За Гаусманом следовали в ссылку жена с дочуркой Наденькой.
   И третьего друга-товарища запомнил я на всю жизнь: Льва Матвеевича Когана-Бернштейна. С виду совсем молодой, с чуть сонными глазами, с детским складом слегка оттопыренных добрых губ. Но выскажи неправильную мысль - и Коган-Бернштейн налетит на тебя, как коршун, перья полетят! А через минуту снова весело смеется над шутками Коли Зотова, играет со своим сынишкой Митюшкой. И не поверишь, что у этого молодого человека за плечами уже более пяти лет тюрьмы, что его уже ссылали в Сибирь, сдавали в солдаты за революционную работу! Так вот и шли мы по дорогам и трактам - от Петербурга до Якутска - почти целый год!
   - И все время пешком? - с ужасом спрашивает мама.
   - Да, почти все время... Ну конечно, через реки - через Волгу, Обь, Енисей - пешком не пройдешь, тут нас перевозили на особых баржах. Иногда удавалось делать небольшие перегоны и по железной дороге. Но короткие. И не часто.
   Ну вот, прибыли мы наконец в Якутск. Разрешили нам поселиться на вольных квартирах. Ожили - обрадовались чистоте, человеческому жилью, возможности дать отдых истерзанным ногам...
   - Но ведь вы могли убежать! - удивляется папа.
   Павел Григорьевич покачал головой:
   - Нет, не могли... Оттуда убежать можно только на верную смерть в непроходимых лесах, болотах... Оттуда поистине "хоть три года скачи - ни до какого государства не доскачешь", не добежишь, не доползешь!
   Надеялись мы, что нам разрешат пожить в Якутске хоть месяц, два. Ведь нам предстояло шагать еще дальше - больше двух тысяч верст, то есть не меньше двух с половиной месяцев! Надо было также закупить в Якутске полушубки, пимы, белье. Этот последний отрезок пути - от Якутска до Среднеколымска - пролегал по местам почти ненаселенным. Надо было взять с собою из Якутска на каждого из нас по два с половиной пуда хлеба, сколько-то мяса, масла, кирпичного чаю, сахару и по столько же на каждого из наших конвойных: кормить их в пути любезно предоставляли нам.
   Однако нам не разрешили ни задержаться в Якутске, ни сделать те покупки, без которых нас ожидала в пути верная смерть! Через несколько дней объявили, что нас отправляют дальше.
   Что было делать? Мы решили подать якутскому губернатору Осташкину заявление: так, мол, и так, - если отправка наша не будет отсрочена, то мы (в особенности женщины и дети) не доедем до места назначения: погибнем в пути от голода и холода.
   "Зря мы подаем это прошение, товарищи!..- говорил Коля Зотов.- Зря кланяемся губернатору!.. Я мальчишкой в Крыму тем баловался, что поймаю, бывало, змею и вырву у нее ядовитые зубы! Так вот верьте мне: царский губернатор - это такая змея, у которой зубов все равно не вырвешь!"
   Против подачи прошения губернатору возражали и Гаусман и Коган-Бернштейн, хотя за обоими следовали жены и дети. Они тоже считали, что никаких результатов, кроме унижения, это обращение к губернатору не даст.
   Однако бумагу мы все-таки подали - уж очень было жаль женщин и детей!
   Правы оказались наши товарищи - зря подали мы прошение: губернатору не было жалко ни женщин, ни детей... Он приказал передать нам, ссыльным, что ответ мы получим от него на следующий день. Пусть, мол, все ссыльные соберутся у кого-нибудь одного, туда и будет послан ответ.
   Тревожно было на душе у всех нас... Но того, что случилось на следующий день, никто даже и предвидеть не мог!
   Мы собрались на квартире у одного из ссыльных. Нам приказали выйти всем во двор перед домом и ждать ответа там. И тут пришел ответ! Вооруженный отряд под командой двух офицеров налетел на нас и стал в нас, безоружных, стрелять. Шестеро ссыльных были убиты на месте, многие были ранены. Нет, неверно я сказал - не все мы были безоружны: кое у кого оказалось оружие, они отстреливались яростно, но, к сожалению, неудачно...
