На свете никому. Потом в венок,
Мне золото кудрей обвивший плотно,
Его вплетаю трепетной рукой.

 

 
Я на цветы гляжу, я вижу лик,
До боли мне знакомый и желанный,
И так меня пьянит их запах пряный,
Что не способен передать язык,
Как сладостен блаженный этот миг,
И только вздох, немой и мимолетный,
Мое волненье выдает порой.

 

 
Для прочих женщин вздох есть знак того,
Что их душа печальна и уныла,
А для меня — посланец быстрокрылый.
Летит он к дому друга моего,
И, чутким ухом уловив его,
Приходит друг на зов мой безотчетный;
«Явись, утешь меня, побудь со мной!»

 
   И король и дамы весьма одобрили песенку Нейфилы; между тем было уже далеко за полночь, и король велел всем идти спать до утра.



Кончился девятый день ДЕКАМЕРОНА, начинается десятый и последний.




В день правления Панфило предлагаются вниманию рассказы о людях, которые проявили щедрость и великодушие как в сердечных, так равно и в иных делах

 
   На западе еще алели облачка, а на востоке края облаков, пронизанные солнечными лучами, уже горели, как жар, когда Панфило встал и велел позвать дам и своих приятелей. Все собрались, и Панфило, обсудив с ними, куда бы сегодня пойти на увеселительную прогулку, медленным шагом вместе с Филоменою и Фьямметтою пошел вперед, а за ними все остальные. Гуляли долго и все думали-гадали, что ожидает их в будущем, а когда солнце начало уже припекать, возвратились во дворец. Те, кому хотелось пить, велели сполоснуть стаканы и утолили жажду, а затем до самого обеда все развлекались в саду, под приютною сенью дерев. Потом поели, поспали, как это у них было заведено, и снова собрались в том месте, которое благоугодно было избрать королю, король же велел начинать Нейфиле, и та с веселым видом заговорила.


Новелла первая



Некий рыцарь, поступив на службу к испанскому королю, приходит к заключению, что король не ценит его заслуг; король неопровержимо доказывает ему на опыте, что виной тому не он, а недоля рыцаря, после чего с неслыханною щедростью его награждает

