавливаться самим и не давать себя остановить; не исключено, что нас окружат и разобьют вдребезги.
* * *
   (Я сижу с Аароном в тени раскидистого фигового дерева.
   — Я почему-то полагаюсь на твои суждения, — говорит Аарон, — сам не понимаю почему.
   — Ты мне льстишь, — говорю я.
   — Слушай, — говорит он, — нам нужен табак.
   — Claro [113].
   — До меня дошло, что у Вулфа водится трубочный табак.
   — Сказано — сделано, — говорю я, вытаскиваю клочок бумаги и пишу на нем:
   Кому: El Lobo. Cde, 58 Bon [114]
   От кого: Teniente Lopoff. Cde 2а C?a [115]
   Относительно: табака
   Teniente Lopoff и его Sargento-Ayudante [116]Bessie хотят знать, сочтет ли возможным El Capit?n el Lobo [117]уделить им вышеупомянутый продукт в количестве, потребном для изготовления нескольких самокруток.
   Аарон расписывается, и я являюсь к Вулфу (оторвав его от чтения «Иосифа в Египте» Томаса Манна) и отдаю честь. Он пробегает глазами нашу бумажку, хмурится и, вглядевшись в меня, рявкает:
   — Говорил я Лопофу или не говорил, чтобы он завел себе адъютанта испанца?
   — Говорил.
   — Тогда в чем же дело?
   — Разве я сторож commandante [118]моему?
   — Бесси, — говорит он и тянется в карман за кисетом. — Сгинь с моих глаз.
   — Muy bien, — говорит Аарон. — С паршивой овцы хоть шерсти клок — больше ты ни на что не годен, давай я сверну. Ты даже сигарету свернуть толком не умеешь.
   Мы молча курим, затягиваемся так глубоко, что кружится голова. Я вижу — мысли Аарона где-то далеко, но, когда он спрашивает: «Как узнать, любит тебя женщина или нет?» — я ошеломлен настолько, что начисто теряю дар речи. А он шарит в кармане и вытаскивает оттуда письмо, одно из редких писем от той девушки, которой он пишет так часто и так пространно.
   — Слушай, а что, если ты прочтешь это письмо и скажешь свое мнение о нем? — говорит он.
   — На самом деле тебе вовсе не хочется, чтобы я его читал.
   — Нет, — говорит он и сует письмо обратно в карман.) Раньше у нас была такая дежурная шутка: «Слышал новость?» — на что следовало ответить: «Как же, как же, нас вот-вот отзовут». — «Что, что?» — «А вот что: всех добровольцев вот-вот отзовут из Испании». — «Вот гадство, — полагалось ответить на это, — а я-то было собрался жениться и обосноваться тут навек». Потом хороший тон требовал запеть песню.
 
Las chicas de Barcelona… ona
No saben fregar un plato… ato,
Marchan para las calles… alies
Vendan carne con pello… ello [119],
 
   которую, пожалуй, рискованно переводить. Зато теперь, если сказать: «Слышал новость?» — тебе ответят: «Слушай, неужели они стали бы затевать все это попусту? Комитет снова собирался, на этом совещании выработали новый план, с которым все согласились. Англия, Франция, Германия и даже Италия решили послать в Испанию комиссию и уже внесли на нее деньги. Советский Союз согласился…» — тут ты прерываешь: — «С известными ограничениями». — «Да пошел ты со своими ограничениями. План отправили одновременно и республиканскому правительству, и Франко. Мне один парень сейчас сказал — ему сообщили прямо из первых рук, — что не пройдет и двух недель, как нас отделят от испанской армии; потом придется подождать, пока нас не пересчитают. Он мне даже сказал, где разместят лагеря, в которых нас будут пересчитывать. На побережье, чтобы прямиком оттуда погрузить на пароходы».
   Ребятам отчаянно хочется верить, что их отзовут, да я и сам отчасти начинаю в это верить; чем ближе кажется нам отправка на фронт, тем больше нам хочется, чтобы нас успели отозвать, прежде чем мы погибнем в бою. «Елки зеленые, — говорят ребята. — Мы ведь давно уже небоеспособны, даже для пропаганды мы больше не нужны. Всему миру известно, что мы скисли». — «Всему миру известно, а «Дейли уоркер» нет», — обязательно вставит тут кто-то. «На то есть причины…» — «Так-то оно так, только ты послушай — правительству сейчас ничего умней не придумать: если нас отправят домой, тогда оно может припереть Франко к стенке, сказать: «Мы своих добровольцев отослали, теперь твой черед. Иначе жди беды». — «Да уж, точно, ничего умней сейчас не придумать». — «А ты дальше своего носа не видишь — это ясно как день, все к этому идет. Дело в шляпе».