   Всех оставшихся в живых погнали в тюрьму, раненых - в тюремную больницу. Среди них был Коган-Бернштейн, которому прострелили ногу. В ту же ночь в тюремной больнице скончалась одна из ссыльных женщин, получившая тяжелую штыковую рану в живот.
   Из Петербурга прислали приказ: судить нас за "бунт" со всей строгостью - военным судом.
   А в чем был "бунт"? Мы просили отсрочить наш отъезд! Суд был - одна комедия... Людей судили на основании лживых показаний полупьяных тюремщиков. Почти все мы получили удлинение срока ссылки. А трех человек приговорили к смертной казни через повешение: Гаусмана, Когана-Бернштейна и... Колю Зотова.
   Павел Григорьевич, помолчав, продолжает с болью:
   - Ночью под окнами наших тюремных камер начали строить виселицу. Маленькой дочке Гаусмана, Наденьке, нездоровилось, она капризничала и плакала:
   "Мама! Скажи, чтобы перестали стучать..."
   А Митюшка, сынок Когана-Бернштейна, спал, как наигравшийся котенок, и ничего не слышал...
   Утром я зашел в камеру Гаусмана. Он посмотрел на меня своими удивительно добрыми глазами, улыбнулся и сказал:
   "Ну, вспомним в последний раз завет старого учителя моего детства... "Вынь закладку из книги там, где ты заложил ее вчера,- и закрой книгу. Навсегда"... А вы, молодые, помните: учиться и учиться!"
   Мы крепко обнялись. Молча. Без слов.
   В ночь на восьмое августа их повесили. Мы стояли у окон наших камер и смотрели на них - в последний раз. И каждый из них поклонился нашим окнам в последний раз. Когана-Бернштейна несли к виселице на кровати: прострелянная нога еще не зажила, и он не мог ходить. Кровать поставили под виселицей, и Когана-Бернштейна приподняли, чтобы продеть его голову в петлю.
   - И вы смотрели на это? - спрашивает мама шепотом.
   - Да. Смотрели. Чтобы запомнить. Чтобы никогда не забывать...
   - Как страшно, господи!.. - Это вырывается у мамы, как вздох.
   - Так страшно, что даже тюремщики наши не остались безучастными к этой зверской расправе! - говорит Павел Григорьевич.- Смотритель тюрьмы Николаев, здоровенный мужчина, вошел после казни в одну из наших камер, вошел как-то боком, он шатался, как пьяный, и рухнул на пол. Мы думали: что такое с ним? Это был обморок...
   Ну, теперь осталось досказать последнее... Я прочитаю вам (правда, на память,- уж вы простите, если будут какие-нибудь мелкие неточности) отрывки из тех писем, которые эти люди написали перед казнью... Я помню их наизусть.
   Лев Матвеевич Коган-Бернштейн написал нам, своим товарищам: "Простимся заочно, дорогие друзья и товарищи, и пусть наше последнее прощание будет озарено надеждой на лучшее будущее нашей бедной, бедной, горячо любимой родины... Оставьте мертвых мертвецам,- кто знает, может быть, вы доживете до той счастливой минуты, когда освобожденная родина вместе с вами отпразднует великий праздник свободы!.. Тогда, друзья, помяните добрым словом и нас... Что до меня, то я умру на том месте, на котором в наше время пристойно умирать честному человеку. Я умру с чистой совестью и с сознанием, что до конца оставался верен своему долгу и своим убеждениям... А может ли быть лучшая, более счастливая смерть?"
   Павел Григорьевич молчит, но мы все смотрим на него, все ждем, не расскажет ли он еще чего-нибудь. И он в самом деле продолжает:
   - Это были железные, несокрушимые люди. Они умерли, не дрогнув, как настоящие революционеры... А как нежно писали своим родным! Коля Зотов оставил письмо отцу: "Папа, дорогой мой папа, обними меня, прости меня, в чем я был неправ, поцелуй меня! Ты самый дорогой, мой папа! Не у многих есть такие отцы-друзья, такие папы!.. Поклонись от меня могилке мамы!"
