тоненький золотистый голосок гарцской канарейки. Поскольку они сидели вокруг
клетки, словно вокруг фонтана, то на какую-то пару мгновений забыли обо всем
на свете: казалось, этот золотистый голосок, скользя то вверх то вниз,
обвивает их тоненькой ленточкой, объединяя во что-то такое, что дает
понимание покоя и уюта как жизни, так и смерти; казалось, будто эта
ленточка, будившая и обнадеживающая их, а потом снова возвращающаяся и
сворачивающаяся у своего истока, лишала их речи, может быть, потому, что
извивалась золотым орнаментом по комнате, а может быть, и потому, что на
какое-то мгновение смогла донести до их сознания то, что они составляют одно
целое, и избавить от той ужасающей тишины, гул и безмолвие которой
непроницаемым звучанием стоят между людьми стеной, через которую уже больше
не пробивается человеческий голос. Теперь, когда пела канарейка, даже
господину фон Пазенову удалось наконец избавиться от этого отвратительного
безмолвия, и все были преисполнены чувством сердечного покоя, когда госпожа
фон Пазенов предложила: "Не выпить ли нам теперь по чашечке кофе?" И когда
они проходили через большой зал, окна которого были зашторены из-за жаркого
полуденного солнца, никому как-то и не вспомнилось, что здесь в гробу на
возвышении лежал Гельмут.
Затем появился Иоахим, и Элизабет снова испытала чувство разочарования,
ибо она хранила в памяти его образ в форме, сейчас же он был одет в
деревенский охотничий костюм. О держались отчужденно и скованно, и даже
когда они вернулись со всеми в салон, а Элизабет стала перед клеткой с
канарейкой и просунула между прутьев палец, чтобы птица с негодованием
поклевала его, даже тогда, когда она для себя решила, что в ее салоне -
выйди она когда-нибудь замуж -- всегда будет жить такая маленькая желтенькая
птичка, даже тогда Иоахим и замужество уже больше не вязались в ее
представлении во что-то единое. Но это ее не расстроило, а даже успокоило и
значительно упростило ее отношение к нему, когда, прощаясь, они
договорились, что в ближайшем будущем он заедет за ней для совместной
прогулки. Перед этим, конечно, ему следовало бы нанести им визит.
Бертранду удалось наконец последовать приглашению Пазенова, и по дороге
в имение он сделал промежуточную двухдневную остановку в Берлине. Само собой
разумеющимся было то, что он хотел навестить Руцену: он сразу же отправился
в театр и отослал свое приветствие с парой цветков в костюмерную. Руцена
обрадовалась его визитке, ей было приятно полу-
чить цветы и льстило, что Бертранд будет дожидаться ее у входа. "Ну,
маленькая Руцена, как дела?" И Руцена, постоянно сбиваясь, затараторила, что
очень и очень хорошо, о, собственно говоря, не так уж и хорошо, она ведь так
скучает по Иоахиму, но сейчас, конечно, хорошо, потому что она ужасно рада
тому, что Бертранд, который является очень хорошим другом Иоахима, ее
забирает. Когда они затем сидели за ужином и говорили о Иоахиме, Руцена, как
это часто с ней случалось, внезапно загрустила: "Сейчас вы ехать к Иоахиму,
а я должна оставаться здесь; есть несправедливость на свете". "Ну, конечно,
бывают несправедливости на свете, даже еще более великие, чем ты думаешь,
маленькая Руцена,-- им обоим показалось вполне уместным, что он сказал ей
"ты",-- В определенной степени меня привело сюда беспокойство о тебе". "Как
понимать это?" "Да не в восторге я от того, что ты погрязла в этой
театральной жизни". "Почему? Это же красиво". "С моей стороны было
опрометчиво поддаться вашей просьбе... просто потому, что вы романтики, и
одному Богу известно, что вы представляете себе под понятием "театр", "Не
понимаю, что хотеть сказать". "Да ничего, маленькая Руцена, но то, что ты
там останешься, исключено. К чему это в конце концов приведет? Что из тебя в
конце концов получится, дитя мое? Ведь нужно же о тебе позаботиться, а с
романтизмом в голове ни о ком не позаботишься". Она уже сама может
позаботиться о себе, с гордостью и небрежностью сказала Руцена; ей никто не
нужен, и он пусть уходит, а Иоахим, если он хочет ее бросить, пусть уходит
тоже. "И вы, плохой человек, пришли сюда, другу только плохо делать". Она
расплакалась, бросая сквозь слезы враждебные взгляды на Бертранда. Было
нелегко ее успокаивать, ибо она стояла на своем, что он плохой человек и
плохой друг, который хочет испортить ей такой чудесный вечер. Потом она
как-то сразу побледнела и устремила на него наполненные ужасом глаза:
"Прислал вас сказать, что все?!" "Но, Руцена!" "Нет, можно десять раз
говорить нет, я знаю, что это так, о, вы оба плохие. Сделать мне такой
позор". Бертранд понял, что разумными доводами тут ничего не добьешься; но.