 
   — Глубокоуважаемые дамы! Я за великую честь почитаю то, что король мне первой поручил рассказать о великодушии, ибо если солнце — краса и гордость неба, то великодушие — самая яркая и самая сверкающая из всех добродетелей. Я предложу вашему вниманию небольшой рассказ, на мой взгляд — премилый, в основе коего лежит один случай, который я нашла небесполезным припомнить.
   Итак, надобно вам знать, что, пожалуй, наиславнейшим из всех доблестных рыцарей, коими город наш славился издавна, был мессер Руджери де Фиджованни[326]. Человек богатый, смелый, он скоро убедился, что в Тоскане при ее нравах и обычаях трудно, а вернее сказать — невозможно, выказать доблесть, и рассудил за благо поехать на время к испанскому королю Альфонсу[327], слава о доблести коего затмевала славу всех тогдашних властелинов. Обзаведясь дорогим оружием и знатными конями, в сопровождении блестящей свиты выехал он в Испанию, и король принял его милостиво. Ведя широкую жизнь и всех изумляя ратными подвигами, мессер Руджери очень скоро прославился своею доблестью. Так он жил долго и все присматривался к королю, а король на его глазах направо и налево раздавал замки, города, поместья, раздавал, как казалось мессеру Руджери, нерасчетливо, ибо он награждал недостойных. Мессер Руджери знал себе цену, и так как он ничего в награду не получил, то, полагая, что это роняет его в глазах общества, замыслил удалиться и попросил короля отпустить его. Король снизошел к его просьбе и подарил ему одного из лучших и самых красивых мулов, на каких когда-либо ездили верхом, и для мессера Руджери это был ценный подарок, так как путь предстоял ему долгий. Затем король велел одному из своих приближенных, человеку толковому, под каким-нибудь предлогом в течение целого дня сопровождать в пути мессера Руджери, но так, чтобы мессер Руджери не подумал, что король приставил его к нему; пусть, мол, он запомнит, как мессер Руджери будет при нем отзываться о короле, — запомнит, дабы потом доложить государю, — а наутро объявит, что король велит ему ехать обратно. Приближенный, проследив, когда мессер Руджери выехал из города, ловким образом к нему пристрял, объявив, что едет в Италию.
   Итак, мессер Руджери ехал на муле, которого ему подарил король, и беседовал со своим спутником о том о сем, а в девятом часу сказал: «Надо бы дать животным отдохнуть». Животных отвели в стойло, лошади опорожнились, а мул нет. Поехали дальше, и королевский приближенный по-прежнему ловил каждое слово рыцаря. Вот подъехали они к реке, и, когда поили лошадей, мул опорожнился прямо в реку. Мессер Руджери поглядел на мула и сказал: «А, чтоб тебя! Вот скотина! Ты совсем как твой бывший хозяин».
   Приближенный запомнил эти его слова; за целый день он запомнил и много других, но, кроме самых больших похвал королю, ничего не услышал. Наутро, только они сели верхами и мессер Руджери уже готов был тронуться в путь по направлению к Тоскане, как вдруг приближенный объявил ему наказ короля, и мессеру Руджери пришлось возвратиться. Когда король узнал, что мессер Руджери сказал про мула, то велел позвать его и, улыбаясь, спросил, почему он сравнил не то его с мулом, не то мула с ним.
   Мессер Руджери ответил ему напрямик: «Потому я сравнил мула с вами, государь, что как вы награждаете кого не следует, а достойных не награждаете, так и он опорожнился, где не следовало, а где полагается, там не опорожнился».
   Король же ему на это сказал: «Мессер Руджери! Если я многих наградил, а вас нет, хотя они не идут ни в какое сравнение с вами, то не потому, чтобы я не почитал вас за доблестнейшего рыцаря, достойного великих милостей, — и у вас иной удел, а я тут ни при чем. Сейчас я вам это докажу».
   Мессер Руджери возразил ему: «Государь! Я не на то ропщу, что не получил от вас награды, — я и так богат, — а на то, что вы ничем не отметили моей доблести. Впрочем, вы привели достаточно вескую и не обидную для меня причину. Я вам верю, но, если угодно, готов в том убедиться».
   Король заранее распорядился внести в большую залу два запертых сундука, и теперь он привел туда мессера Руджери и в присутствии многих придворных сказал: «Мессер Руджери! В одном из этих сундуков находится моя корона, скипетр, держава, множество красивых поясов, ожерелий, перстней, — словом, все мои драгоценности, а в другом — земля. Выбирайте любой; какой выберете, тот и будет ваш, и тогда вы поймете, кто не ценил вашей доблести — я или же ваша судьба».
   Мессер Руджери, не смея ослушаться государя, выбрал сундук, и когда, по распоряжению короля, его отперли, то оказалось, что это сундук с землей. И тогда король засмеялся и сказал: «Теперь вы видите, мессер Руджери, что я был прав, когда говорил, что вам не судьба быть награжденным. Однако ж доблесть ваша такова, что я хочу потягаться с вашей судьбой. Мне известно, что вы не собираетесь стать испанцем; вот почему я не пожалую вас ни замком, ни городом, — я хочу, чтобы сундук, которого вас лишила судьба, наперекор ей перешел в вашу собственность: отвезите мой дар в родные края и покажите его вашим соотчичам, покажите им этот знак вашей доблести, коей вы имеете полное право гордиться».
   Мессер Руджери принял дар и, изъявив за него королю величайшую признательность, в отличном расположении духа повез его на родину.


Новелла вторая



Гино ди Такко, захватив в плен аббата из Клюни, вылечивает его от желудочной болезни, а затем отпускает; аббат возвращается к римскому двору, мирит Гино ди Такко с папой Бонифацием, и Гино становится братом странноприимцем