   Невесте своей, Жене, Коля Зотов письма не оставил: все слова любви и ласки, какие перед смертью можно сказать любимой девушке, товарищу, революционерке, он сказал ей устно в последние часы, которые им разрешили провести вместе.
   А Коган-Бернштейн написал письмо своему маленькому сыну, где называл его: "Дорогой мой, родной, голубенький сынишка Митюшка"... Ну вот... Все!
   Помолчав, Павел Григорьевич добавляет:
   - Всем нам, оставшимся в живых, разрешили купить теплую одежду и продукты... Все-таки разрешили...
   Я подхожу к нему, беру его за руку. Смотрю на него, словно в первый раз вижу!
   - Павел Григорьевич... - бормочу я.- Ох, Павел Григорьевич...
   Папа всматривается в меня:
   - Пуговка! Ты не плачешь?
   - Нет. Не плачу.
   Сейчас, вспоминая свое детство, я не могу вспомнить, чтобы после этого случая папа хоть раз сказал мне: "Ненавижу плакс!" Рассказ Павла Григорьевича, словно горячее дыхание костра, навсегда опалил мое сердце и высушил дешевые слезы ребячьих обид, пустяковых огорчений...
   Глава двенадцатая. "ПОЛЬ". ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ
   С этого памятного дня я заболеваю мечтой о геройстве!
   Теперь, более шестидесяти лет спустя, я уже очень хорошо знаю, что в детстве и юности это болезнь - почти неизбежная. Как корь! Но у одних она проходит, даже бесследно проходит: уголок души, где жила тяга к героическому, с годами зарастает, как тот "родничок" на темени у грудных детей, - мяконький пятачок между черепными костями,- где, дотронувшись рукой, ощущаешь, как под пальцами бьется пульс. К годовалому возрасту этот "родничок" на голове обычно затвердевает, закостеневает, как и весь череп. Вот совершенно так же зарастает с возрастом у юных людей и "родничок" героики в душе. Но, вероятно, у всякого человека сохраняется на всю жизнь память о том, как в детстве и юности его манила мечта совершить что-нибудь прекрасное, героическое - подвиг! Ну, если не самому совершить, то хоть увидеть, как это делают другие. Хоть услышать о чьем-нибудь подвиге, хоть прочитать в книге о том, как совершают подвиги те редкие люди, которые сохраняют в душе "родничок" героики навсегда, до самой смерти!
   После памятного разговора о героическом - о дедушке Семене Михайловиче, о пожарном, спасшем людей из огня,- и в особенности после рассказа Павла Григорьевича о героях-революционерах - "родничок" героики в моей душе начинает бурлить, как ручей, размытый ливнем. Я с утра до вечера только о том и мечтаю, как бы мне заступиться за кого-нибудь, кого обижают, или спасти кого-нибудь, кто погибает...
   Мне, конечно, хочется быть всем сразу: и врачом на поле боя, и пожарным среди пламени и дыма, и в особенности - революционером!
   Мама читает мне вслух из "Войны и мира" не только о Пете Ростове, о котором я читала в моей синенькой книжечке, но и о других героях, о боях и сражениях с Наполеоном. Еще читает мне мама вслух из книги, которой ее наградили, когда она кончила гимназию: "Записки о севастопольской обороне"... У меня мурашки бегают по спине, когда я слышу, как однажды адмирал Нахимов, защитник Севастополя, прибыл на береговые позиции. Его надо было проводить в какое-то место, и это хотели сделать так, чтобы он шел под укрытием, в глубоких траншеях. Но Нахимов насупился и сказал своим провожатым: "Вы что, в первый раз меня видите? Так извольте запомнить: я Нахимов-с! И по трущобам не хожу-с!" И пошел, выпрямившись во весь рост, со спокойно и уверенно поднятой головой. А кругом падали снаряды, свистели пули...