* * *
   (Аарон вваливается в chavola, размахивая листком бумаги.
   — Получил! — вопит он. — Получил! Всех обскакал! Вы все от зависти сдохнете!
   — Что это у тебя, товарищ? Документы на отправку домой? — спрашивает Харолд Смит.
   — Salvo conducto [120]В Барселону.
   — Можно подумать, ты в Европу собрался, — говорит Харолд, и Аарон бросает на меня взгляд, трудно поддающийся определению и одновременно содержащий вполне определенный намек.
   — Где ему понять, — говорит он.
   — То-то и оно, — говорю я. — Куда ему — он ведь всего-навсего комиссар.
   — Зато комиссары очень злопамятные, — говорит Аарон.
   — От комиссаров хорошего не жди.
   — Синица у тебя в руках лучше, чем журавль в руках у комиссара. А знаешь, я и сам бы не прочь походить в комиссарах.
   — Нет, нет, — говорю я. — Только не это, что угодно, только не это!
   … Я поглядываю на командира.
   — Ты мне вроде говорил, что не мог бы иметь дело со шлюхами.
   — Раньше не мог, — говорит Аарон, — а теперь смогу. Пропади оно все пропадом. А вдруг мне никогда больше не придется спать с женщиной?)
* * *
   От Гарфилда никому нет житья. Когда становится известно, что нас вот-вот отправят на фронт, он совершенно теряет покой, лезет из кожи вон, хлопочет, чтобы его перевели в базовый госпиталь.
   — Я там принесу гораздо больше пользы, — говорит он. — Ей-ей. Тамошняя работа мне хорошо известна.
   — Если нас отправят на фронт, нам самим пригодится хороший фельдшер, — говорю я.
   — Тебе меня не понять, Ал.
   Перед отъездом в Барселону Аарон задает ему выволочку: Гарфилд собирает вокруг себя недовольных, постепенно он входит во вкус и становится заправским смутьяном. Когда Майк Вашук (единственный посланец Дейтона, штат Огайо, в Испании) был у нас каптенармусом, наши испанские ребятишки жаловались, будто он при раздаче еды американцам накладывал больше. Мы внимательно следим за ним и, хотя нам ни разу не удается уличить его в раздаточном шовинизме, кидаемся в другую крайность и назначаем каптенармусом испанца. Тут же американцы начинают жаловаться, будто Матиас Лара испанцам отпускает жратву щедрее, чем американцам; больше всех бушует Гарфилд. Он недоволен Ларой, недоволен испанскими санитарами-носильщиками, недоволен едой, командованием, жарой, батальонным врачом доктором Саймоном (тот в свою очередь тоже недоволен Гарфилдом), тем, как ведется война, как работает почта, — словом, он хочет, чтобы его репатриировали. Аарон говорит: «Беспокоит меня этот паренек, в бою он вполне может сдрейфить». — «Послушай-ка, Гарфилд, — советует Аарон Гарфилду, — зря не зарывайся. Ты у меня и так в печенках сидишь. Если ты и впредь будешь продолжать в том же духе, я тебя привлеку к ответственности за подрывную деятельность».
   Чего-чего, а красноречия Гарфилду не занимать. Он тут же кается, признает свою вину, бьет себя в грудь, называет себя подонком. Потом Гарфилд предлагает «разобраться», говорит: мол, не один он всем недоволен, почему это Аарон взъелся на него, к тому же пусть не забывают, что он тоскует — с тех пор как он уехал из Калифорнии, его бывшая жена Глория не написала ему ни строчки, а он жить без нее не может. Она его уморит, погубит. Он упоенно расписывает свои страдания, и Аарон говорит: «Да будет тебе, не то ты меня уморишь. И смотри, впредь не ленись. Надо делать дело, и, кроме тебя, его делать некому». В довершение ко всему, Гарфилд вечно сказывается больным (он по большей части пьян), что спасает его и от маневров, и от необходимости ежедневно сопровождать как настоящих, так и мнимых больных к молодому доктору Саймону и вести их регистрацию. Всю работу он перекладывает на своего помощника Майка Павлоса, добродушного косоглазого грека.