может быть, в ее бестолковом подозрении было хотя бы приблизительное
представление о реальном положении вещей и об его безнадежности. Она
выглядела беспомощной, словно маленький зверек, которого загнали в угол.
Может, все-таки это и хорошо, что она имеет трезвый взгляд на будущее. Он
просто отрицательно покачал головой: "Скажите, дитя мое, не могли бы вы на
время, пока Иоахим в отъезде, уехать к себе на родину?" До нее же дошло
только, что ее пытаются отправить отсюда. "Но, Руцена, кому это нужно,
отправлять вас отсюда! А вместо того, чтобы убивать время одной в Берлине и
в этом бессмысленном театре, не лучше ли было бы вам среди своих..." Она не
дала ему договорить: "Нет никого, все плохие на меня... нет никого, и вы
хотите отправлять меня отсюда". "Руцена, подумай, что ты говоришь; как
только Пазенов снова окажется в Берлине, то и сможешь сразу же вернуться".
Руцена его уже не слушала хотела уйти, не желая ничего больше знать. Но ему
не хотелось так отпускать ее, и он призадумался над тем. как бы отвлечь ее
от этих мыслей; наконец ему пришло в голову, что им неплохо было бы вместе
написать письмо Иоахиму. Руцена сразу же согласилась; он распорядился
принести бумагу и сверху написал: "Тепло и с благодарностью, вспоминая
чудесный вечер, вам шлют сердечный привет Бертранд", а она добавила: "и
много-много поцелуев Руцена". Она запечатлела поцелуй на бумаге, но слезы ее
никак не иссякали. "Это все",-- повторяла она и потребовала, чтобы ее
отвезли домой. Бертранд сдался. Дабы не оставлять ее в таком беспомощном
состоянии, он предложил прогуляться. Чтобы ее успокоить-- а слова оказались
уже бесполезными,-- он взял, как хороший заправский врач, ее руку; она
благодарно и в поисках опоры слегка прижалась к нему, подала руку, едва
заметно пожав ее. Она -- маленький зверек, подумал Бертранд, но для
прояснения ситуации заметил: "Руцена, я ведь плохой человек и твой враг". Но
она в ответ не проронила ни слова. В нем поднялась какая-то легкая и все же
нежная злость на спутанность ее мыслей, затем она перешла на Иоахима,
который взвалил на себя ответственность за Руцену и ее судьбу, хотя у самого
в голове была не меньшая путаница, чем у этой девушки. Может быть, из-за
тепла ее тела, которое он ощутил, но на какое-то мгновение у него
промелькнула злая мысль, что Иоахим заслуживал бы того, чтобы Руцена
изменила ему с ним, но это не было серьезно, и вскоре он снова вернулся к
тому благосклонному чувству, которое он, впрочем, всегда питал к Иоахиму.
Руцена и Иоахим казались Бертранду существами, которые всего лишь маленькой
частичкой своего бытия подходили ко времени, в котором они жили, и к своему
возрасту, а большая часть была где-то, может быть, на другой звезде или в
ином времени или же просто в детстве. Бертранду бросилось в глаза, что
вообще так много людей из разных эпох живут одновременно и вместе, они даже
одного возраста; может, вся беспомощность и трудность в том, чтобы умом
понять друг друга; удивительно только, что вопреки всему этому существует
что-то вроде человеческого сообщества и вневременного взаимопонимания.
Вероятно, и Иоахима нужно просто погладить по руке. О чем он может и должен
с ним говорить? Зачем она вообще нужна, эта поездка в Штольпин? Бертранд
откровенно разозлился, но потом вспомнил, что хотел поговорить с Иоахимом о
судьбе Руцены; это придавало визиту и потерянному времени немалый смысл, и,
снова придя в хорошее расположение духа, он сжал руку Руцены.