   Папа рассказывает мне много о героях науки. О том, как наука боролась против религии, как религия старалась задушить науку. Религия доказывала, что наука не нужна человеку: знает все один бог, а человек должен лишь верить в бога и молиться ему. Папа рассказывает, как католические священники и монахи преследовали итальянского ученого Джордано Бруно. За то, что Джордано Бруно утверждал: Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот, как учила религия, смелого ученого сожгли живым на костре.
   Я не только слушаю то, что мне читают и рассказывают, - я читаю сама, читаю запоем, с жадностью. Почти ежедневно я беру новые книги в библиотеке, куда меня записала мама. Читаю все, что попадается под руку дома из книг мамы и папы. Они сердятся на меня за это, но я не могу удержаться! Все это, как хворост, брошенный в костер, поддерживает и разжигает во мне героические мечты. В это время в нашу семью входит новый человек.
   Для того чтобы я научилась французскому языку, мама приглашает приходящую учительницу, француженку мадемуазель Полину Пикар.
   Мадемуазель Полина Пикар не хочет быть приходящей учительницей: она предлагает заниматься со мной по-французски три часа ежедневно за стол и комнату. Мама на это соглашается.
   Юзефа относится к этой затее резко враждебно:
   - Немкиня! Французинка! Нужны они нам, как нарыв в пупке... У ребенка голова, а не бочка! Лопнет голова - от помяните Юзефино слово!
   Когда Юзефа впервые видит француженку Полину Пикар, она уходит на кухню и там яростно сплевывает:
   - Сухой компот!
   Надо признать, что это очень метко. Полина Пикар удивительно напоминает сухие фрукты для компота: сморщенные вишни и чернослив, свернувшиеся спиралью тонкие полоски яблока, чуть ссохшуюся курагу. Но так же, как сухие фрукты при варке компота разглаживаются, наливаются соком, так и Полина Пикар, стоит ей только почувствовать себя уютно, становится совсем другой! Черные глазки ее блестят, зубы весело скалятся, нос задорно и насмешливо двигается, как у кролика, и вся Полина Пикар становится удивительно милой!
   Вскоре она перебирается к нам. Вещей у нее оказывается совсем немного один чемодан. Но зато у нее есть то, что она сразу представляет Юзефе:
   - Моя семейства!
   "Семейства" Полины Пикар - это, во-первых, большая пальма, высокая, раскидистая, очень хорошо ухоженная. Полина Пикар вырастила ее из посаженной много лет назад в землю финиковой косточки. А во-вторых,- маленький попугайчик, которого зовут Кики. Попугайчик - пожилой, тихий, голоса не подает. Он тусклого, блеклого серо-зеленого цвета и слепой на один глаз: на этом глазу у него катаракта. У людей такую слепоту оперируют легко - мой дядя Гриша, врач-окулист, делает это ежедневно,- но у птиц это невозможно, потому что, объясняет Полина Пикар, у врачей нет таких крохотных инструментов, годных для маленьких птичьих глаз. Из-за слепоты попугайчик Кики держит головку как-то странно, словно ему продуло шею,- это оттого, что он поворачивается ко всему своим зрячим глазом. Живет он в комнате на свободе, перелетая, куда хочет,- все в пределах этой одной комнаты. Когда его хозяйка зачем-либо выходит, она поет попугайчику первую фразу "Марсельезы": "Вперед, вперед, сыны отчизны!" И Кики послушно влетает в свою клетку в углу комнаты.
   В первый же день я узнаю от Полины Пикар, что у нее есть брат-близнец, которого назвали при рождении Поль. Но впоследствии оказалось, что Поль нежный и робкий, как девочка, в то время как Полина - озорная и смелая, как мальчишка. Поэтому родные стали звать Поля - Полиной, а Полину - Полем.