 
   Щедрость, выказанная королем Альфонсом по отношению к флорентийскому рыцарю, вызвала всеобщее восхищение; когда же король, разделявший чувства своих подданных, велел рассказывать Элиссе, та, нимало не медля, начала следующим образом:
   — Добросердечные дамы! Поступок щедрого короля, проявившего свою щедрость по отношению к человеку, состоявшему у него на службе, нельзя не признать похвальным и благородным. Но что скажем мы, когда узнаем, что некое духовное лицо выказало поразительное великодушие к человеку, за недоброжелательное отношение к которому его никто бы не осудил? Поступок короля мы, само собой разумеется, назовем доблестным, поступок же духовного лица — из ряду вон выходящим, особливо, если мы примем в соображение, что духовные лица во много раз скупее женщин и выказать щедрость — это для них нож острый. Всякий человек стремится отомстить за нанесенные ему оскорбления, — это чувство естественное, — однако ж духовные лица, как это мы видим воочию, хотя и проповедуют терпение и призывают прощать обиды, однако ж их самих обуревает сильнейшая жажда мести. Это, то есть что и духовное лицо может быть великодушным, вам станет ясно из моего рассказа.
   Известный своею свирепостью и своими грабежами Гино ди Такко[328] был в свое время изгнан из Сиены, стал врагом графов ди Санта Фьоре и, поселившись в Радикофани, взбунтовал его против римской церкви, и приказал своим душегубам грабить всех проезжающих. Римским папой был тогда Бонифаций Восьмой, и вот однажды к нему явился аббат из Клюни, считавшийся одним из самых богатых прелатов во всем мире. У аббата расстроился желудок, и врачи посоветовали ему поехать на сиенские воды[329], которые, по крайнему их разумению, должны были оказать на него благотворнейшее действие. Папа его благословил, и аббат, не смущаясь молвою о Гино, взял с собою в дорогу пропасть вещей и с целым караваном вьючных и верховых животных, в сопровождении множества слуг тронулся в путь. Прослышав о том, Гино расставил сети так, чтобы ни один конюшонок не проскочил, и на узкой дорожке окружил аббата со всей его свитой и со всем его снаряжением. Затем он послал к нему под надежной охраной самого смышленого разбойника из всей его шайки и велел в наиучтивейших выражениях предложить аббату: не соблаговолит ли он отдохнуть у Гино в замке? Аббат в запальчивости ответил решительным отказом — ему у Гино делать, мол, нечего, он намерен ехать дальше, и не родился еще на свет такой человек, который мог бы ему воспрепятствовать.
   Посланец с самым смиренным видом ему на это сказал: «Ваше высокопреподобие! Мы никого, кроме всемогущего бога, не боимся, здесь все отлучения и запреты запрещены, а потому не лучше ли было бы вам оказать Гино эту любезность?»
   Пока они вели этот разговор, разбойники заполонили всю округу, и аббат, уразумев, что он со своими людьми попал в плен, вне себя от возмущения двинулся вместе с посланцем к замку, а следом за ним тронулся и весь его обоз. Когда же аббат спешился, его, по распоряжению Гино, поместили в темной и неудобной комнатушке, всех же остальных, сообразно их положению, поместили со всеми удобствами, лошадей отвели в стойла, поклажу убрали, но ничего не тронули.
   После этого к аббату пришел Гино и сказал: «Ваше высокопреподобие! Вы в гостях у Гино, и он послал меня узнать у вас, куда вы изволили путь держать и с какою целью».
   Аббат был человек рассудительный, а потому, перестав хорохориться, объяснил, куда он держал путь и зачем. Выйдя от него, Гино подумал, что аббата можно будет вылечить без всяких вод. Он велел хорошенько топить каморку аббата и держать его под неослабным надзором, а на другое утро снова его посетил и принес ему на белоснежной салфетке два поджаренных хлебца и полный стакан корнильского белого вина — того самого, которое вез с собою аббат. «Ваше высокопреподобие! — сказал Гино. — Когда Гино был помоложе, он изучал медицину, и он утверждает, что от желудочной болезни нет лучшего средства, нежели то, которое он применяет к вам. Но это только начало лечения. Кушайте на здоровье».
   Аббату было не до шуток: его мучил голод, и он, хотя его трясло от бешенства, съел хлеб и выпил вино, а потом заговорил с пришедшими свысока, о многом расспрашивал, читал ему длинные наставленья и все повторял, что ему необходимо видеть Гино. Гино мелочи пропустил мимо ушей, на некоторые вопросы ответил в высшей степени учтиво и уверил аббата, что Гино при первой возможности его посетит. Засим он удалился, а пришел только на другой день и принес такое же точно количество хлеба и вина. Так продолжалось несколько дней, и вдруг Гино обнаружил, что аббат поел сушеных бобов, которые он ухитрился пронести в замок.
