— Кончай скорее, Хитклиф! — сказала я, — на кухне так уютно; и Джозеф ушел к себе. Кончай скорее — я успею приодеть тебя к приходу мисс Кэти, и тогда вы сможете сидеть вдвоем и вволю греться у печки и болтать до отхода ко сну.
   Он продолжал свое дело и не обернулся.
   — Иди же. Пойдешь ты или нет? — продолжала я. — У меня для вас для каждого по пирожку — уже почти испеклись — а тебя нужно добрых полчаса одевать.
   Я ждала пять минут и, не дождавшись ответа, ушла. Кэтрин ужинала с братом и невесткой. Джозеф и я составили друг другу невеселую компанию за ужином, приправленным с одной стороны попреками, с другой — дерзостями. Пирожок и сыр Хитклифа так и простояли всю ночь на столе — угощением для эльфов. Он умудрился затянуть свою работу до девяти, а в девять, немой и хмурый, прошел на свой чердак. Кэти долго не ложилась, ей надо было отдать тысячу распоряжений о разных мелочах перед приемом новых друзей. Она забежала разок на кухню поговорить со старым своим другом, но его не было, и она задержалась только на секунду — спросить, что с ним такое, — и снова ушла. Наутро он встал спозаранку; и так как был праздник, удалился со своими недобрыми мыслями в вересковые поля, и не появлялся, пока все семейство не отправилось в церковь. Пост и раздумие привели его как будто в лучшее расположение духа. Он повертелся около меня, потом собрался с мужеством и резко сказал:
   — Нелли, приведи меня в приличный вид, я буду хорошо себя вести.
   — Давно бы так, Хитклиф; ты очень огорчил мисс Кэтрин: она, скажу я тебе, жалеет даже, что вернулась домой! Похоже, что ты ей завидуешь из-за того, что о ней больше думают, чем о тебе.
   Мысль, что можно завидовать Кэтрин, осталась для него непостижимой, но мои слова, что она огорчена, задели его за живое.
   — Она тебе сама сказала, что я ее огорчил? — спросил он, и взгляд его омрачился.
   — Она заплакала, когда я ей доложила нынче утром, что ты опять ушел.
   — Что ж, а я плакал ночью, — возразил он, — и мне было с чего плакать — больше, чем ей.
   — Да, и было с чего ложиться спать на пустой желудок и с гордостью в сердце, — сказала я. Гордые люди сами вскармливают свои злые печали. Но если тебе стыдно за твою обидчивость, ты должен попросить у Кэти прощения, когда она вернется. Ты поднимешься наверх и попросишь разрешения поцеловать ее и скажешь… ты знаешь сам, что сказать. Только скажи от души, а не так, точно ты думаешь, что из-за нарядного платья она стала чужой. А теперь, хотя мне пора готовить обед, я урву часок и приведу тебя в такой вид, что Эдгар Линтон покажется рядом с тобою куклой: кукла он и есть! Ты моложе его, но побьюсь об заклад, ты выше его и вдвое шире в плечах. Ты мог бы свалить его с ног одним щелчком! Ведь знаешь сам, что мог бы!
   Лицо у Хитклифа на мгновение просветлело, но тут же снова омрачилось, и он вздохнул.
   — Нет, Нел, пусть я двадцать раз свалю его с ног, он от этого не подурнеет, а сам я не стану красивей. Хотел бы я иметь его светлые волосы и нежную кожу и быть так хорошо одетым и так хорошо держаться, и чтобы мне, как ему, предстояло со временем сделаться богатым.