   - Если ты мне понравишься,- говорит Полина,- я позволю тебе называть меня "Поль". А тебя зовут "Саш"? Это мне очень удобно: мою любимую воспитанницу звали "Маш"... Теперь она уже замужем!..
   Я влюбляюсь в Полину Пикар с первого часа: все у нее - не как у всех людей! У нее есть зонтик, который одновременно и стульчик. Есть у нее и мандолина. Играть на ней Полина не умеет, но когда она проводит рукой по струнам, то дрожащий, переливающийся звук напоминает ей родину - у них это очень распространенный инструмент. На дне чемодана лежат книги Полины, но не божественные, как у Цецильхен (и про Абрахама и бога Полина тоже никогда не говорит!).
   - Я тебе почитаю из этих книжек,- говорит Полина.- Это стихи. Человек должен любить стихи, если он - не верблюд и не корова...
   Потом она рассказывает мне разные удивительные истории. У нее нет родителей, они умерли в раннем ее детстве, она их даже не помнит. Полину и Поля вырастили две старые тетушки: Анни и Мари. Но так как ("Ты понимаешь, Саш, не правда ли?") каждый человек хочет иметь маму и папу, то Поль и Полина называли тетушку Мари мамой, а тетушку Анни - папой. Теперь и мама-Мари и папа-Анни уже умерли...
   Но когда оказывается, что Полина в детстве пошла в снежную бурю искать в горах, заблудившегося Поля, нашла его и вместе с ним еле добралась потом до дому, где обе тетушки - тетушка-мама и тетушка-папа - совсем ошалели от страха, тут, конечно, мое сердце завоевано Полиной окончательно! Вот какой она герой, эта компотная старушка!
   Затем Полина неожиданно меняет тему разговора, и я чуть не теряю возможность добиться ее расположения.
   - Скажи, пожалуйста, Саш, кто чистит твою обувь?
   - Юзефа. Моя няня.
   - И платье, да?
   - Да. И платье.
   - А кто пришивает тебе пуговицы, штопает чулки? Тоже Жозефин? (Так Полина называет Юзефу.)
   - Нет. Это делает мама.
   - А кто стелет твою постель? Кто моет тебе спину в ванне?
   - Тоже мама... или Юзефа...
   Полина смотрит на меня с отвращением:
   - Это ужасно! Это стыдно! Человек должен все делать для себя сам. Иначе он не человек, а глупая кукла... Пойдем!
   Полина заставляет меня тут же принести ваксу, щетки и при ней, на ее глазах, вычистить мои черные ботинки. Это очень трудно. Щетки выскальзывают из рук, ботинки падают на пол, но Полина очень терпелива и подбадривает меня:
   - Ничего, ничего... Никто не рождается с умными руками. У тебя они еще глуповатые, но не беда, поумнеют...
   Потом я чищу платяной щеткой свое пальто, которое висит в передней. Конечно, я сразу отрываю вешалку, и Полина заставляет меня ее пришить.
   Юзефа демонстративно уходит в кухню. Слышно, как она там бубнит:
   - Обрыдливо мне на это глядеть!
   Но я очень довольна! Правда, пальто и ботинки вычищены, вероятно, не бог весть как и руки у меня в ваксе, немножко ваксы попало каким-то образом на щеку, но все-таки я начинаю входить во вкус самостоятельности, самообслуживания. Я очень стараюсь, Полина поощрительно гладит меня по голове.
   А когда вечером я рассказываю ей, что я буду врачом, или пожарным, или еще кем-нибудь, кто нужен людям, Полина кладет мне руку на плечо и зовет:
   - Кики!
   Кики немедленно прилетает и садится на другое мое плечо. Повернув голову, он очень серьезно смотрит на меня своим единственным зрячим глазом.
   - Кажется, ты хорошая девочка, Саш... Я буду тебя любить. И Кики тоже будет тебя любить... Можешь называть меня "Поль" и говорить мне "ты"...