   Гарфилд говорит правду — недоволен далеко не он один. Благоуханный цветок интернациональной дружбы, связавшей испанцев и американцев, несколько поувял; близкое знакомство приводит к недоверию, чтобы не сказать, к недоброжелательству. Третьим взводом у нас командовал испанский teniente, его пришлось сменить, он стал общественно опасным. Он собирал вокруг себя испанцев, поносил интернационалистов, не хотел подчиняться Аарону (Аарон, хоть и командует ротой, сам всего-навсего teniente); иностранцам он не доверял из принципа — словом, он как нельзя лучше работал на Франко. Против него выдвинуты такие серьезные обвинения — шовинизм, подстрекательство, неповиновение приказам, — что его убирают не только из роты, но и из батальона. Однако после него извечный национализм испанцев, упав на благодатную почву, расцветает пышным цветом. Помимо всего прочего, очень мешает языковой барьер: большинство из нас не умеет бегло говорить по-испански, не может как следует потолковать с товарищами. Вот почему, за некоторыми редкими и оттого еще более ценными исключениями, мы все больше отдаляемся друг от друга, все теснее сплачиваемся по национальному признаку, все меньше доверяем друг другу. На мое место назначают испанского адъютанта, он носит пышное имя Теописто Перич Салат (внешность у него тоже весьма импозантная, к тому же он пишет пьесы для детей), и сыны Испании ощущают его назначение как свою большую победу. Аарон, однако, по-прежнему командует ротой, Павлос Фортис — первым взводом, Джек Хошули — вторым, а Табб, Уэнтворт и Геркулес командуют тремя из шести ротных отделений. (И тем не менее интернационалистов на командных постах ничтожно мало.) Вдобавок рядовые американцы в общем и целом тоже оказываются не на высоте. Среди нас есть и пара пьянчуг, и пара известных дезертиров, кое-кто успел побывать в трудовых батальонах, встречаются среди нас и слабаки, и mutiles [121]. У испанцев нет привычки надираться, и подвыпившие американцы привлекают к себе внимание. К каким только ухищрениям ни прибегают бригадный и батальонный комиссариаты, чтобы поднять наш дух, укрепить интернациональную дружбу, но обстоятельства работают против них. Мы представляем собой охвостье Интербригад, от этого никуда не денешься: тысячи лучших, наиболее стойких товарищей ранены или убиты. Испанцы взахлеб читают о планах Комитета по невмешательству (правительство безоговорочно приняло их, однако Франко хранит многозначительное молчание), не проходит и дня, чтобы испанцы не сказали кому-нибудь из нас: «Скоро тебя отправят домой», тем самым выдавая себя. Наше положение с каждым днем становится все более тревожным; обсуждая его, мы — Леонард Ламб, Эд Рольф, Дик Рушьяно, Морри Голдстайн (комиссар Ламба) и Харолд Смит — лишь качаем головами. Наше будущее представляется нам в самом мрачном свете.
* * *
   Мы выступаем в полночь, ночь стоит холодная. Как всегда по ночам, поднимается суматоха, бойцы отстают от своих подразделений, раздаются крики: «Где первая рота?», «Segundia Compania?» [122], «Qu? Battalon?» [123]Все, что может звякнуть при ходьбе: посуду, боеприпасы, — приказано запаковать в рюкзаки, обернуть одеялами, поэтому мы продвигаемся довольно бесшумно. Сквозь нашу колонну прокладывают дорогу грузовики, свет их фар отбрасывает тени людей на деревья вдоль обочины; миновав колонну, водители гасят фары. А я все думаю: как там Аарон в Барселоне. Вспоминаю, как сам недавно провел день на городском пляже в Таррагоне, и надеюсь, что ему повезет больше, чем мне. Таррагона выглядела мертвым городом на опустевшем море. По городу ходили мирные люди; повсюду были видны следы недавних налетов, но почему-то горожане показались мне временными обитателями; мне все мерещилось, что они вот-вот исчезнут, разрушенные же бомбежкой дома можно было принять за римские развалины — так они напоминали руины, оставшиеся от времен римского владычества на здешнем берегу. Мы выкупались в теплом синем Средиземном море, отлично пообедали в ресторанчике по соседству с пляжем — местные ребятишки вертелись у столов, выпрашивая объедки; курили «Кэмел «, которым щедро угощал наш заводила Иель Стюарт, начальник штаба батальона; кое-кто наведался в местный бордель. А я слонялся по улицам, заглядывал в магазины, где пустовали прилавки; дивился на табачные киоски, где висели объявления «No hay tabaco» [124]; на рестораны и отели, где висели объявления «No hay comida» [125], и не знал, куда себя девать. По улицам гуляли девушки — как всегда, без чулок, на высоченных каблуках, в ярких, туго облегающих платьях; их прекрасные черные волосы были добела вытравлены перекисью. Высокие, крепкие груди и стройные бедра двигались удивительно изящно и слаженно, но я не решался заговорить с девушками; мне еще никогда — ни спьяну, ни в трезвом виде — не удавалось подцепить ни одной девушки. Город показался мне таким же полинявшим, поблекшим, как полинявшие пестрые cabanas [126]на пустынном берегу — память о тех днях, когда на таррагонском пляже царило веселье, резвились дети. И я с облегчением уехал к себе в бригаду. А вдруг в Барселоне все иначе: я ведь никогда там не бывал.