   По сему обстоятельству он от имени Гино задал ему вопрос, как его желудок. Аббат же ему на это ответил так: «Я убежден, что если б мне удалось вырваться из лап Гино, я сразу почувствовал бы себя лучше, а кроме того, я умираю от голода — так хорошо мне помогли его лекарства».
   Тогда Гино велел аббатовым челядинцам приготовить аббату прекрасную комнату и его же вещами ее обставить; еще он объявил, что завтра у него должен быть пир горой, и позвал не только тех, кто жил у него в замке, но и аббатову прислугу, а наутро пошел к аббату и сказал: «Ваше высокопреподобие! Раз вы поправились, вам можно выйти из больницы». Тут он взял аббата за руку и, отведя в приготовленную для него комнату, оставил его со слугами, а сам пошел отдавать последние распоряжения, — ему хотелось, чтобы пир был на славу. Отдохнув душой в обществе своих слуг, аббат рассказал им, как плохо ему здесь жилось, слуги же сообщили ему нечто противоположное, а именно — что Гино окружил их необыкновенным почетом. За пиршественным столом аббата и всех прочих угощали подававшимися в строгом порядке отменными яствами и отменными винами, однако Гино так себя и не назвал аббату. Прошло еще несколько дней, а затем Гино распорядился сложить все вещи аббата в одной комнате, лошадей же его, всех до последней клячи, вывести во двор, а сам пошел к аббату и спросил, как он себя чувствует и может ли ехать верхом. Аббат же ему ответил, что вполне может, что с желудком у него все хорошо, а как скоро он вырвется из лап Гино, то поправится окончательно.
   Тогда Гино отвел аббата в комнату, где были сложены его вещи и где собралась его прислуга, и, велев подойти к окну, чтобы ему видны были его лошади, сказал: «Ваше высокопреподобие! Да будет вам известно, что я по душе не злой, — стать разбойником, стать врагом римского двора меня, Гино ди Такко, вынудило мое положение — положение изгнанного дворянина, у которого все отняли, вынудило множество сильных врагов и необходимость защищать свою жизнь и достоинство. Вы же представляетесь мне человеком порядочным, потому-то я и вылечил вас, и с вами я поступлю не так, как поступил бы со всяким другим, кто бы мне ни попался в руки: у всякого другого я взял бы столько, сколько бы мне заблагорассудилось, а вы уж сами, приняв в уважение мои нужды, уделите мне, сколько найдете возможным. Все ваше достояние у вас перед глазами, а лошадей вам видно из окна. Так вот, хотите — возьмите часть имущества, хотите — возьмите все и поезжайте, а не то оставайтесь у меня, — все это теперь в вашей воле».
   Подивился аббат, услыхав из уст разбойника столь благородные речи, и так приятно они его поразили, что гнев его и возмущение мгновенно утихли, уступив место благорасположению и дружеским чувствам, и под наплывом этих чувств он обнял Гино и сказал: «Чтобы найти себе такого друга, каким ты сейчас себя выказал, я бы и не такие унижения стерпел, клянусь тебе богом, а ведь мне до сих пор казалось, что ты меня всячески унижаешь. Если б не злодейка судьба, разве ты избрал бы себе столь постыдный образ жизни?» Аббат взял с собою в дорогу лишь самые необходимые вещи, так же точно распорядился и насчет лошадей, остальное отдал Гино и поехал в Рим.
   Папе стало известно, что аббат угодил в плен, и он был весьма этим обстоятельством опечален; когда же аббат к нему пришел, он спросил, помогли ли ему воды. Аббат ему на это с улыбкой ответил: «Я, святейший владыка, до вод и не доехал — я нашел себе поближе чудесного врача, и он меня вылечил». Рассказав папе, каким образом, и тем насмешив его, аббат в порыве великодушия объявил, что хочет просить его об одной милости.
   Папа, будучи далек от мысли, что аббат станет просить за Гино, обещал сделать для него все. И тогда аббат сказал: «Я прошу вас об одном, святейший влыдыка: верните свое благоволение моему врачу, Гино ди Такко, — это один из самых достойных людей, каких я только знаю, и я не склонен строго судить его за то зло, которое он причиняет людям: такая уж у него судьба; если же вы дадите ему возможность жить, как приличествует его званию, то это произведет в его судьбе перелом, и тогда вы увидите, что я в нем не ошибся, — за это я вам ручаюсь».
   Так как папа был человек великодушный и любил оказывать покровительство хорошим людям, то он сказал аббату, что с удовольствием исполнит его просьбу, если Гино и впрямь таков, как аббат его описывает, — пусть, мол, безбоязненно возвращается на родину. Уверенный в своей безопасности, Гино по настоянию аббата прибыл ко двору, а не в долгом времени папа признал его за человека достойного, помирился с ним и назначил его настоятелем большого монастыря братьев странноприимцев, предварительно посвятив в рыцари этого Ордена. И в сей должности Гино ди Такко, друг аббата из Клюни и служитель церкви, пребывал до самой своей смерти.