   Милый Поль! Сколько она знает замечательных героических историй своего народа! Она рассказывает мне о рыцаре Роланде. Враги предали его, и он оказался с горсточкой своих воинов в Ронсевальском ущелье, где на них напали враги. Роланд и его воины дрались, как львы, но врагов было гораздо больше, они были сильнее. Трижды трубил Роланд в свой рог "Олифант" и все надеялся, что король услышит звук его рога и пришлет подмогу. Роланд трубил с такой силой, с таким напряжением, что кровь хлынула у него из носа и ушей, но король не услыхал. Роланд продолжал биться с врагами, и, только смертельно раненный, чувствуя, что конец его близок, он раздробил свою шпагу о камни не доставайся врагу! - и погиб вместе со всеми своими воинами.
   И еще рассказывает мне Поль о Жанне д'Арк. Она была простая французская пастушка из деревни Домреми. Когда на Францию напали англичане, Жанна д'Арк повела французские войска в бой, они разбили врагов и изгнали их из Франции. Сама Жанна умерла геройски - ее сожгли на костре,- но она спасла свою страну и свой народ!
   Есть только одна вещь - я не делюсь ею даже с Полем: это история, которую рассказывал нам Павел Григорьевич. Папа мне сказал, что я не должна никому говорить об этом, чтобы не наделать неприятностей Павлу Григорьевичу.
   - Знаешь что, Поль? - говорю я как-то вечером, когда обе мы лежим в своих постелях и Поль уже потушила лампу.- Знаешь, все-таки очень грустно, что я не могу сделать ничего геройского!..
   Поль ворчливо напоминает мне, что я все еще очень неуклюже мою перед сном собственные ноги - опрокидываю таз, плохо вытираю ноги полотенцем.
   - Вот что значит привычка, чтоб твоя няня все еще чуть ли не пеленала тебя!
   Я молчу. Поль, конечно, права. Но все-таки...
   - Поль, а сколько лет было тебе, когда ты спасла своего брата в горах... во время снежной бури?
   - Допустим, мне было тогда столько лет, сколько теперь тебе, - ну, что из этого? У тебя нет брата, ты живешь в местности, где нет гор, и здесь не бывает снежных ураганов!
   Да, это тоже правда, конечно. Но все-таки...
   - Вот что я тебе скажу, дурачок! - Поль говорит очень серьезно.- Не ходи по улицам с таким лицом, будто ты ищешь, где тот костер, на котором тебя могут сжечь, или где тот ребенок, которого ты можешь выловить из реки! На кострах сейчас никого не сжигают, а плавать ты ведь не умеешь?
   - Не умею...
   Поль тихонько смеется:
   - Надо начинать с малого. Маленькое геройство - думаешь, это легко? Например, у тебя болят зубы или живот, или тебя ужалила оса, или даже просто у тебя тесные ботинки, жмут... Можно захныкать и испортить всем настроение, а ты улыбайся! Думаешь, это пустяк? О-ля-ля! Попробуй!
   - Ну, такое... - фыркаю я с пренебрежением.
   - А что, слишком легко? Ты хочешь потруднее? Так исполняй свой долг это самое трудное в жизни. У нас, французов, есть поговорка: "Делай что должен, и будь что будет!" Этому человек учится смолоду, даже с детства,начинает с малых дел и доходит до подвига. Пожарный выносит людей из огня он исполняет свой долг. Твой дедушка перевязывал раненых под выстрелами - он тоже исполнял свой долг... В общем, вот тебе мое последнее слово: по дороге на костер смотри себе под ноги - не толкни старую женщину, не урони на землю ребенка, не отдави лапу собаке... Поняла? Ну, спать, спать, спать!
   Я слышу скрип матрацных пружин: Поль повернулась лицом к стене.
   На следующее утро Поль уходит - по утрам она дает уроки в городе. Приходит Павел Григорьевич, мы занимаемся, а после урока он предлагает мне идти с ним в Ботанический сад - искать Юльку. Я шумно радуюсь - я не видала Юльку с тех пор, как они переехали, да и Павел Григорьевич в последнее время все занят, не ходит со мной гулять после уроков, и я без него очень соскучилась. Двойная радость: с Павлом Григорьевичем - к Юльке!