   Мы шагаем всю ночь, перед рассветом неожиданно объявляется Аарон — его подбросил попутный грузовик, и у меня сразу становится легче на душе. Мы шагаем молча, ноги гудят — сколько пройдено, не счесть. На заре разбиваем лагерь в оливковой роще, за три километра от Эбро, к северо-западу от Фальсета. «Что нас ждет? — переговариваются ребята. — Переправа через Эбро или очередные маневры?» Никто не знает — это могут быть и тактические маневры, и крупная переброска войск, а то и наступление, покрупнее прежнего; не исключено также, что фашисты одержали серьезную победу на юге (ходят слухи, что со дня на день падет Сагунто) и мы должны отвлечь их силы на себя!
   Весь день мы валяемся под деревьями, заботливо приводим в порядок сбитые в кровь, опревшие ноги; следим за небом — не появятся ли самолеты. Аарон очень чистый, в чистой одежде (он взял с собой в Барселону пять тысяч песет — большую часть одолжил); он гладко выбрит и оттого выглядит чище обычного: у него густая черная борода, он очень быстро обрастает.
   — Давай выкладывай, было или не было? — говорю я.
   — Было.
   — Ну и как?
   — Она была совсем молодая и очень хорошенькая. Мы с ней отлично поужинали, потом пошли в кино. Почему-то я не мог не повести ее в кино. Девушка была славная, но нельзя сказать, чтобы я ее так уж заинтересовал.
   Ночью мы снова шагаем до самой зари, спускаемся по длинным пологим склонам холмов, проходим через спящие деревни; когда солнце поднимается, мы прячемся в глубокую ложбину к северу от Мора-ла-Нуэвы, на полпути между Гарсией и Флишем — городишками на Эбро, каждый из которых в трех километрах от нас. Днем немилосердно жарит солнце, скрыться от него решительно некуда, мы вымотаны, тело ноет, вода в мелком ручейке, протекающем через ложбину, скоро становится грязной и мутной от мыльной пены. В этом глубоком ущелье — оно наводит на нас жуть одним тем, что из него быстро не выберешься, — мы проводим еще два дня, здесь же на собрании батальона становится известно, что слухи подтвердились.
   — Теперь нас в любой момент могут отправить форсировать Эбро, — говорит капитан Вулф, улыбаясь окружившим его бойцам: они запрудили террасу, на которой он стоит, и террасу ниже. — В операции будем участвовать не только мы, а вся Восточная армия. Это означает, что восемьдесят тысяч человек будут одновременно форсировать Эбро, начиная от Тортосы и на сто пятьдесят километров выше по течению. Мы пока не знаем, в какой echelon [127]попадет наша бригада, но цель этой операции поражает своей простотой и дерзостью. Мы должны оттянуть силы врага от Валенсии. Мы должны форсировать Эбро, налегке ворваться в глубь фашистской территории и удерживать захваченные позиции, пока к нам не подоспеют другие части, — их переправят по мостам, которые наведут, пока мы будем прорываться в тылы противника. За нами следом пойдут грузовики, санитарные машины, они повезут оружие, еду и все необходимое; конечно, их переправка займет время, поэтому первым делом будут отправлены боеприпасы.