Перед ее домом они простились, молча постояли пару мгновений напротив
друг друга, и возникло ощущение, что Руцена ожидает еще чего-то. Бертранд
улыбнулся и, прежде чем она успела подставить ему губы, поцеловал ее
по-родственному в щеку. Она быстрым движением погладила его руку и
попыталась ускользнуть домой; он задержал ее перед дверью: "Да, маленькая
Руцена, завтра утром я уезжаю; что же мне передать Иоахиму?" "Ничего,--
быстро и сердито ответила она, но затем опомнилась: -- Плохой, но приду на
вокзал". "Спокойной ночи, Руцена",-- сказал Бертранд, и в душе опять
шевельнулась слабая злость, он все еще ощущал на губах кожу ее щеки, словно
пушинку. Бертранд прошелся несколько раз по темной улице туда и обратно,
поглядывая на дом Руцены: он ждал, что за одним из окон загорится свет. Но
то ли свет у нее уже горел, но был слишком тусклым, чтобы его заметить, то
ли окна комнаты выходили во двор -- Иоахим мог бы позаботиться и о лучшей
квартирке! -- короче, Бертранд ждал напрасно, и по прошествии какого-то
времени, рассматривая дом Руцены, Бертранд решил, что этим дань романтизму
уплачена изрядно, прикурил сигару и направился домой.
Пол в гостиных был выложен паркетом, а полы в комнатах для гостей на
втором этаже просто натерты мастикой, большие доски из светлого мягкого
дерева отделены одна от планками чуть более темного цвета. Очевидно, мощными
стволы, из которых некогда выпилили эти доски, и хотя древесина была
довольно мягкой, все равно безупречные размеры досок и правильность формы
свидетельствовали о благосостоянии бывших господ. Стыки между планками и
досками тщательно подогнаны, и там, где они позже из-за высыхания дерева
разошлись, их так тщательно заделали клиньями, что почти ничего не было
заметно. Мебель, скорее всего, изготовил деревенский плотник, вероятно, еще
в те времена, когда по этой местности прошли наполеоновские войска; по
крайней мере, такая мысль приходила в голову, потому что мебель отдаленно
напоминала тот стиль, который называют ампир, впрочем, вполне может быть,
что она была чуть старше или моложе, ибо выпуклостью своих форм она выпадала
из прямолинейности той эпохи. Здесь стояли трюмо, зеркало которого в высшей
степени неожиданно было разделено вертикальной деревянной планкой, комоды,
которые избытком или нехваткой ящиков противоречили чистой архитектонике. И
хотя вся эта мебель была расставлена вдоль стен почти беспорядочно, и
кровать бессмысленнейшим образом стояла между двух дверей, и большая белая
изразцовая печь была втиснута наискось в угол между двумя шкафами, все же
эта меблированная комната производила впечатление покоя и уюта, приветливой
она казалась, когда солнце просвечивало сквозь белые занавески, а рамы окон
отражались в блестящей полировке мебели. И возможно, украшающее комнату
большое распятие на стене над кроватью не рассматривается больше как
украшение или как обыкновенная деталь внутреннего убранства, а
воспринимается так, как воспринималось, когда его вешали сюда: ночной страж
и напоминание для гостя о том, что он проживает в доме христианской общины,
в доме, который хорошо заботится о плотском преуспевании, из которого
позволительно в веселой компании съездить на охоту, вернуться обратно, чтобы
покутить за охотничьей трапезой с ее обильными винными излияниями, в доме, в
котором охотнику не возбранялось отпустить крепкую соленую шутку и где в те
времена, когда уже была готова мебель для этой комнаты, все еще закрывали
глаза на то, что кому-то приглянулась служанка, но где тем не менее
считалось само собой разумеющимся, что гость, даже если он и сильно
переутомился от вина, будет к вечеру иметь возможность подумать о своей душе
и раскаяться в грехах. И это соответствовало такому суровому образу мыслей,
что висящая над диваном, обтянутым зеленым репсом, строгая и безвкусно
выполненная на стали гравюра "Мать Гракхов" будила у многих посетителей
воспоминания о королеве Луизе: на ней была изображена высокая женщина в
ангинном одеянии; о королеве напоминал не только ее костюм, но и алтарь,
заставляя задуматься над алтарем отчизны. Конечно, большинство охотников,
ночевавших в этой комнате, вели мирскую жизнь, действуя энергично там, где
просматривалась выгода и удовольствие, не стесняясь продавать торговцам с
большим риском для себя урожай или свиней, предаваясь варварским охотам, в
ходе которых устраивались чуть ли не массовые бойни Божьих тварей, а многие