   — …и звать по каждому поводу маменьку, — добавила я, — и дрожать со страха, когда деревенский мальчишка грозит тебе кулаком, и сидеть целый день дома из-за дождика. Ты малодушен, Хитклиф! Подойди к зеркалу, и я покажу тебе, чего ты должен желать. Видишь ты эти две черточки у себя между бровями? И густые эти брови, которые, вместо того чтобы им подниматься дугой, западают вниз у переносья? Видишь ты эту пару черных бесенят, так глубоко схоронившихся? Они никогда не раскрывают смело окон, а только смотрят в них украдкой, точно шпионы дьявола! Так вот пожелай и научись разглаживать угрюмые морщины, поднимать смело веки; смени бесенят на доверчивых, невинных ангелов, глядящих без подозрений, без опаски и всегда видящих друга друга, когда не знают твердо, что перед ними враг. Не гляди ты шкодливым щенком, который знает сам, что получает пинки по заслугам, и все-таки зол за свои обиды на того, кто дает пинки, и на весь свет.
   — Словом, я должен пожелать, чтоб у меня были большие синие глаза Эдгара Линтона и его гладкий лоб, — ответил Хитклиф. — Что ж, я желаю… но от этого они у меня не появятся.
   — При добром сердце твое лицо, мой мальчик, стало бы красивым, — продолжала я, — даже если бы ты был черней арапа; а при злом сердце самое красивое лицо становится хуже чем безобразным. А теперь, когда мы умылись и причесались и перестали дуться, скажи, разве ты не кажешься себе просто красивым? Ну, так я тебе скажу: в моих глазах ты красив. Ты сошел бы за переодетого принца. Кто знает, может быть, твой отец был китайским богдыханом, а мать индийской царицей, и каждый из них мог бы купить на свой недельный доход Грозовой Перевал со Скворцами в придачу! Может быть, ты был похищен злыми матросами и завезен в Англию. Я бы на твоем месте составила себе самое высокое понятие о своем происхождении; и мысль о том, кто я такая, придавала бы мне смелости и достоинства и помогала переносить притеснения со стороны какого-то жалкого фермера.
   Так я говорила; и Хитклиф постепенно утрачивал свою угрюмость и уже приобрел вполне пристойный вид, когда вдруг нашу беседу прервал грохот, донесшийся с дороги и затем вкатившийся во двор. Хитклиф подбежал к окну, а я к дверям, и как раз вовремя, чтоб увидеть, как двое Линтонов вылезают из семейной кареты, закутанные чуть не до удушья в плащи и меха, а Эрншо соскакивают с коней: зимой они часто ездили в церковь верхами. Кэтрин взяла за руку каждого из детей и повела их в дом и усадила у огня, от которого быстро разрумянились их бледные лица.
   Я посоветовала Хитклифу не мешкать и скорее показать свое доброе расположение, и он охотно согласился; но злому счастью было угодно, чтобы в ту минуту, когда он вздумал отворить кухонную дверь с одной стороны, Хиндли отворил ее с другой. Они столкнулись, и господин, разозлившись, что видит его чистым и веселым, или, может быть, желая сдержать свое обещание миссис Линтон, вдруг отшвырнул его и гневно приказал Джозефу:
   — Держи парня подальше от комнат! Отправь его на чердак, и пусть он там сидит, пока мы не отобедаем. Он станет совать пальцы в пирожное с кремом и таскать фрукты, если его оставить с ними одного хоть на минуту.
   — Что вы, сэр, — возразила я, не удержавшись, — уж кто другой, а он ничего не тронет! И ведь он, я полагаю, должен получить свою долю угощения, как и все мы?
   — Он получит хорошую взбучку, если до вечера появится внизу, — закричал Хиндли. — Вон отсюда, бродяга! Как! ты еще вздумал разыгрывать франта? Вот погоди, оттаскаю тебя за твои взбитые кудри — посмотрим, не станут ли они тогда немножко длиннее!
   — Они и так достаточно длинные, — сказал мистер Линтон, заглядывая с порога. — Удивительно, как у него не болит от них голова. Они, точно грива у жеребчика, нависают ему на глаза!