   Ботанический сад - очень красивый, тенистый городской сад, но почему его прозвали "Ботаническим", никому не известно. Жители нашего города называют его сокращенно "Ботаникой": "Пойдем в Ботанику", "В Ботанике сегодня гулянье с музыкой!" Никакой ученой ботаники, никаких растений, ни редкостных, ни даже самых обыкновенных, в Ботаническом саду нет. В нем растут одни только каштановые деревья, очень старые, огромные, разросшиеся так густо, что каждое дерево похоже на корабль. Весной каштановые деревья цветут: их покрывают сотни, тысячи цветочных гроздьев, но не висячих, а стоящих прямо, тянущихся вверх, как зажженные свечи на рождественских елках. Осенью на этих деревьях созревают каштаны. Есть их нельзя, они несъедобные, но красивы они удивительно! Каждый плод каштана заключен в зеленую коробочку - кожуру, утыканную мелкими, мягкими, неколющимися иголочками. Созревшие каштаны падают с деревьев на землю, при этом зеленые их коробочки лопаются. В каждой коробочке лежат один-два каштана, крупных, влажных, матовых, как лошадиные глаза. Падая и разбиваясь о землю, коробочки каштанов издают глухой звук, словно где-то далеко-далеко стреляют из пушек.
   Мы с Павлом Григорьевичем обходим весь сад, все аллеи, все дорожки Юльки нигде не видно!
   Тогда мы выходим на реку. Юркая извилистая речка Вилейка огибает сад, делая около него петлю, перед тем как впасть в реку Вилию. Между садом и рекой тянется песчаная береговая отмель. Здесь, среди беспорядочно растущих кустов, ветел и ив, сорной травы, брошенного кое-где хлама, полулежит неподалеку от воды Юлька на разостланном под ней одеяле. С нею Зельма-Шельма. Юлька загорела, порозовела, Зельма-Шельма слиняла на солнце. Обеим это на пользу: Юлька выглядит поздоровевшей, а Зельма-Шельма как бы возмужала и повзрослела. У нее уже не прежнее безмятежно-глупое розовое лицо, которое ничего не выражало. Теперь она имеет вид постаревший, усталый, словно долго шла пешком или очень огорчена чем-то. Хочется спросить у нее, как у человека: "Где ты была? Что с тобой случилось? Что ты видела нового?"
   Юлька радуется нашему приходу чуть не до слез. Взяв мою руку и руку Павла Григорьевича, прикладывает их к своим щекам. Она усаживает нас рядом с собой на одеяло и спешит выложить нам все свои новости.
   Прежде всего - вот: река! Юлька никогда прежде не видела реки. И какая река! То она золотая, то она серебряная, то - в плохую погоду - она словно подергивается гусиной кожей... А кругом что растет! Смотрите!
   Юлька видит это тоже в первый раз в жизни.
   - Тут есть травинки - смотри, смотри, Сашенька,- такие нежные, как шелк, ими можно было бы вышивать! И есть вон там,- Юлька боязливо показывает на заросли крапивы,- злая трава, жжется, как огонь! А это - видишь? травка, с нее свисают шарики, похожие на капельки воды...
   - Это называется "божьи слезки",- объясняю я.
   - А вокруг - лопухи. Видишь, сколько?
   Когда солнце начинает слишком припекать, Юлька срывает несколько листьев лопуха, скрепляет их прутиками - это ее Степан Антонович научил! - и пожалуйста: это зеленая шляпа! Или зонтик! Радостно смеясь, Юлька показывает нам свою лопуховую шляпу-зонтик.
   - И, знаешь, эта шляпа по нескольку дней не вянет!
   С восхищением показывает мне Юлька чистотел с желтыми цветочками. Из надломленных его стеблей выступают густые капли желтого сока. Степан Антонович говорит, что чистотел начисто сводит бородавки. Только ни у него, ни у мамци, ни у Юльки нет бородавок.