* * *
   Такая работенка иссушит мозги кому хочешь, даже газетчику поопытнее меня. Фронтовой корреспондент издания, печатающегося за сто километров от тебя, — ни четких сроков подачи материалов, ни макета, ни корректуры, ни налаженной связи с Джоном Тайсой, который выпускает газету, сидя в Барселоне; отправляешь материал по почте и молишь бога, чтобы он дошел, а нет, так жди оказии, когда кому-нибудь понадобится ехать в город. Бригаде газета не подчиняется. Ты и собираешь материал, и пишешь статьи, и редактируешь их, и ставишь в набор — все в одиночку. Солдатам «Доброволец» уже приелся, печатает чересчур много «трухи», и все давным-давно известно: опять «как выиграть войну», да «необходимо поднять боевой дух», да «наша славная авиация», да «наша славная XV бригада»; наши традиции, козни фашистских держав… А ребятам хочется читать о самих себе, о своих подвигах, хочется занимательных историй про батальонного балагура Клейна по прозвищу «Немолчун» (обладающего в придачу еще и луженым желудком); про тот случай, когда капитан Годдар силой своего красноречия заставил сдаться роту фашистов; про капитана Вулфа, которому приказом присвоили звание майора — так он отличился во время наступления; про смешные происшествия и удивительные истории, какие происходят тут сплошь да рядом; и кто на что жалуется, и кто как сострил, какую отмочил шутку; и про парней, которые воюют по-настоящему. Им-то и следовало бы писать для газеты, но они либо на передовой, в боях, либо на отдыхе, в резерве, и нет у них времени на то, нет охоты да и таланта.
   Я пробую завести надежного корреспондента в каждом из батальонов бригады — у линкольновцев, Мак-Папов, англичан, в 24-м, и четверо действительно обещают собирать для меня материалы, но ни один не выполняет обещание, кроме Роналда, брата Ральфа Бейтса; этот вручает мне заметку об англичанах, но ее не удается напечатать. Если самому ходить по подразделениям и «брать интервью» у прославленных командиров, тебя либо встречают словами: «А-а, вот и старый знакомый пожаловал» — и обращают все в балаган, либо отмалчиваются, будто язык проглотили, и не поддаются ни на какие уговоры. Приходится добывать материалы об интересных людях из вторых рук, и сведения твои чаще всего неточны, за что эти же интересные люди тебя потом и кроют. Или, бывает, пошлешь материал в Барселону, а покуда его там получат, проходит столько времени, что все новости устарели и попадают в корзину, а вместо них появляется воодушевляющая статья, сочиненная комиссаром Галло. У меня голова идет кругом, а ребята говорят, что такую тягомотину, которую печатает «Доброволец», читать не станешь.
   Вообще, комиссариат бригады являет собой достаточно своеобразную картину. Возглавляет его Шандор Ворош, американец венгерского происхождения, с таким акцентом, что без топора не продерешься, и таким самомнением, что не сокрушить даже кувалдой, а вокруг него подобралась довольно пестрая испано-интернационалистская компания. Дейв Гордон, с полоской усиков, которые он поминутно пощипывает, выпускает ежедневный бюллетень под названием «Наша борьба» — агитационный по преимуществу; Билл Гриффит, с валийским акцентом почище, чем венгерский у Шандора, ведает личным составом двух батальонов; Эрнст Лессер (англичанин, как это ни странно при таком имени и такой фамилии) поставляет «информацию» секретного характера, подготовляя сводку о военных действиях за день, о положении внутри подразделений, их численном составе, настроениях. Есть тут веселый молодой испанец, уполномоченный по спорту, который не делает ни черта, а впрочем, доставил как-то из Барселоны партию ядовито-оранжевых футбольных трусов; есть толстяк секретарь, испанец, который не расстается с пистолетом, хотя пистолет не стреляет; имеется эксперт по культуре и статистике, тоже испанец (более мрачной личности я не встречал, но и более светлой — тоже). И наконец, некто Санчес, который ведает прессой и пропагандой, — трус, каких свет не видывал. Ребята не очень-то ладят между собой — я (поначалу) был просто потрясен, обнаружив, что здесь, где, казалось бы, должен быть наивысший в бригаде политический уровень, он как раз ниже всего. Испанцы, хотя и держатся заодно, вечно вздорят друг с другом; интернационалисты на них поглядывают немного свысока, а между собой либо запанибрата, либо вообще никак. Что бы ни сказал Ворош, его никто не слушает, кроме самого Вороша. Гордон хранит таинственное молчание, как бы подчеркивая свою сугубую осведомленность по части секретной информации, недоступной другим. Физиономию Гриффита не покидает выражение вежливой озадаченности; Лессер на всех огрызается, хотя на самом деле он редкий симпатяга; Санчес туг на ухо, скряга, эгоист и склочник; толстяк секретарь только и знает, что хихикает. Короче, сумасшедший дом, да и только, а потому я держусь особняком, вышагиваю километры от одного батальона до другого, по дороге от Аскота и до Корберы, в стороне от которой бойцы расположились на отдых; завтракаю у линкольновцев, чай пью у англичан, ужинаю у Мак-Папов и возвращаюсь с пустыми руками, не собрав никаких новостей. Да их и нет.