   Он отпустил свое замечание без намерения оскорбить; но Хитклиф с его необузданным нравом не склонен был сносить даже и намека на наглость со стороны того, в ком он, как видно, уже и тогда ненавидел соперника. Он хватил миску с горячей яблочной подливой (первое, что подвернулось под руку) и выплеснул ее всю в лицо и на грудь нашему гостю; тот не преминул поднять писк, на писк прискакали Изабелла и Кэтрин. Мистер Эрншо немедленно схватил виновника и отвел его в чулан, где, несомненно, применил не слишком деликатное средство, чтоб угасить эту бурную вспышку чувств: он был красен, когда вернулся, и тяжело дышал. Я взяла салфетку и со злостью стала вытирать Эдгару нос и губы, приговаривая, что ему досталось по заслугам — нечего было вмешиваться. Его сестрица захныкала, просясь домой, а Кэти стояла смущенная и краснела за всех по очереди.
   — Вы не должны были его задевать! — упрекала она мистера Линтона. — Он был в дурном настроении, и вы теперь испортили себе весь день… А Хитклифа высекут. Я не переношу, когда его секут. Еда не пойдет мне в горло. Зачем вы сказали ему это, Эдгар?
   — Я ничего не говорил, — всхлипывал юноша, вырвавшись из моих рук и сам отирая остатки подливы батистовым носовым платком. — Я обещал маме, что не скажу ему ни слова, и не сказал.
   — Ладно, довольно плакать, — ответила с презрением Кэтрин, — вас не убили. Еще хуже напортите: возвращается мой брат, — успокойтесь! Тише! Изабелла! Вас-то как будто никто не трогал?
   — Ничего, ничего, дети, садитесь по местам! — крикнул Хиндли, вбегая в дом. — Подлый мальчишка! Я упарился с ним. В следующий раз, мистер Эдгар, вершите правосудие собственными руками, — это прибавит вам аппетита!
   Запах вкусной еды быстро привел гостей и хозяев в более приятное расположение духа. Все проголодались с дороги, и утешиться было нетрудно, раз никому не было причинено настоящего вреда. Мистер Эрншо нарезал жаркое и накладывал всем полные тарелки, а его жена старалась развеселить гостей своей живой болтовней. Я прислуживала, стоя за ее стулом, и мне было больно, что Кэтрин с сухими глазами и безразличным видом принялась за крылышко гуся, лежавшее на ее тарелке. «Бесчувственная девчонка! — говорила я себе, — как легко прощает она обиду, нанесенную ее недавнему товарищу. Не думала я, что она такая эгоистка». Она поднесла кусок ко рту, потом положила его обратно на тарелку. Щеки ее вспыхнули, и по ним покатились слезы. Она уронила вилку на пол и поспешно нырнула под скатерть, чтобы скрыть свое волнение. Больше я не называла ее бесчувственной, потому что видела, что весь день она была, как в аду, и все старалась найти предлог, чтобы побыть одной или сбегать к Хитклифу, которого Хиндли запер, как я убедилась, когда попробовала отнести ему потихоньку кое-какую еду.
   Вечером у нас были танцы. Кэти попросила, чтобы Хитклифа выпустили, потому что у Изабеллы Линтон не оказалось партнера; ее заступничество ни к чему не привело, и за кавалера приспособили меня. Разгоряченные движением, мы позабыли о грусти, и веселье еще возросло, когда явился гиммертонский оркестр в пятнадцать инструментов — труба, тромбон, кларнеты, фаготы, французские рожки и виолончель, — да еще певцы. Музыканты каждое рождество обходят все приличные дома в округе и собирают дань с прихожан; и мы пригласили их поиграть, видя в этом самое лучшее угощение для гостей. После обычных гимнов мы потребовали веселых мелодий и песен. Миссис Эрншо любила музыку, и те старались вовсю.