из охотников были очень даже падки на женскую плоть, но поскольку они
воспринимали тот барски греховный образ жизни, который вели, как дарованные
Богом права и привилегии, то были все же готовы в любой момент пожертвовать
собой ради чести отчизны и во славу Господа, а если же они бывали не в
состоянии сделать это, то готовность смотреть на жизнь, как на нечто
второстепенное и едва достойное упоминания, была столь сильна, что ее
греховность почти ничего не значила. И они чувствовали себя свободными от
любого греха, когда продирались в утреннем тумане сквозь тихо потрескивающий
подлесок или когда вечером взбирались по узкой крутой лестнице на охотничью
вышку, где все еще шныряли муравьи, и всматривались через кустарник в чащобу
леса, и когда до них доносился влажный запах травы и дерева, а по сухим
балкам охотничьей вышки пробегал муравей, чтобы затеряться в коре, тогда
могло слу-читься, что в их душах, хотя они и были людьми, которые проч-но и
уверенно стояли на ногах, пробуждалось нечто, звучащее подобно музыке, и
жизнь, которую они прожили и которую им еще предстояло прожить, сжималась
так сильно в единственное мгновение, что они будто навеки ощущали руку
матери, лежащую на их детской головке, и перед ними уже возникало то, что
более уже не было отделено от них ни зазором времени, ни пространством, то,
чего они и не боялись: смерть. Затем все деревья вокруг могли превратиться в
дерево распятия, ибо нигде магическое и земное не переплетается так тесно,
как в сердце охотника, и когда на краю поляны появляется олень, тогда все
еще ждут облегчения и жизнь по-прежнему кажется лишенной временных рамок,
мгновенной и вечной, сконцентрированной в собственной руке, так что выстрел,
уносящий чужую жизнь, становится словно символом и необходимостью милостиво
спасти свою собственную. Охотник всегда подстраивается так, чтобы в рогах
оленя увидеть крест, и облегчения ради цена убийства не кажется ему слишком
высокой. Соответственно этому он и поступает, возвращается с обильной
охотничьей трапезы в свою комнату, чтобы еще раз поднять взор к распятию,
дабы хоть издали задуматься о вечности, составляющей которой есть его жизнь.
И перед лицом этой вечности чистота плоти является, может быть, ненамного
весомей греховности земной жизни, на столике для умывания стоит таз,
миниатюрность которого находится в странном противоречии с формами охотника
и масштабами его жизни, да и кувшин вмещает в себя куда меньше воды, чем
охотник в состоянии выпить вина, И узкий ночной столик рядом с кроватью,
который обеспечивает посуде место в виде закрытого ящика, кажется на фоне
кровати слишком маленьким. Охотник занимает этот столик своими вещами и с
шорохом забирается в кровать.
В этой уже несколько поколений назад прекрасно подготовленной для нужд
охотников комнате и разместили Бертранда по его прибытии в Штольпин.
К необычным впечатлениям, которые остались в памяти Бертранда после
пребывания в Штольпине, относился и образ старого господина фон Пазенова. В
первый же день сразу после завтрака старый господин потребовал, чтобы
Бертранд сопровождал его во время прогулки и осмотрел имение. Было
безветренное ненастное утро, но тишину нарушали глухие ритмичные удары
молотильного цепа, которые доносились с двух токов. Казалось, что эта
ритмичность доставляет удовольствие господину фон Пазенову: несколько раз он
останавливался и постукивал своей тростью в такт ударам. Затем он спросил:
"Не хотите ли посмотреть коровник?" Он направился к вытянутому низкому
строению, но посреди двора вдруг остановился и покачал головой: "Не пойдет,
коровы-то на пастбище". Бертранд вежливо осведомился, какую породу он
разводит; господин фон Пазенов вначале уставился на него так, словно бы не
понял сути вопроса, затем, пожав плечами, ответил: "Не все ли равно". Он
повел гостя со двора; вокруг небольшой лощины, где находились строения
имения, простирались холмы, поле примыкало к полю, и везде полным ходом шла
уборка урожая. "Все относится к имению",-- сказал господин фон Пазенов, с
гордостью обводя тростью вокруг. В одном из направлений его поднятая рука
застыла; Бертранд посмотрел, куда указывала трость, и в глаза ему бросился
шпиль деревенской церкви, возвышающийся за холмами. "Там почта",-- разъяснил
ему господин фон Пазенов и направился в деревню. Было угнетающе душно; за
ними постепенно затихали удары молотилки и в неподвижном воздухе раздавались
лишь шипящие звуки косьбы, звон отбиваемых кос, шуршание бросаемых снопов.