   Те новости, какие есть, доходят до нас извне, причем иные вселяют тревогу. Ходят слухи, что в правительстве задумались о том, как поступить с Интербригадами. Пополнение из других стран больше не поступает, а народу в бригадах перебито до черта, и теперь не известно, что делать: то ли дождаться, пока бригады прекратят существование сами собой, то ли отправить их по домам в ореоле боевой славы. Обоснованность этих слухов отчасти подтверждается выступлением вождя английских рабочих Гарри Поллита, где содержатся смутные намеки на «удовлетворительное решение» вопроса, который «всех нас волнует». Не проходит и часа, как этой вестью взбудоражены все батальоны: обмениваются слухами, строят предположения. Гитлер потребовал, чтобы Югославия, Венгрия и Румыния заключили с ним пакты о ненападении, что обеспечило бы ему их нейтралитет в случае его вторжения в Чехословакию. Из этого ничего не вышло. Франции, похоже, не терпится официально открыть свою границу с Испанией; она объявила, что, если Гитлер пойдет на Чехословакию, она будет стоять на стороне чехов. В Англии сила пока еще за кликой Чемберлена, однако не исключено, что Конгресс тредъ-юнионов заставит ее пойти на известные уступки в отношении Испании. В Эстремадуре республиканцы на нескольких участках продвинулись вперед и развернули кампанию «комариных укусов», так что фашисты вынуждены вести бои одновременно повсюду, отражая молниеносные, но жестокие удары по всем направлениям, из-за чего у них застопорилось контрнаступление под Гандесой.
   При всем том нажим на наши позиции под Гандесой непрестанно усиливается; в небе — тучи тяжелых бомбардировщиков, они сбрасывают свой груз в пяти километрах от нас, на дорожный перекресток; земля день и ночь содрогается от артобстрела. Говорят, противнику удалось продвинуться на этом участке, и теперь он прет на нас клином, норовя во что бы то ни стало прорваться к Мора-де-Эбро, нашему главному предмостному плацдарму. На тот случай, если бои докатятся до нас, Ворош пространно излагает каждому цветистым слогом и с частыми остановками для пущей выразительности его задание — что до меня, мне предписано быть при штабе бригады, независимо от того, где он будет находиться, и совершать вылазки на передовую, собирать по батальонам материал для газеты. Еще я вроде должен помогать с выпуском ежедневного бюллетеня, но во всем пока неопределенность, кроме одного: если наши дрогнут, нас бросят на передовую. Соответственно откладывается обещанная мне поездка в Барселону для встречи с Тайсой и сбора материалов для брошюры, которую хочет издать бригада. Высказанное Ворошем предположение, что меня пошлют в Барселону работать, обращается в пустой звук; вместо меня посылают его, и он там остается. Итак — ожидание; а тем временем мотаешься туда-сюда, тщетно пытаешься бороться со вшами, блохами, чесоткой, поносом… Дни и ночи становятся прохладнее, ощущается приближение осени.