   Кэтрин тоже любила музыку; но она сказала, что музыку лучше всего слушать с лестницы, с верхней площадки, и убежала в темноту, — а я за ней. Нижнюю дверь заперли, не заметив нашего отсутствия, — так много набилось народу. Кэти не задержалась на верхней площадке, а поднялась выше, на чердак, куда упрятали Хитклифа, и стала звать его. Он сперва упрямо не желал откликнуться; она не отступилась и в конце концов заставила его начать с ней разговор через стенку. Я ушла, предоставив бедным ребятам беседовать без помехи, пока, по моим расчетам, не подошло время кончать пение и дать музыкантам передохнуть и закусить; тогда я снова поднялась наверх предостеречь Кэтрин. Но у дверей никого не оказалось; я услышала ее голос за стеной. Маленькая обезьянка вылезла на крышу в окно одного чердака и влезла в окно другого, и мне с большим трудом удалось выманить ее обратно. Когда она наконец вернулась, с нею явился и Хитклиф, и она настаивала, чтобы я отвела его на кухню, благо Джозеф ушел к соседям, чтобы не слышать «псалмопений сатане», как ему угодно было назвать музыку. Я сказала, что никак не намерена поощрять их проказы; но так как узник пропостился со вчерашнего обеда, я уж закрыла глаза на то, что он разок обманет мистера Хиндли. Он сошел вниз; я поставила ему стул у огня и предложила гору вкусных вещей; но его поташнивало, много есть он не мог, а мои попытки занять его разговором были отвергнуты. Он уперся обоими локтями в колени, а подбородком в кулаки и погрузился в немое раздумье. Когда я спросила, о чем он замечтался, он важно ответил:
   — Придумываю, как я отплачу Хиндли. Сколько бы ни пришлось ждать, мне все равно, лишь бы в конце концов отплатить! Надеюсь, он не умрет раньше, чем я ему отплачу!
   — Постыдись, Хитклиф! — сказала я, — пусть бог наказывает злых людей, мы должны учиться прощать.
   — Нет, богу это не доставит такого удовольствия, как мне, — возразил он. — Только бы придумать, как мне его наказать получше! Оставь меня в покое, и я выищу способ. Когда я об этом думаю, я не чувствую боли.
   Но я забываю, мистер Локвуд, что эти рассказы для вас совсем не занимательны. Уж не знаю, с чего это мне вздумалось пуститься в такую болтовню; и каша совсем остыла, и вам уже пора в постель — вы дремлете. Мне бы рассказать вам историю Хитклифа в двух словах — все, что вам интересно знать. — Перебив самое себя такими словами, ключница поднялась и стала складывать свое шитье; но я не в силах был отодвинуться от очага, и спать мне ничуть не хотелось.
   — Посидите, миссис Дин! — попросил я. — Посидите еще полчасика! Вы правильно делали, что рассказывали неторопливо вашу повесть. Такая манера мне как раз по вкусу; и вы должны кончить свой рассказ в том же стиле. Мне интересен в большей или меньшей мере каждый обрисованный вами характер.
   — Бьет одиннадцать, сэр.
   — Неважно, я не привык ложиться раньше двенадцати. Час ночи и даже два не слишком позднее время для того, кто спит до десяти.
   — Вы не должны спать до десяти. Так у вас пропадают самые лучшие утренние часы. Кто не сделал к десяти утра половины своей дневной работы, тот рискует не управиться со второй половиной.
   — И все-таки, миссис Дин, садитесь в ваше кресло, потому что завтра я намерен продлить ночь до полудня. Я предвижу, что у меня обнаружится тяжелая простуда — не иначе.
   — Надеюсь, сэр, вы ошибаетесь. Так вот, с вашего разрешения, я года три пропущу. За эти годы миссис Эрншо…
   — Нет, нет, ничего подобного я не разрешаю! Знакомо вам такое состояние духа, при котором, если вы сидите в одиночестве, а на ковре перед вами кошка облизывает котят, то вы так напряженно следите за этой процедурой, что не на шутку расстроитесь, когда Пусси забудет одно ушко?
   — Самое праздное состояние, я сказала бы!