Новелла третья



Митридан, позавидовав щедрости Натана, едет к нему для того, чтобы убить его; встретив Натана, но не узнав, он получает от него самого сведения, как это лучше сделать, а затем, по совету самого Натана, встречается с ним в рощице; когда же Митридан узнает наконец Натана, его мучает совесть; впоследствии он становится его другом

 
   Проявление великодушия со стороны духовного лица было всеми воспринято как нечто и впрямь из ряду вон выходящее. После того как дамы перестали о том толковать, король велел рассказывать Филострато, и тот, нимало не медля, начал следующим образом:
   — Знатные дамы! Велика была щедрость короля испанского, но, пожалуй, еще удивительнее великодушие аббата из Клюни, и, быть может, вы также дадитесь диву, когда услышите о щедрости одного человека, который нарочно так все устроил, чтобы тот, кто против него злоумышлял, пролил его кровь, или, вернее, отнял у него жизнь, и так бы оно и случилось, если бы тот в самом деле посягнул на кровь его и жизнь, — вот об этом-то и пойдет речь в довольно коротком моем рассказе.
   Если верить генуэзцам и всем, кто в тех краях побывал, то следует принять за непреложнейшую истину, что в Китае жил некогда благородного происхождения человек, неслыханный богач по имени Натан. Дом его стоял при дороге, которою следовал всякий направлявшийся с запада на восток или же с востока на запад, а так как Натан был человек великодушный и щедрый и эти качества души своей стремился проявлять на деле, то и приказал он мастеровым, коих в услужении у него находилось великое множество, в кратчайший срок построить один из самых больших и роскошных дворцов, какие когда-либо видел свет, и снабдить его всем необходимым для приема и чествования славных людей. Многочисленной же и отличной прислуге своей он вменил в обязанность радушно и приветливо встречать и с честью принимать всех ехавших туда и обратно. И так строго придерживался он похвального сего обычая, что слава о нем облетела не только восток, но и почти весь запад. Он был уже стар годами, однако по-прежнему щедр, когда слава о нем донеслась наконец до слуха некоего юноши по имени Митридан, проживавшего в одном из соседних государств, и вот этот самый Митридан, такой же богатый человек, как и Натан, позавидовав его славе и доблести, замыслил так прославиться щедростью, чтобы его слава либо затмила, либо вовсе свела на нет славу Натана. Приказав воздвигнуть такой же точно дворец, как у Натана, он начал проявлять по отношению ко всем прохожим и проезжим щедрость чрезмерную, необыкновенную и за короткое время стяжал себе через то подлинно громкую славу.
   Но вот однажды, когда юноша находился один у себя во дворе, какая-то старушонка, войдя в одни из дворцовых ворот, попросила подаяния, и он ей подал. Потом она вошла в другие ворота и опять он ей подал, и так она подходила к нему двенадцать раз подряд. Когда же она подошла к Митридану в тринадцатый раз, то он ей сказал: «Нехорошо, голубушка, без конца клянчить», — однако ж милостыню ей подал.
   А старушонка сказала: «Вот Натан так уж подлинно щедр! Я тридцать два раза входила к нему то в те, то в другие ворота, не хуже как к тебе, и просила милостыни, и он ни разу не показал виду, что признал меня, и подавал, и подавал, а к тебе я подошла всего-навсего тринадцать раз, и ты меня узнал и попрекнул». Сказавши это, она пошла прочь и больше уже не возвращалась.
   Слова старухи пробудили в душе у Митридана, воспринимавшего всякое доброе слово о Натане как личное оскорбление, лютую злобу. «Вот несчастье! — заговорил он сам с собой. — Где уж мне превзойти Натана в щедрости, когда я даже в малом не могу с ним сравняться, а не то что в великом! Если я не сживу его со свету, то все усилия мои будут напрасны. Смерть его не берет, — стало быть, придется мне самому порешить его, и как можно скорее».