   Между тем в воздухе продолжают носиться слухи, и с этим что-то пора предпринять, а тут еще страсти накаляются в связи с новым обстоятельством. Когда мы первый раз находились на отдыхе, до нас дошло, будто тем, кто прослужил четырнадцать месяцев и шесть из них провел на фронте, правительство будет предоставлять отпуска с поездкой за границу. И вот теперь первая группа ветеранов-интернационалистов отбывает проводить отпуск в Париже, и бойцы без колебаний предсказывают, что ни один не вернется назад. Отпуска расценивают как форму репатриации, знаменующей начало конца, и это в сочетании с прочими сведениями (в правительстве всерьез поговаривают о том, чтобы распустить интернационалистов) создает необходимость добиться какой-то определенности: ведь ребятам, может быть, в любую минуту снова предстоит идти в бой. Поэтому в бригаде собирают всех комиссаров и говорят им свое веское слово.
   Есть ли в нас надобность? — задается вопрос. Есть — иначе зачем бы нас здесь продолжали держать? Фашисты, как в печатных сводках, так и по радио, объявили, что их попыткам оттеснить нас назад к реке препятствует сопротивление «лучших частей Республиканской армии — интернационалистов». Это доказывает, что наше присутствие по-прежнему ценно хотя бы с точки зрения пропаганды. Большое значение имеет победа на Эбро, которая вызвала широкие отклики внутри страны и за рубежом. Она определенно способствует укреплению позиций Республиканского правительства не только в самой Испании, но и за ее пределами; она вызвала восхищение в демократическом мире и бесспорно является фактором, сдерживающим дальнейшее распространение германо-итальянской агрессии. Вот почему так важно, говорят нам в бригаде, удержать все, что было нами завоевано. Единственный источник, говорят нам, который полномочен давать сведения о том, когда нам уходить, когда наша роль в Испании окончена, — это правительство. «Людей нужно держать в боевой готовности; те, кто сейчас находится в отпуске за границей, вернутся назад; недопустимо вносить в наши ряды разложение, поддерживая в интернационалистах и в испанцах уверенность, будто в скором времени Интербригады покинут страну». Вот так-то. А рядом идут жестокие бои.
   Позже, в час дня, дожидаясь в бригаде, когда мне удастся поговорить с Гейтсом, я вижу, как начальник штаба, англичанин, капитан Малколм Данбар, садится к полевому телефону и начинает обзванивать командиров батальонов. «Держать людей в готовности идти в бой по первому приказу… — говорит он своим хорошо поставленным голосом. — Держать в готовности идти в бой…»
   Есть одна песенка, ее то и дело распевают в эти дни дурашливо жалобными голосами — поют и посмеиваются. В ней поется:
 
Мне домой охота,
Мне домой охота,
Тут лают пулеметы
И орудья бьют.
На фронт мне неохота,
За океан охота.
Еще я очень молод,
А тут меня убьют…
И мне домой охота!..
 
   Старая это песенка…
* * *
   Солнце, раскаленное добела, жарит вовсю; из скудной тени деревьев один за другим, по команде, выезжают грузовики автопарка. Бойцы покидают места, где отдыхали, гуськом выходят на дорогу и садятся в машины. Им тревожно: с перекрестка дорог доносится гул бомбежки, видно, как на горизонте столбами поднимается к небу дым; слышно, как к тому сектору, куда их перебрасывают, громыхая, движется артиллерия. Говорят, что фашисты прорвали нашу оборону и без нас никак не обойтись.
   Часть дороги, ведущая на передовую, простреливается, и машинам придется проскочить этот кусок под огнем: ждать, пока мы пройдем пять километров пешим строем, некогда. Один за другим грузовики выезжают из-под деревьев, набитые пригнувшимися солдатами, и катят в ту сторону, откуда слышится грохот. Мы сидим под деревьями и ждем, не зная, вернутся ли машины, до они возвращаются. Под конец, когда все солдаты доставлены на передовую, грузятся товарищи из комиссариата.
   — Не дрейфь, — говорит Изи Голдстайн (он заведует автопарком), — пока подбили только один грузовик.
   Грузовик набирает скорость, и мы выезжаем на перекресток, где едва можно проехать — дорога разбита вдребезги, — сворачиваем направо и под рев мотора мчим на передовую. С кузова видно, как справа и слева от дороги рвутся снаряды, они ложатся и на дорогу — то позади нас, то далеко впереди. Ты пригибаешься ниже и ждешь. Доезжаем до места, дальше которого ехать не рекомендуется, выгружаемся, садимся на обочине и ждем.