   — Наоборот, утомительно деятельное. Вот так сейчас со мной. А потому продолжайте со всеми подробностями. Я вижу, люди в этих краях приобретают над горожанами такое же преимущество, какое приобрел бы паук в темнице над пауком в уютном домике — для их жильцов; но большая привлекательность зависит скорее от самого наблюдателя. Люди здесь живут более сосредоточенно, живут больше своим внутренним миром — не на поверхности, не в переменах, не в легковесном и внешнем. Мне теперь понятно, что жизнь в глуши может стать желанной, а еще недавно я не поверил бы, что можно добровольно прожить целый год на одном месте. Это похоже на попытку досыта накормить голодного одним блюдом, предложив ему налечь на предложенную пищу со всем аппетитом и как следует ее оценить; когда же мы переезжаем с места на место, мы как бы сидим за столом, уставленным произведениями французской кухни, пожалуй, извлечешь не меньше удовольствия из всего в целом; но каждое отдельное блюдо в наших глазах и памяти — только малая частица целого.
   — Ох! Мы тут те же, что и везде, если ближе узнать нас, — заметила миссис Дин, несколько озадаченная моею тирадой.
   — Извините, — возразил я, — вы, мой добрый друг, сами — разительное опровержение ваших слов. Кроме кое-каких местных особенностей говора, в вас не подметишь и намека на те манеры, какие я привык считать свойственными людям вашего сословия. Я уверен, что вы на своем веку передумали куда больше, чем обычно приходится думать слугам. Вы поневоле развивали свои мыслительные способности, потому что лишены были возможности растрачивать свою жизнь на глупые пустяки.
   Миссис Дин усмехнулась.
   — Я, конечно, считаю себя положительной, разумной женщиной, — сказала она, — но я такова не только потому, что мне пришлось жить в глуши и видеть из года в год те же лица, те же дела; я прошла суровую школу, которая меня научила уму-разуму. И потом я читала больше, чем вы думаете, мистер Локвуд. Вы не найдете в этой библиотеке книги, в которую я не заглянула бы и не извлекла бы из нее чего-нибудь, не считая этой вот полки с греческими и латинскими и этой — с французскими, да и те я все-таки умею различать между собой — большего вы не можете ждать от дочери бедняка. Однако, если я должна продолжать на тот же болтливый лад, лучше мне скорее приступить к рассказу; и пропущу я не три года, а позволю себе перейти прямо к следующему лету, к лету тысяча семьсот семьдесят восьмого года — почитай, без малого двадцать три года тому назад.


8


   Утром одного ясного июньского дня родился мой первый маленький питомец — последний отпрыск старинной семьи Эрншо. Мы убирали сено на дальнем поле, когда девочка, которая всегда приносила нам завтрак, прибежала часом раньше срока — прямо лугами и вверх по проселку, — клича меня на бегу.
   — Ой, какой чудный мальчик! — выпалила она. — Лучшего и на свете не бывало! Но доктор говорит, что госпожа не выживет. Он говорит, что она уже много месяцев в чахотке. Я слышала, как он сказал мистеру Хиндли: «…а теперь у нее ничего нет, что ее поддерживало бы, и она не протянет до зимы». Вам приказано сейчас же идти домой. Вы будете его нянчить, Нелли: кормить сладким молочком и заботиться о нем день и ночь. Хотела бы я быть на вашем месте: ведь он будет только ваш, когда не станет госпожи!
   — Что, она очень плоха? — спросила я, бросив грабли и завязывая ленты чепца.
   — Сдается мне, что так; но вид у нее бодрый, — ответила девочка, — и, послушать ее, так она еще думает дожить до той поры, когда увидит его взрослым. Она потеряла голову от радости, такой он красавчик. Я на ее месте нипочем не умерла бы, уж это верно; глядела бы на него и от этого одного поправилась бы — назло Кеннету. Я просто помешалась на нем. Тетушка Арчер принесла ангелочка в дом, к хозяину, и лицо у хозяина так и засияло, а старый ворон сунулся вперед и говорит: «Эрншо, ваше счастье, что жена успела подарить вам сына. Когда она приехала, я сразу понял, что нам ее не удержать; и теперь я должен сказать вам, зима, вероятно, ее доконает. Вы только не принимайте это слишком близко к сердцу и не убивайтесь — тут ничем не поможешь. И скажу вам: надо было выбрать себе девушку покрепче, не такую тростинку!».