Господин фон Пазенов остановился: "Вам когда-нибудь бывало страшно?"
Бертранд был удивлен, но вопрос этот его по-человечески тронул: "Мне? О,
часто". Господин фон Пазенов с интересом приблизил к нему лицо: "А когда вам
бывает страшно? Когда тихо?" Бертранд заметил, что здесь что-то не так: "Ну,
тишина иногда бывает просто великолепной; в этой тишине, висящей над полями,
я ощущаю себя прямо-таки счастливым". Господин фон Пазенов остался недоволен
и даже разозлился: "Вы ничего не понимаете...-- А мгновение спустя: -- У вас
были дети?" "Насколько мне известно -- нет, господин фон Пазенов". "Ну что
ж, тут уж ничего не поделаешь,-- господин фон Пазенов посмотрел на часы, и
взгляд его скользнул вдоль дороги; затем покачал головой: "непонятно"; потом
снова обратился к Бертранду:-- Так когда же вам, собственно говоря бывает
страшно?" Но ответа он дожидаться не стал, а снова посмотрел на часы: "Он бы
должен быть уже здесь...-- Затем он пристально посмотрел на Бертранда: -- Вы
сможете мне иногда писать письма, когда будете совершать свои путешествия?"
Бертранд утвердительно закивал головой; он сделает это охотно, и господин
фон Пазенов, казалось, остался этим очень доволен. "Да, да, вы только
напишите, меня интересует, мне интересно многое... и напишите мне также,
когда же вам бывает страшно... но его все еще нет; вы сами видите, никто мне
не пишет, даже мои сыновья..." Тут вдали показалась фигура человека с черной
сумкой. "Ах, вот он!" Припадая на трость, господин фон Пазенов припустил со
всех ног своей прямолинейной походкой и, достигнув расстояния слышимости до
идущего навстречу человека, разразился бранью: "Где тебя так долго носило?
Сегодня ты ходил на почту в последний раз... Ты уволен, понятно, уволен!" С
раскрасневшимся лицом господин фон Пазенов размахивал перед носом почтальона
тростью, в то время как тот, давно, очевидно, привыкнув к таким встречам,
спокойно снял с плеча сумку и передал ее своему господину, который тут же
достал из жилета ключ и начал открывать ее трясущимися руками. Охваченный
нервной дрожью, он распахнул почтовую сумку, но когда извлек оттуда всего
лишь пару газет, то возникло ощущение, что приступ ярости может повториться,
ибо он, не говоря ни единого слова, ткнул содержимое сумки почтальону под
самый нос. Но старик, очевидно, все-таки отдавал себе отчет в том, что рядом
с ним стоит гость. "Ну вот, вы видите сами...-- пожаловался он и швырнул их
обратно в сумку, закрыл ее на ключ и, направляясь дальше, заявил: -Мне
придется, наверное, перебраться в этом году в город; здесь для меня слишком
тихо".
Когда на землю упали первые капли дождя, они уже дошли до самой
деревни, и господин фон Пазенов предложил переждать непогоду в доме у
пастора. "Вам в любом случае придется с ним познакомиться",-- добавил он.
Старик сильно разозлился, когда они не застали пастора дома, а жена его к
тому же сказала, что ее супруг в школе, на что господин фон Пазенов резко
ответил: "Кажется, вы полагаете, что старому человеку можно говорить все,
что заблагорассудится, но я пока еще не настолько стар, чтобы не соображать,
что в школе сейчас каникулы". "О, так ведь никто и не утверждает, что пастор
в школе ведет занятия, к тому же он вот-вот должен вернуться домой".
"Отговорки все",-- проворчал господин фон Пазенов, но жену пастора не так-то
легко было сбить с толку, и она пригласила господ присесть, а сама между тем
позаботилась о том, чтобы на столе появилось вино. Когда она вышла из
комнаты, господин фон Пазенов наклонился к Бертранду: "Он с удовольствием
спрятался бы от меня, потому что знает, что я все, абсолютно все вижу". "А
что же вы видите, господин фон Пазенов?" "Как что? То, что он совершенно
невежественный и ни на что не годный пастор, конечно. Но, к сожалению, я,
несмотря на все это, вынужден поддерживать с ним хорошие отношения. Здесь в
деревне все повязаны друг с другом и..."- он помедлил, а потом тихо добавил:
-- Даже гроб здесь находится под его покровительством". Вошел пастор, и
Бертранд был представлен ему как друг Иоахима. "Да, кто-то уходит, а кто-то
приходит",-- задумчиво проговорил господин фон Пазенов, и для присутствующих
осталось непонятным, должен Бертранд расценивать этот намек на Гельмута как
дружественный жест или же как грубость. "Да, а это наш теолог",-- продолжил
представление господин фон Пазенов, в то время как теолог в ответ на это
выдавил жалкое подобие улыбки. Жена пастора поставила на стол немного
ветчины и вино, а господин фон Пазенов быстренько пропустил один стаканчик.