   Поверх голов бьет наша артиллерия; батареи стоят в лесочке неподалеку, так близко, что видишь, как при выстрелах с земли взвивается пыль. Нам не известно, где теперь штаб бригады, — проходит несколько часов, садится солнце, а мы все ждем; но вот за нами является посыльный, и мы идем вслед за ним по шоссе, осторожно переступая через упавшие телефонные провода и обходя воронки от снарядов. Потом сходим с дороги, берем влево, спускаемся в овражек, где течет узкий ручеек, и долго поднимаемся по дну впадины между двумя холмами. В верховье этой лощинки естественная пещера, здесь и расположился штаб бригады. Гордон, исполняющий обязанности начальника комиссариата с тех пор, как Ворош уехал в Барселону, говорит, что я сегодня не понадоблюсь; я спускаюсь обратно и на попутном грузовике добираюсь до домика, в котором мы были расквартированы раньше.
   Здесь я наутро пишу и отдаю размножить на ротаторе английский бюллетень «Наша борьба». «В районе Эбро не прекращаются ожесточенные схватки. Наши войска продолжают героически отражать яростные атаки противника, которому удалось ценой тяжелых потерь немного выровнять фронт…» (Ощущение нереальности происходящего нахлынуло вдруг с небывалой силой.) Или — сообщения из Парижа: «В связи с международной обстановкой все отпускники, от рядовых до офицеров, получили приказ немедленно возвращаться в свои гарнизоны. Все резервисты знаменитой линии Мажино призваны на действительную службу…» (Муссолини издал приказ, чтобы все итальянские евреи, которые поселились в Италии после 1919 года, выехали из страны. Гитлер ведет переговоры со своим чешским прихвостнем Генлейном.) Мне приказано оставаться наготове на случай если понадоблюсь — но шансы на поездку в Барселону поистине ничтожны. В полдень я снова отправляюсь в штаб, на этот раз на продовольственном грузовике, перехожу дорогу и по дну лощины поднимаюсь к пещере на вершине холма. Здесь мне удается выяснить, что произошло: в секторе Корберы дрогнула одна из бригад прославленной Листеровской дивизии, и нас двинули туда, чтобы удержать оборону, что мы и сделали. Случилось и еще что-то, но, что именно, я в этот раз не узнаю. Близится ночь, но в пещере не замирает жизнь…
   Когда-то этим естественным убежищем пользовались крестьяне: они обложили вход в пещеру каменной кладкой и оборудовали ее под жилье. (В Испании и сейчас полно пещерных жителей, которым негде больше селиться.) Внутри пещера разделена на множество просторных помещений, в каждом толпится народ. Из каждого несется нестройный шум приглушенных разговоров, треск пишущих машинок, жужжание коммутатора, голос того или иного jefe [162], сидящего на телефоне. Ибо здесь, в этой скалистой пещере, разместилась телефонная станция, нервный центр нашей бригады; отсюда, подобно паутине, расходится сеть проводов, тянется вниз по склонам, через овраги к командным пунктам четырех наших батальонов, развернутых в боевой порядок перед позициями неприятеля. По этим проводам, на скорую руку протянутым от одного холма к другому, идут те сведения, которые координируют наши действия, связывают нас в единое целое, позволяют нам функционировать как боевой части. А в центре этой паутины — человек, который держит в своих руках все нити, чья воля и разум ощущаются на конце каждого провода. Он небольшого роста и внешне далеко не соответствует общепринятым представлениям о том, как должен выглядеть военный. Однако, даже не заглянув в перечень его заслуг на посту командира с начала войны, сразу понимаешь: он знает, что делает, а его подчиненные верят в него. Этот невзрачный, низенький человечек — майор Хосе Антонио Вальедор, командир XV Интернациональной бригады.
Полночь
   Пламя свечей причудливо искажает тени — колеблясь и трепеща, они ложатся на каменный потолок, усугубляя общее впечатление нереальности, которое здесь возникает. Нельзя избавиться от чувства нереальности, когда, пробираясь по этой мирной, такой типично испанской сельской местности, карабкаясь с террасы на террасу, огибая оливы, ты, войдя в пещеру, вдруг попадаешь в деловую обстановку, уместную, казалось бы, лишь для какого-нибудь крупного учреждения в центре большого города.
   — P?ngame con la Cincuenta y Ocho [163], — говорит кто-то. И продолжает: — Вулф?.. К тебе идет подкрепление, четыреста саперов, распорядись ими, как сочтешь нужным. Алло! Oiga, oiga! Central, yo estado hablando con la Cincuenta y Ocho… [164]
   Слышно, как в отдалении говорит пулемет; в ночной тишине его голос звучит резко, властно. За рваным пологом облаков скрывается луна — вынырнет, потом снова спрячется, и ночь попеременно то освещается, то внезапно погружается во мрак. Черная громада холма, который сейчас в руках у неприятеля, сверкает огнями; по стороне, обращенной к нам, извиваясь, как исполинский светляк, ползет полоса пламени… Шагнешь обратно в пещеру — за порогом стоит Вальедор, простоволосый, засунув руки в карманы короткой, надетой нараспашку кожанки. Ты замечаешь, что на протяжении всей ночи — ей, кажется, не будет конца, этой ночи, заполненной многоголосьем людей и машин, — он ни разу не остается один, он все время разговаривает с людьми — с бойцами, с подчиненными ему командирами: у него всегда найдется время поговорить с человеком, и, с кем бы он ни вел разговор, будь то командир дивизии или простой боец, поставленный часовым у входа, он всегда держится одинаково. Он неизменно бодр — похоже, ничто не в силах вывести его из хорошего расположения духа — и, сыпля в свойственной ему манере, отрывистыми, короткими фразами, то и дело взрывается смехом.
   — Digame [165], — твердит голос. — Quien? El capit?n Dunbar? Un momento! [166]
   Противник напирает в секторе Корберы — говорят, Корбера теперь ничейная земля. В последние дни черных стервятников видишь стаями; слышишь сигнал avion от наблюдателей на холме и, припав к земле в тени олив, — тех олив, что навсегда останутся в твоих воспоминаниях об Испании, — следишь, как они парят над головой, накреняются, входят в вираж. Потом слышишь свист, видишь, как они роняют свои «яйца», как те летят вниз, увеличиваясь на глазах, чувствуешь, как земля под тобой содрогается, негодуя, в ней рождается гром, оглашает раскатами окрестность и замирает. «Где же наши самолеты?» — думаешь ты. А вот и они. Наконец, когда мы провели уже много суток на отдыхе, к нам приходит сообщение. Его приносят в час дня: «Подготовиться к выступлению и ждать приказа».
   «Где Вальедор?» — раздается чей-то голос; но Вальедора нет. Линкольновцы меняют свои позиции, и он отправился к ним — на месте помочь, поправить, проследить, чтобы при новом размещении как можно лучше использовать выгоды пересеченной местности. У рядового бойца поле зрения ограниченно; ему нечасто случается видеть командира бригады. Но командир бригады — он тут, с ним; а такой командир, как этот, того и жди, незаметно объявится в ночной час рядом с часовым на посту, на puesto de mando [167]такого-то батальона, в расположении такой-то роты, под огнем. Это также одна из черт, свойственных этому человеку, ну и потом, у нас — особого рода армия. Наших командиров едва ли встретишь за много километров от передовой, где можно попивать шампанское да прогуливаться по улицам, щеголяя жарко начищенными сапогами. Вспомните хотя бы Мерримана, вспомните Дорана…
Два часа ночи
   У скалистых стен пещеры, завернувшись в одеяла, растянулись бойцы: связисты, бойцы охраны, посыльные, которых после недолгой передышки вновь без конца гоняют по батальонам; лежат вповалку, как попало, лежат как мертвые, скованные ненадолго тяжелым сном вконец измотанных людей; хотя, если надо, они мгновенно вскочат на ноги, стряхнут с себя сон. А жужжание коммутатора все не смолкает: 59-й докладывает о ходе фортификационных работ, англичане — они пока в резерве — готовятся выступить на передовую.
   — Digame, — говорит голос. — Aqui La Quince. De parte de quien? [168]
   — В чем дело, черт возьми! — врывается другой. — Здесь был Годдар, показал, где ставить противотанковые. Так приступайте!