   — А что ответил хозяин? — спросила я.
   — Выругался, верно; я на него и не глядела — все глаз не сводила с младенца. — И девочка опять принялась восторженно его описывать. Я, так же загоревшись, как она, поспешила домой, чтобы в свой черед полюбоваться новорожденным, хотя мне очень было жалко Хиндли. У него хватало места в сердце только для двух идолов — для своей жены и самого себя: он носился с обоими и боготворил одного из них, и я не могла себе представить, как он переживет потерю.
   Когда мы пришли на Грозовой Перевал, Хиндли стоял у парадного; и, проходя мимо него, я спросила: «Ну, как малютка?».
   — Еще немного — и побежит, Нелли! — усмехнулся он с напускной веселостью.
   — А госпожа? — отважилась я спросить. — Правда, что доктор сказал, будто…
   — К черту доктора! — перебил он и покраснел. — Фрэнсиз чувствует себя отлично: через неделю она будет совсем здорова. Ты наверх? Скажи ей, что я к ней сейчас приду, если она обещает не разговаривать. Я ушел от нее, потому что она болтала без умолку; а ей нужно… Скажи, мистер Кеннет предписал ей покой.
   Я передала его слова миссис Эрншо; она была в каком-то шаловливом настроении и весело мне ответила:
   — Право же, я ни слова почти не говорила, Эллен, а он почему-то два раза вышел в слезах. Ну, хорошо, передай, что я обещаю не разговаривать. Это, впрочем, не значит, что мне уже и пошутить нельзя!
   Бедняжка! Даже в последнюю неделю перед смертью ей ни разу не изменил ее веселый нрав, и муж упрямо — нет, яростно — продолжал утверждать, будто ее здоровье с каждым днем крепнет. Когда Кеннет предупредил, что на этой стадии болезни наука бессильна и что он не желает больше пользовать больную, вовлекая людей в напрасные расходы, Хиндли ответил:
   — Я вижу и сам, что напрасные — она здорова… ей больше не нужны ваши визиты! Никакой чахотки у нее не было и нет. Была просто лихорадка, и все прошло: пульс у нее теперь не чаще, чем у меня, и щеки нисколько не жарче.
   Он то же говорил и жене, и она как будто верила ему; но однажды ночью, когда она склонилась к нему на плечо и заговорила о том, что завтра, вероятно, она уже сможет встать, на нее напал кашель — совсем легкий приступ… Хиндли взял ее на руки; она обеими руками обняла его за шею, лицо у нее изменилось, и она умерла.
   Как предугадала та девочка, маленького Гэртона передали безраздельно в мои руки. Мистер Эрншо, видя, что мальчик здоров и никогда не плачет, был вполне доволен — поскольку дело касалось младенца. Но в горе своем он был безутешен: скорбь его была не из таких, что изливаются в жалобах. Он не плакал и не молился — он ругался и кощунствовал: клял бога и людей и предавался необузданным забавам, чтоб рассеяться. Слуги не могли долго сносить его тиранство и бесчинства: Джозеф да я — только мы двое не ушли. У меня недостало сердца бросить своего питомца; и потом, знаете, я ведь была хозяину молочной сестрой и легче извиняла его поведение, чем посторонний человек. А Джозеф остался, потому что ему нравилось куражиться над арендаторами и работниками; и еще потому, что в этом он видит свое призвание: быть там, где творится много зла, — чтобы было чем попрекать.