Пока остальные сидели за столом, он стал возле окна, выстукивал по стеклу в
такт звукам молотилки и посматривал на облака с таким видом, словно никак не
мог дождаться, когда же можно будет уйти. Застыв у окна, он тем не менее
вмешался в вяло текущий разговор: "Скажите, господин фон Бертранд,
приходилось ли вам когда-либо встречать ученого теолога, который ну ничего
не знает o потустороннем мире?" "Господину фон Пазенову угодно снова
пошутить",-- испугано ответил на это пастор. "Не будете ли вы столь любезны,
чтобы сказать нам: чем же в таком случае должен отличаться слуга Господа от
нас, остальных людей, если он не имеет никакой связи с потусторонним миром?
-- Господин фон Пазенов повернулся, зло и пристально уставился через свой
монокль на пастора-- И если он учился этому, относительно чего я, впрочем,
испытываю сомнения, то какое он имеет право скрывать это от нас?., от меня,
скрывать от меня! -- Голос его слегка задрожал-- От меня, меня... он же сам
говорил, от отца, которому выпали такие испытания". Голос пастора звучал
тихо: "Лишь Бог один может открыть вам это, господин фон Пазенов, вы должны
все-таки когда-нибудь поверить в это". Господин фон Пазенов пожал плечами:
"А я и верю в это, да-да, я верю, примите это к сведению...-- Через какое-то
мгновение, повернувшись к окну, снова пожал плечами: -- Не все ли равно",--
и уставился, продолжая барабанить по стеклу, на улицу. Дождь утих, и
господин фон Пазенов скомандовал: "Ну что ж, теперь мы можем откланяться --
Прощаясь, он пожал пастору руку:-- Не заглянете ли к нам еще... к ужину? Наш
юный друг будет с нами", Они ушли. На деревенской улице стояли лужи, но в
поле было снова почти что сухо; дождь продолжался недолго, только чтобы
размыть трещины в сухой земле. Небо было еще подернуто легкой белесой
дымкой, но уже ощущалось, что вот-вот из-за туч выглянет жгучее солнце.
Господин фон Пазенов хранил молчание и в разговоры с Бертрандом не вступал.
Лишь однажды он остановился и, приподняв трость, наставительно изрек: "С
этими Божьими учеными следует держать ухо востро. Запомните это".
Утренние прогулки стали регулярными, а как-то к ним присоединился и
Иоахим. В тот раз старик был угрюм и молчалив, он оставил даже попытки
выведать что-либо о страхе Бертранда. Он имел обыкновение ставить свои
вопросы в завуалированной и трудно понятной форме, а теперь и вовсе
замолчал. Иоахим, правда, тоже был не слишком словоохотлив. Он ведь не мог
спросить о том, что ему хотелось узнать от Бертранда и что тот, без
сомнения, должен был бы ему рассказать. Так, втроем, каждый углубленный в
себя, брели они по полю, отец и сын были очень недовольны тем, что Бертранд
не смог удовлетворить их любопытство и не оправдал их ожиданий. Бертранд,
надо отдать ему должное, изо всех сил пытался поддерживать разговор.
Если вначале Иоахим откладывал свой визит в Лестов потому, что
предполагал нанести его в обществе Бертранда, то сейчас причиной того, что
он снова откладывал поездку, было какое-то приглушенное недовольство
присутствием Бертранда, но в нем таилась неопределенная надежда, что все --
если только Бертранд пожелает говорить -- будет так хорошо и просто, что ему
захотелось обязательно взять его с собой в Лестов. Но поскольку Бертранд в
своем застывшем молчании действовал разочаровывающе на сей соблазн, о
котором он, впрочем, ничего не знал, то Иоахиму пришлось в конце концов
принять решение, и он поехал один. В Лестов он отправился во второй половине
дня на повозке с большими колесами, аккуратно, как положено, обернув ноги
накидкой, держа кнут перед собой, поводья плотно облегали его руки в