   — Pongame, — говорит голос, — con La Batallon Sesenta… Oiga… oiga! [169]
   Свечи мерцают на сквозняке — это дует из открытых дверей, где, запахнув на себе одеяло, стоит часовой; слух ловит отзвуки разговора, который, сидя на земляном полу, ведут Вальедор и бригадный комиссар Гейтс. Они сидят, тесно привалясь друг к другу; Гейтс говорит тихим голосом, невнятно; Вальедор — отрывисто, четко. Эти двое, такие разные по возрасту, далекие друг от друга по культуре и воспитанию, как породившие их континенты, сидят здесь в пещере, запрятанной в испанских горах, и беседуют, как могут беседовать лишь старые друзья, которые встретились много лет назад и с тех пор больше не разлучаются. Гейтс встает: ему еще объезжать позиции на передовой, а уж потом он ляжет на часок поспать.
   Что-то тревожное витает в ночном воздухе — оно таится и в напряженной тишине, и в несмолкаемом гуле разговоров, и в топоте ног туда-сюда. Эта тревога ощущалась и сегодня днем, когда гремела вражеская артиллерия, когда снаряды ложились у самого входа в командный пункт и своды пещеры содрогались от взрывов авиабомб; когда кругами, словно исполинский стервятник, ходил в небе фашистский самолет-разведчик. Теперь ее чувствуешь снова в молчании этой ночи, почти нерушимом молчании — лишь изредка бухнет невдалеке тяжелое орудие, с лязгом проедут внизу по шоссе наши танки, властно заговорит далекий пулемет.
   Вальедор с начальником штаба Данбаром изучают карты, на которых пронумерованы окрестные холмы. Годдар, по обыкновению размеренно, отчетливо говорит, его слушают разведчики и наблюдатели нашей бригады. «В дневное время эта точка просматривается», — замечает кто-то. Головы, склоненные над картами, сближаются; голоса звучат глуше; напряжение заметно возрастает. Поминутно раздается писк коммутатора, и Вальедор нагибается к телефону, стоящему под боком, слушает и сверяется с картой. Снаружи луна выходит из-за облаков, и видно, как по дну оврага бредут вверх мулы; эти терпеливые, выносливые существа доставляют наверх бессчетные ящики с боеприпасами. На пути в расположение батальонов им нужно перевалить через гребень холма.
   А я думаю о бойцах — о тех, кто спит сейчас под луной, а когда ее сменит на небе солнце, пойдет под пули; о тех, кому предстоит изведать ужас битвы… и ее красоту. Ибо в борьбе, которую мы ведем, есть мощь и красота. Иначе война обратилась бы в кошмар без конца и без края, в нескончаемое расточение жизней и сил. Но здесь идет война особого рода, здесь воюет особого рода армия… это — народная война, и армия эта — народная…
   Все так же высоко в небе светит луна, хотя уже три часа утра; я покидаю штаб, взбираюсь на гребень холма и выхожу на хорошо различимую тропу, которая отлого ведет вниз по склону в овраг, где серебрится ручей. В лунном свете моя непомерно длинная тень чернеет на белой тропе, и у меня такое чувство, будто я что-то вроде мишени в тире. («В дневное время эта точка просматривается» — а сейчас светло как днем.) Но никто не замечает меня — а возможно, не обращает внимания, — и я беспрепятственно спускаюсь к подножию холма, шагаю вдоль оврага, уходящего влево, и натыкаюсь на караульного, который показывает, как пройти к штабу линкольновцев. Вышагиваю еще не одну сотню метров, пока нахожу под прикрытием небольшого бугра низкую пещеру, а в ней — Вулфа, Уотта и всех прочих; они сидят на корточках и расправляются с коробкой шоколадных конфет, которую Джорджу прислали из дому. Они заняты, им не до разговоров, их сейчас не спросишь: «Ну, что нового? Совершил кто-нибудь сегодня геройский подвиг? Подкинем-ка новостей для «Добровольца»!» Мне встречается молодой Джим Ларднер, сын Ринга; он вышел из госпиталя и опять вернулся в свой батальон — он теперь командир отделения. Разыскав разведчика Лука Хинмана, я угощаю его сигаретой.