   Дурная жизнь и дурное общество господина служили печальным примером для Кэтрин и Хитклифа. Хиндли так обращался с мальчиком, что тут и святой превратился бы в черта. И в самом деле, Хитклиф был в ту пору точно одержимый. Он с наслаждением следил, как Хиндли безнадежно опускается; как с каждым днем крепнет за ним слава до дикости угрюмого, лютого человека. Не могу вам передать, какой ад творился в нашем доме. Священник перестал навещать нас, и под конец ни один из приличных людей и близко не подходил к нашему порогу — если не считать Эдгара Линтона, который захаживал к мисс Кэти. В пятнадцать лет она была королевой здешних мест; ей не было равной. И какой же она стала высокомерной упрямицей! Признаюсь, я разлюбила ее, когда она вышла из детского возраста; и я часто сердила барышню, принуждая ее поубавить свою заносчивость; у нее, однако ж, никогда не возникало ко мне неприязни. Она отличалась удивительным постоянством в старых привязанностях: даже Хитклиф неизменно сохранял свою власть над ее чувствами, и молодой Линтон при всех его преимуществах не смог произвести такое же глубокое впечатление. Он и был моим покойным господином: здесь над камином его портрет. Так они и висели раньше: с одной стороны этот, с другой — портрет его жены; но тот потом убрали, а то бы вы могли составить себе представление, какова она была. Вам видно?
   Миссис Дин подняла свечу, и я различил на холсте мужское с мягкими чертами лицо, чрезвычайно напоминавшее ту молодую женщину на Грозовом Перевале, только с более вдумчивым, ласковым взглядом. Облик был обаятелен: длинные светлые волосы слегка вились на висках; глаза большие и печальные; стан как-то слишком грациозен. Я не удивился, что Кэтрин Эрншо забыла своего первого друга для такого человека. Меня поразило другое: если его душевный склад соответствовал внешнему виду, как могла пленить Эдгара Линтона Кэтрин Эрншо — такая, какою она рисовалась мне?
   — На портрете он очень хорош, — сказал я ключнице. — Он здесь похож на себя?
   — Да, — отвечала она, — но ему очень шло, когда он немножко оживится; здесь перед вами его лицо, каким оно бывало большей частью. Ему вообще не хватало живости.
   Кэтрин, прожив у Линтонов пять недель, не переставала поддерживать это знакомство; и так как в их среде ее ничто не соблазняло раскрывать дурные стороны своей натуры — потому что она была достаточно разумна и стыдилась быть грубой там, где встречала неизменную учтивость, — она без всякой задней мысли сумела понравиться старой леди и джентльмену своею искренней сердечностью и вдобавок завоевать восхищение Изабеллы и сердце ее брата. Это льстило сначала ее тщеславию, а потом привело к тому, что она, вовсе не желая никого обманывать, научилась играть двойную роль. Там, где Хитклифа называли при ней «молодым хулиганом», «низменным существом, которое хуже скота», она всячески старалась не вести себя подобно ему; но дома она была ничуть не склонна проявлять вежливость, которая вызвала бы только смех, или сдерживать свой необузданный нрав, когда это не принесло бы ей ни чести, ни похвал.
   Мистер Эдгар не часто набирался храбрости открыто навестить Грозовой Перевал. Его отпугивала дурная слава Эрншо, и он уклонялся от лишней встречи с ним. Мы тем не менее всегда принимали его, как могли, любезней: сам хозяин старался не оскорблять гостя, зная, зачем он приезжает; и если не мог быть учтивым, то держался в стороне. Мне думается, Кэтрин эти визиты были не по душе: она не умела хитрить, не проявляла никогда кокетства, — она явно предпочла бы, чтобы два ее друга не встречались вовсе; когда Хитклиф в присутствии Линтона выражал свое презрение к нему, она не могла поддакивать, как делала это в его отсутствие; а когда Линтон выказывал неприязнь и отвращение к Хитклифу, не могла принимать его слова с безразличием, — как если бы презрение к товарищу детских игр нисколько не задевало ее. Я не раз посмеивалась над ее затруднениями, над затаенной тревогой, которую она напрасно пыталась укрыть от моих насмешек. Нехорошо, вы скажете, но Кэтрин была так горда — просто невозможно бывало ее пожалеть в ее горестях, пока не заставишь ее хоть немного смириться. И гордячка в конце концов все-таки пришла ко мне с исповедью и доверилась мне: больше ей не к кому было обратиться за советом.