   Тут он в порыве ярости вскочил и, никому не сказав, куда и зачем едет, и взяв с собой небольшую свиту, ускакал на коне, а на третий день прибыл в те края, где проживал Натан. Спутникам своим он велел делать вид, будто они ничего общего с ним не имеют и даже не знакомы и впредь до особого его распоряжения находиться в отдалении, а сам, уже без свиты, поехал дальше и, к вечеру достигнув Натановых владений, встретил самого Натана — тот, просто одетый, гулял один невдалеке от прекрасного своего дворца; не подозревая, что перед ним Натан, Митридан спросил его, как пройти к Натану.
   «Сын мой! — с приветливым видом отвечал Натан. — Во всей округе только я сумею указать к нему наивернейший путь, так что, если хочешь, я тебя к нему проведу».
   Юноша сказал, что он очень рад, но ему бы не хотелось, чтобы его увидел и узнал Натан. «Если тебе так хочется, я и это устрою», — сказал Натан.
   Митридан спешился, и Натан повел его к прекрасному своему дворцу, завязав с ним дорогой приятнейшую беседу. У дворца Натан велел слуге позаботиться о коне вновь прибывшего юноши и, подойдя к слуге вплотную, шепнул ему на ухо, чтобы он предуведомил всех домочадцев: дескать, никто из них не должен говорить юноше, что он и есть Натан; и как он сказал, так и было исполнено. Когда же они вошли во дворец, Натан отвел Митридану отличную комнату (живя в ней, Митридан мог ни с кем не общаться, кроме предоставленных в его распоряжение слуг) и, приказав слугам как можно лучше за гостем ухаживать, остался побеседовать с ним.
   Митридан хоть и испытывал к нему сыновнее почтение, а все же рассудил за благо узнать поточнее, кто он таков. Натан же ему на это ответил так: «Я последний из слуг Натана, здесь у него вырос, здесь и состарился, но он меня так и не повысил. Другие его восхваляют, а мне хвалить его не за что.»
   Слова эти поселили в душе Митридана надежду на то, что он сумеет наилучшим образом и вполне безнаказанно привести преступный свой замысел в исполнение. Натан же, со всевозможною учтивостью осведомившись, кто он таков и по какому делу, объявил, что охотно подаст ему совет и помощь. Митридан заколебался, но потом все же решился довериться ему; после долгих подходов он взял с Натана слово, что тот не выдаст его, а затем попросил у него совета и помощи и рассказал все как есть: кто юн таков, зачем сюда прибыл и что его на такой поступок толкнуло.
   Когда Натан узнал о злом умысле Митридана, вся душа его пришла в волнение, однако он тут же нашел в себе силы ответить недрогнувшим голосом и с непроницаемым видом: «Митридан! Отец твой был человек благородный, и, как видно, ты хочешь пойти по его стопам: ты принял на себя великий подвиг — ты хочешь быть щедрым по отношению ко всем. И мне очень нравится, что ты завидуешь достоинствам Натана, — побольше бы такой зависти, тогда и жить на несчастной нашей земле сразу стало бы легче. Замысел, который ты мне поведал, я, разумеется, скрою от всех, но помочь я тебе особенно ничем не сумею, а вот полезный совет преподать могу. Так вот каков мой совет: примерно в полумиле от дворца есть рощица, — она отсюда видна, — туда почти каждое утро ходит Натан и долго гуляет там в полном одиночестве: ты его там без труда разыщешь и совершишь задуманное. Когда же ты его убьешь, то, если хочешь благополучно добраться до дому, возвращайся не той дорогой, по которой ты ехал сюда, а той, которая вон там, налево, — видишь? — идет из леса: она хоть и не наезженная, да зато короче и безопасней».
   Как скоро Натан удалился, получивший столь ценные сведения Митридан, соблюдая необходимую осторожность, уведомил своих спутников, которые к этому времени также расположились во дворце, где им надлежит ожидать его на следующий день. И вот на другой день Натан, действовавший в полном соответствии с советом, который он преподал Митридану, и ни в чем от него не отступавший, один пошел в рощу, где его должны были убить.