   Операцию начали разрабатывать задолго до ее начала, мы получили подробные данные из наших источников за линией фронта. За рекой напротив нас стоит 15-й Бургосский батальон Меридского полка. В нем по преимуществу новобранцы, молодые, не нюхавшие пороху ребята; батальон укомплектован плохо, бойцы не прошли военной подготовки. Участок в двадцать километров — отМора-де-Эбро к северу — удерживают всего три батальона. Мы знаем имена фашистских ротных командиров. Мы знаем, где размещены фашистские подразделения, знаем их численность. Мы знаем, где находятся полевые склады боеприпасов. Мы знаем, что в Корбере и Гандесе есть интендантские склады, и знаем, что в них. В обоих складах хранится шоколад, всякие продукты и табак, а в Корбере, по слухам, есть еще и пиво! Против нас стоит всего четырнадцать пулеметов, часть из них ручные, однако, несмотря на это, фронтальным ударом позиции противника нам не взять: они очень хорошо укреплены.
   Поэтому эшелону, который будет форсировать реку первым, придется идти в обход. Основная линия укреплений ждет нас впереди, когда мы прорвемся на тридцать километров в глубь расположения фашистов — в Гандесу, которая, очевидно, памятна нашим американским товарищам. Мы отомстим за гибель наших товарищей, павших в апреле под Гандесой.
   Если эта операция пройдет удачно — а иначе и быть не может, — мы нанесем Франко сокрушительный удар. Ему придется прекратить наступление на Валенсию, отвести часть трехсоттысячной армии, которую он держит в этом секторе, и попытаться контратаковать нас с другого фланга. Но об этом можно не беспокоиться, по крайней мере еще два-три дня. В Гандесе стоят итальянцы, и они будут защищаться. Укрепления — вот ваше задание! Всем быть в состоянии боевой готовности, приказ выступать может прийти в любую минуту! Viva la Rep?blica!
   — Viva La Quince Brigada! [128]— выкрикивает Вулф.
   — Viva el Lobo! [129]— рявкают бойцы, и Вулф присоединяется к общему хору…
* * *
   …У Эда Рольфа — его откомандировали из роты Ламба в штаб бригады в качестве фронтового корреспондента «Добровольца свободы» — хранится список. В нем перечислено около сотни американцев, попавших в плен к фашистам. Я мало кого из них знаю: большинство попало в плен еще перед арагонским отступлением. Однако в этом списке я все же нахожу и Мойша Таубмана, и Хауарда Эрла, того самого, которого «перерезало пополам пулеметной очередью» при Бельчите, и «Лопеса», еврейского испанца из Бруклина. Мы чуть не прыгаем от радости.
   — Ну а мне какую роль ты отводишь в этой операции? — спрашиваю я Аарона.
   Он аккуратно запаковывает в рюкзак, который поедет с походной кухней, все, без чего можно на первое время обойтись.
   — Ты зачислен в ротный plantilla [130]наблюдателем, обормот, — говорит Аарон. С собой Аарон не берет ничего, кроме пары носков, двух-трех носовых платков и, конечно же, пистолета, одеяло он брать не хочет. — Я тебя поставлю туда, куда сочту нужным; бог знает, будет ли от тебя какой прок.
   — Слушай, — говорю я, — я хочу, чтоб ты записал два-три адреса. — Аарон меряет меня взглядом, однако протягивает свою записную книжку. Мне хочется ему что-то сказать, но язык не поворачивается. Я открываю, закрываю рот. — А ты не хочешь, чтоб я записал какой-нибудь адрес? — наконец выдавливаю я из себя.
   — Нет, — говорит он.
   Вместе с ужином на грузовике приезжает походная лавка, и мы оба покупаем себе по новехонькому комбинезону с множеством вместительных карманов — будет куда рассовать вещи! Комбинезоны обходятся нам всего по шестьдесят песет, мы тут же облачаемся в рубашки с комбинезонами, а остальную одежду выкидываем. С лица Теописто, нового адъютанта Аарона, не сходит улыбка: похоже, что его ничто не волнует, ничто не трогает; пока мы готовимся к предстоящей операции, он преспокойно спит, время от времени всхрапывая, его ослепительно белые зубы поблескивают на солнце… Кёртис, наш писарь, совсем сбился с ног, подсчитывая ручные гранаты, патроны, винтовки, ремни, фляги (на фляги надо еще надеть чехлы, чтобы не блестели на солнце), запасы продовольствия — перед походом каждому бойцу полагается выдать сухой паек. Впрочем, у него есть много причин для беспокойства… Харолд Смит поспевает повсюду, всем руководит… «Глория, чтоб ей было пусто, мне так и не написала! Я сам ей напишу, выложу этой стерве все, что я о ней думаю», — говорит Гарфилд, яростно грызя ногти… Аарон пишет письма домой, пишу письма и я; каждый испанский парнишка из нашего батальона — а в нем около семисот человек — пишет хотя бы по одному письму…