Он ждал прихода боли. Их учили: если появилась боль, значит, все в порядке, не парализован. И вот боль пришла доброй вестью. Макс издал один крик и пошевелил конечностями. Можно вставать, принял он решение.
   Перевернулся на живот, встал на четвереньки.
   – Посмотри, что у меня на спине, – попросил он.
   – Наверное, сильно за тебя молятся, – сказал Матвей (оказывается, Макс успел спросить, как его зовут). – Простая царапина. Глубокая, но кровь уже свернулась. Ну что, я пошел?
   – Постой! – Макс встал, оперся о дерево. – Матвей, ты понял, что без тебя мне был бы звездец?
   – Понял, – сказал ангел, колыхнул вторым подбородком и пошел по своим делам.
 
   За тещу меня придавило или за табельщицу Валю, злодейку, которая смотрит так, что не обойдешь? Наверно, не за кержачку: за нее меня золотой бабой жахнули. Надо делать выводы.
   Да, крепко за меня взялись.

Мальчик из тумбочки

   – Ну, поступай же к Глубокову, – посоветовали мы Филарету.
   Он подхватил свои картонки и побежал, шепча:
   – Пещрить надо, пещрить!
   Три дня потом сидел на полу, вызывая уважение соседки, которое переросло дальше во что-то большее, так что пришлось отчаянно отбиваться, отнимая драгоценное время у картин.
   А соседка коммунальная сначала думала: что-то тихо опять у него, вот-вот запьет. Потом: вторые сутки не готовит Филаретка-дурак, заболеет еще, дай-ка чаю занесу. Лучше бы не заносила! Как увидела эти мелкие, с мизинец, снующие фигурки на картонках, так взвизгнула, как от щекотки. А он поднял на нее глаза, которые не успели потухнуть. Он сначала прикинул, как можно втиснуть ее фигуру, вот тут, слева, еще есть место. Эти два бешеных выступа спереди! Эти два крутых спуска с Гималаев, Боже ты мой, это ведь бедра! Раньше-то он был бы не прочь, но теперь прочь, прочь от этих бедер! Истекали третьи сутки отдыха от хладокомбината, завтра на работу, а еще так мало намалевано.
* * *
   Раньше Филарет работал не сутками, а всегда во вторую смену. И один раз зазевался: вырезал кусок баранины получше для жаркого, и его закрыли в холодильнике величиной с ангар.
   Там была двойная теплоизолирующая дверь, которую можно было вышибить только взрывом. Первые пять секунд Филарет материл себя за жадность. Дальше минуту в ужасе искал телогрейку, которую сбросил, разгорячась, во время работы. Когда нашел, туго подпоясался и расслабился: можно не торопясь подумать, не замерзнешь за полчаса при минус пяти.
   Значит, так: надо продержаться до восьми утра. Плюсов много: свет есть, часы при мне (полпервого ночи). Крыс он тоже занес в плюс: живые такие, бодрые существа. Кстати, на хладокомбинате крысы были особенные, с густой красивой шерстью, как у болонки.
   Костер? Да, развести бы костерок. Что будет гореть? Жир срежу с бараньих туш. Да что-то туши больно изможденные, ни жиринки.
   И тут его осенило: буду туши потихоньку перетаскивать из одного угла в другой. Смешно тут думать, что смену отработал, устал. Жить-то хочется!
   Но сначала перекушу. Тонко настрогал с мороженой бараньей ноги и немного пожевал, на пять минут став первобытным. Мысли были громкие, даже, казалось, отдавались эхом от покрытых инеем стенок холодильника: «Как в царстве Снежной Королевы… Я же, как все, уносил по кило-полтора мяса, по литру сгущенки. А начальство вон вообще тушами вывозит».
   Равномерно ступая с тушей на плече, глубоко через нос дыша, он обещал: «Не буду копаться, выбирать, а буду вырезать что попало и поменьше».
   Это шел 91-й год, и Филарет не знал, что скоро жизнь ему поможет – все будет частное, и ни отрезать, ни вынести не сможет уже никто.
   Щелчок замка раздался, когда руки-ноги Филарета било крупной дрожью, и он сам не понимал, что в его теле есть такого, что оно еще ходит. Он вывалился в теплый тамбур, и двадцатиградусный воздух сразу его разморил и выключил. И понесли Филаретку отсыпаться в раздевалку.
* * *
   Он нам все это рассказал после получки, придя с бутылкой кагора «Мысхако». Потом, как всегда, стал неуправляемым, но продвинулся на этот раз гораздо дальше. Прямо стал рвать свои заработанные деньги, а мы пытались спасти их из его железных пальцев.
   До сих пор нам казалось, что деньги – это не главное в жизни. Но когда Филарет на наших глазах измельчил купюры почти в пыль, показалось: это кощунство, покушение на основы существования, ведь на рубли покупались еда и питье, лекарства и тепло.
   Потом миг затмения миновал. Мы посоветовали ему:
   – Филарет, ты уволься, а то холодильная камера все время будет напоминать о той ночи.
   – Да, есть возможность перейти… Не могу каждый день смотреть на этот склеп.
   И он стал работать сутки через трое. Тогда уже начали возить австралийскую баранину, и ее нужно было разгружать в любое время дня и ночи. Филарет ее не крал! Так только, отрезал на суп. А другие-то по пять кило выносили на рынок.
* * *
   Глубоков был такой художник, что вдруг иногда как очнется и как подумает: «А что это у меня школы-то нет?» Заскребет свою величественную лысину, как у апостола Павла. И долго, вдумчиво вглядывается в свой перстень с печаткой. А на печатке сложный герб, типа того, что у него дворянские предки. И вдруг как позвонит наш Глубоков в департамент культуры:
   – Уленька, не пора ли нам открыть академию там или факультет живописи?
   – Хорошо, Олежек, – проворкует в ответ глава культурнейшего в области ведомства.
   Одновременно она глядит на закаты, восходы, бедра, груди, обильно развешанные по стенам. Все время она разрешала художникам делать выставки прямо у себя под носом, в ее обширном кабинете. В то же время думала: «Обнаглели. Эта красная серия художника Хорошко скоро выживет меня отсюда».
* * *
   И тут же все газеты напечатали, что народный художник лично набирает учеников.
   – Да, подарок, да, тебе, – говорили мы Филарету. – Вот еще рубашка, нам Гендлеры послали. Американская, не хуже, чем по ТВ мы на Глубокове видели.
   И рассказали ему историю, которую все знали.
   В юности Глубоков выпивал раз в компании Вознесенского и таких же. Он же в Москве учился! И там оказался один фарцовщик, который сказал, что рубашку Глубокова надо снять и ногами топтать, а обувь его ископаемую сейчас же утопить в Москве-реке.
   – Выпивки-то много там было? – перебил нас Филарет. – Тогда не жалко: я бы бутылку красного вина на его модную рубашку вылил.
   Поверишь тут, глядя на его телосложение валуна!
   А ведь когда-то Филарет помещался в тумбочке! В обыкновенной советской тумбочке, которая стояла в детском доме. А на ней рос фикус.
   Сидит Филаретка внутри. Хорошо ему. Представляет, как над ним фикус растет – шевелит корешками. И доносится голос мамы:
   – Петя купил пять яблок, одно уронил в пропасть, а одно съел. Сколько у него осталось?
   Филаретка принялся мечтать: сейчас никто не сосчитает, а он как выскочит из тумбочки к доске, как все решит! И все подумают: да, он умный, у него мама есть. Да еще отец иногда появляется. А тут не до задач. Только и думаешь: как это случилось по-гадски, что родителей нет? Если бы знать, в какую пропасть, как это яблоко, они свалились, так полезли бы за ними все, начали бы вытаскивать их охапками.
   Мама говорила:
   – Молодец, Филарет. Правильно решил. А теперь обратно в тумбочку полезай.
   Мать с отцом были родом из этого же детдома, поэтому не имели никаких семейных воспоминаний. И обращались с сыном как с куклой.
   Они очень рано начали болеть, сразу после того, как Филарет пришел из армии, и сразу, как говорят в народе, друг за другом убрались.
   Как взял в руки Глубоков картонку «Мой мясокомбинат», как вскрикнул, увидев рабочих, лезущих в снегу с тушами бараньими через забор! Наш народный художник одной рукой ухватил себя за лысину, другой – за мясистые плечи Филарета. На все это из рамы, одобрительно покуривая, смотрел Виктор Астафьев. Он был написан двадцать лет назад в таком сиреневом кристалле, который словно вспучивается и разрывается изнутри усилиями писателя.
   Когда мы видели этот портрет на выставке, то там ходил часами под Астафьевым поэт Оленев и уже усталым, хриплым голосом объяснял:
   – Видите решительность Виктора Петровича? Это наш земляк, пермяк, заединщик! Он говорит всем своим видом: «Замуровали меня масоны, но я вырвусь!»
   Тут журналист В. не выдержал, подмигнул нам и пошел на Оленева, раскинув толстые руки:
   – Ну иди сюда, былинный поэт земли русской! Обнимемся так по-богатырски, по-медвежьи!
   И как жамкнет его! Оленев закричал:
   – Ты че, охренел, что ли? У меня остеохондроз!
   И с той поры Оленев бледный куда б стопы ни направлял, за ним повсюду В. наш вредный с тяжелым топотом скакал.
   – Вот что, – сказал Глубоков Филарету, – эти мужики, ворующие на мясокомбинате, – это просто Гомер. Но как же быть, что у тебя нет аттестата? Возьми-ка эти деньги, ты его купи, и я тебя зачислю.
   Филарет кивнул колченогим лицом с честностью в каждой черте и пошел покупать аттестат зрелости. Потом зашел к нам и долго показывал его со всех сторон.
   – Наверное, ты очень нужен мастеру, – радовались мы за него.
   – Видели бы вы, какие у Глубокова девки учатся!
   – Что, одаренные? – обрадовались мы за Филарета, которому будет нескучно.
   Он умудрился тонко улыбнуться своими толстыми губами:
   – Да нет, бездари. Зато их много. Это вишневый сад! Я один в нем. – И взглядом удалился на ту поляну посреди весны.
   Но все-таки он не обирал потом вишенье полными горстями, ударился в работу. По-прежнему продолжал все пещрить, но вроде бы уже погрубее. Это дал ему Глубоков, появилась у Филарета сила: деревья налились мышцами и сухожилиями, а закаты и рассветы стали улыбаться свежими лицами.
   Знатоки заволновались:
   – Надо покупать его «Прогулки» задешево, пока не прославился.
   Когда в первый раз был продан его холст в художественном салоне и он плыл к нам под гипнозом этой суммы, на ходу закупая все дорогое, вкусное и пьяное, мы и в ус не дули, чем там все это кончится. Проходи, садись, рады, поздравляем. Филарет одобрительно кивал: правильно себя ведете, молодцы. После третьей рюмки, правда, выложил сокровенное:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента