несколько туалетных принадлежностей. Виолы не было; а кормилица, разве она
тоже ушла? Он громко произнес имя Джионетты - даже эхо не ответило ему.
Но в ту минуту, как он выходил из дому, он издали заметил Джионетту.
Старуха радостно вскрикнула, увидев его; но, к их общему отчаянию, ни тот ни
другая не могли дать удовлетворительного объяснения случившемуся.
Джионетту разбудил ночью сильный шум; но раньше, чем она собралась с
силами, чтобы спуститься, Виолы уже не было; на дверях она заметила следы
взлома, и все, что она узнала от соседей, было то, что один бродяга из
своего убежища видел при свете луны карету, которую принял за экипаж князя
N.
Глиндон, получив эти сведения от рыдающей старухи, оставил ее и побежал
во дворец Занони. Там он узнал, что синьор отправился на праздник князя N и
вернется поздно.
Глиндон остановился в растерянности и ужасе, не зная, что думать и что
делать. Мерваля и того не было, чтобы посоветоваться с ним. Совесть жестоко
мучила его. Он имел возможность спасти женщину, которую любил, и он
отказался от этого; но Занони, каким образом не удалось ему?.. Почему он
отправился на праздник самого похитителя? Значит, Занони не знал, что
произошло? Если так, то разве он должен терять время, чтобы предупредить
его?
Нерешительный во всем, что касалось его внутреннего мира, Глиндон был
храбр как никто в мире внешнем: он решился идти во дворец князя. Если Занони
не удалось предприятие, то он, Кларенс Глиндон, потребует вернуть пленницу,
жертву измены и насилия, в апартаментах самого князя, на глазах собравшихся
гостей.

    XVI



Мы просим читателя вернуться на несколько часов назад. Начинало только
что рассветать; двое мужчин стояли на балконе, до которого доходил запах
распустившихся цветов. Звезды еще виднелись на небе, птицы еще спали; но
какая разница между спокойствием наступающего дня и торжественным покоем
ночи!
Стоявшие на балконе одни только, казалось, не спали, это были Занони и
таинственный незнакомец, который час тому назад заставил дрожать князя в его
собственном дворце.
- Нет! - говорил этот последний. - Если бы ты подождал, чтобы получить
высший дар, до тех пор, пока достиг бы зрелых лет и испытал потери, которые
меня самого охладили прежде, чем я сделался его обладателем, тогда ты
избежал бы проклятия, на которое ты жалуешься теперь; ты не стал бы сожалеть
о краткости человеческой привязанности в сравнении со временем твоего
существования, так как ты пережил бы всякое желание, всякую мечту о любви
женщины. Ты, самый блестящий и, без этой роковой ошибки, самый духовный,
может быть, в нашем высоком Братстве, стоящем между человечеством и
небожителями, - ты будешь оплакивать безумие, внушившее тебе желание унести
красоту и страсти молодости в мрачное величие земного бессмертия.
- Я не раскаиваюсь, я не стану раскаиваться, - отвечал Занони. -
Восторг и страдания, странное сочетание которых придало моей судьбе такое
разнообразие, лучше, чем спокойное и ледяное течение твоей одинокой жизни;
ты ничего не любишь, ничего не ненавидишь, ничего не чувствуешь и проходишь
сквозь мир молчаливо и безрадостно.
- Ты ошибаешься, - отвечал тот, которого мы назвали Мейнуром, - я
равнодушен к любви, мертв для всех страстей, могущих волновать человеческое
сердце, но я не умер для более высших наслаждений. Я переживаю, спускаясь по
течению бесчисленных годов, не бурные желания молодости, а спокойные и
разумные радости зрелых лет. Я сам благоразумно навсегда отказался от
молодости, когда отделил свою судьбу от людских судеб; не будем же друг
другу завидовать и упрекать. Мне бы хотелось спасти этого неаполитанца,
Занони (если ты хочешь, чтобы тебя так звали), во-первых, потому, что его
предок был отделен от нашего ордена только последней и невидимой преградой,
а во-вторых, потому, что я знаю, в нем есть задатки мужества и могущества
его предков, задатки, которые могут сделать его достойным стать одним из
нас. На земле редко встретишь таких людей, которым природа дала бы качества,
способные выдержать это испытание. Но время и разврат, притупившие его
чувства, притупили также и его воображение, и я его предаю его судьбе.
- Итак, Мейнур, ты питаешь еще надежды возродить при помощи новых
учеников орден, состоящий теперь лишь из нас двоих! Конечно же, твоя
опытность должна была бы научить тебя, что в тысячу лет едва ли рождается
одно существо, которое могло бы пройти сквозь страшные врата, ведущие в
другой мир! Твой путь разве не усыпан твоими жертвами? Отвратительный вид их
агонии и ужаса, кровавое самоубийство, страшное безумие, разве они не стоят
перед тобой и не заставляют тебя отказаться от твоих безумных, тщеславных
мечтаний и не указывают на путь, ведущий к человеческим привязанностям?
- А разве, - перебил Мейнур, - у меня не было успехов, вознаграждавших
меня за все потери? Могу ли я отказаться от этой высокой надежды,
единственной достойной нашего возвышенного ордена, от надежды сотворить
могущественную многочисленную расу, имеющую власть и силу заставить людей
признать над собою власть нашего могущественного царства, от надежды
сделаться действительными властелинами этой планеты, завоевателями, может
быть, других миров, властителями враждебных и злобных племен, которые
окружают нас теперь, расу, которая в своей бессмертной судьбе могла бы
подняться до небесной славы и стать, наконец, вровень с существами,
окружающими Трон Тронов? Что такое тысяча жертв для одного адепта на пути к
этой цели?
И вы, Занони, - продолжал Мейнур после минутного молчания, - вы сами
должны, если эта привязанность к смертной красоте, которую вы позволили себе
вопреки своей натуре, выльется в нечто большее, чем преходящая фантазия...
вы должны однажды, в глубине своей души, причастной к высшей и вечной
сущности, допустить, что вы можете преодолеть все препятствия на пути к
тому, чтобы возвысить любимое вами существо до своего уровня. Не прерывайте
меня! Можете ли вы спокойно видеть, как болезни и опасности будут угрожать
ей, видеть, как лета обременят ее своей тяжестью, глаза ее поблекнут,
красота тоже, между тем как ее сердце будет еще молодо и привязано к вам?
Будете ли вы в состоянии видеть все это и знать, что от вас зависит...
- Довольно! - перебил его Занони яростно. - Какую судьбу можно сравнить
с судьбой смерти от ужаса? Самых холодных мудрецов, самых пылких
энтузиастов, самых суровых воинов с железными нервами находили после их
первого шага на страшном пути мертвыми, с помутившимися от ужаса глазами,
устремленными на что-то невидимое; не думаешь ли ты, что эта слабая женщина,
которая бледнеет при малейшем шуме у окна, при крике ночной птицы, при капле
крови на шпаге мужчины, - не думаешь ли ты, что она могла бы выдержать этот
взгляд?.. При одной мысли о том, что она должна увидеть, даже я становлюсь
трусом.
- Когда вы ей сказали, что любите ее, когда вы прижали ее к своему
сердцу, вы отказались от власти предвидеть ее будущее или спасать ее от
опасности. С этих пор вы для нее человек, и только человек! Что же вы знаете
об искушениях, которые ожидают вас? Разве вы знаете о том, к чему приведет
ее любопытство и ее смелость и мужество? Но довольно об этом. Вы настаиваете
на вашем решении?
- Роковое слово уже произнесено.
- А завтра?
- Завтра в этот час наш корабль снимется с якоря, и тяжесть веков
спадет с моего сердца. Безумный мудрец, мне жаль тебя! Ты отказался от своей
молодости!

    XVII



Конечно, князь N был не такой человек, которого Неаполь мог бы
подозревать в суеверии. Однако на юге Италии существовал тогда и даже теперь
существует, среди самых смелых философов и скептиков, дух удивительного
легковерия.
В детстве князь слышал рассказы о честолюбии, гении и странной судьбе
своего предка, и, может быть, под тайным влиянием этого примера он изучал в
молодости науки не только всеми признанные, но еще старался проникнуть в
древние и таинственные познания. Я сам видел в Неаполе маленькую книгу с
гербом Висконти, которая толкует алхимию наполовину насмешливым, наполовину
почтительным тоном, которую приписывают самому князю.
Удовольствия скоро отвлекли его от этих занятий, и его неоспоримые
способности были исключительно посвящены безумным интригам или выставлению
напоказ пышной роскоши, которую он демонстрировал с какой-то классической
грацией. Его огромное богатство, его гордость, дерзкий характер делали его
предметом ужаса для слабых и робких придворных душ. А министры ленивого и
праздного правительства смотрели сквозь пальцы на его эксцессы. Странное
посещение и еще более странное исчезновение Мейнура наполнили удивлением и
ужасом сердце неаполитанца, и против этого впечатления его высокомерная
гордость и утонченный скептицизм напрасно боролись. Призрак Мейнура
представил ему Занони в новом виде, в каком он еще не представлялся ему. Он
почувствовал сильное беспокойство при мысли, какого соперника он приобрел,
какого врага нажил.
Когда, за несколько часов до праздника, он совершенно пришел в себя, то
с мрачной твердостью решился привести в исполнение вероломные планы, уже
давно составленные им. Ему казалось, что смерть Занони была необходима для
его собственной безопасности, и если уже в начале их соперничества он
заранее приговорил Занони, то предостережения Мейнура еще более утвердили
его в этом решении.
- Посмотрим, дошло ли его знание до знакомства с противоядием, -
проговорил он вполголоса и со зловещей улыбкой.
Потом он позвал Маскари. Яд, который князь смешал своими собственными
руками с вином, назначенным гостю, был составлен из субстанций, тайна
которых была семейным достоянием рода, давшего Италии самых мудрых и
жестоких тиранов.
Действие этого яда было быстро: он не вызывал страдания, не оставлял на
лице никаких следов, которые бы могли пробудить подозрение; самые искусные
врачи не могли бы найти в теле причины смерти. В продолжение двух часов
жертва ничего не чувствовала, кроме легкого возбуждения в крови. Потом
начиналась какая-то слабость, предвестница апоплексии. Тогда уже не было
спасения.
Час празднества наступил; гости начали собираться. Это был цвет
неаполитанского дворянства. Последним приехал, наконец, Занони, и толпа
расступилась, чтобы пропустить блестящего чужестранца к хозяину дома. Князь
принял его с многозначительной улыбкой, на которую Занони отвечал
вполголоса:
- Иногда можно проиграть даже и с фальшивыми костями.
Князь закусил губу, а Занони прошел мимо и начал разговор с Маскари.
- Кто наследник князя? - спросил он.
- Дальний родственник со стороны матери; мужская линия прекращается с
его сиятельством.
- Наследник в числе гостей?
- Нет! Князь никогда не видит его.
- Все равно, завтра он будет здесь.
Маскари с удивлением посмотрел на него, но в эту минуту подали сигнал
начала праздника, и гости прошли в залу.
Пир по традиции начался вскоре после полудня. Зала была длинная и
овальная, одна сторона выходила в сад, в котором виднелись фонтаны и
мраморные статуи, наполовину спрятанные в апельсинных деревьях. Устроители
употребили все свое искусство, чтобы свежесть и прохлада сменили душную
дневную атмосферу.
Разговор велся более оживленно и умно, чем он обыкновенно ведется на
юге, так как князь, сам человек умный и образованный, принимал у себя не
только лучшие умы своей страны, но также и людей, веселая и легкомысленная
жизнь которых придавала монотонности неаполитанской жизни элемент
разнообразия. Между гостями было двое или трое французов, много
путешествовавших, и их разговор мог только нравиться обществу, вся вера и
философия которого заключалась вкратце в dolce far niente.
Князь, однако, был менее общителен, чем обыкновенно, и в минуты, когда
он старался преодолеть себя, в его движениях было что-то принужденное. Он
брал тоном ниже или выше естественной веселости.
Занони, напротив того, был совершенно спокоен и ровен в обращении,
которое приписывали его знанию света. Его нельзя было назвать веселым, а
между тем никто так, как он, не поддерживал общего оживления. Французы в
особенности восхищались его превосходным знанием самых мелких событий,
происходивших на их родине, и проницательность, которая выражалась в его
эпиграммах на главных участников тогдашних событий, была для них предметом
глубокого удивления. Глиндон приехал во дворец, когда праздник был уже в
полном блеске. По его костюму слуги поняли, что он не из числа приглашенных.
Поэтому ему сказали, что его сиятельство нельзя видеть, и только тогда
Глиндон понял все, что было странного и затруднительного в решении, которое
он принял. Силой войти в залу знатного и могущественного вельможи,
окруженного чуть не всем дворянством Неаполя, и обвинить его в том, на что
его гости смотрели как на достойный подвиг, значило совершить такой
поступок, который все восприняли бы с насмешкой. Он с минуту колебался,
потом, опустив золотой в руку слуги, сказал, что ему необходимо видеть
Занони и что речь идет о жизни последнего. Благодаря этому средству он смог
проникнуть во двор, а потом и во дворец. Он поднялся по широкой лестнице;
веселые голоса гостей долетали до него. При входе в комнаты он позвал пажа и
послал его с поручением к Занони. Паж повиновался, и Занони, услыхав имя
Глиндона, повернулся к хозяину.
- Простите меня, один из моих друзей, англичанин, синьор Глиндон,
которого вы, без сомнения, знаете по имени, ждет меня. Придя в такой час, он
имеет, вероятно, сообщить мне что-либо крайне важное. Вы позволите мне
удалиться на минуту?
- Не лучше ли будет, - отвечал князь с любезной, но зловещей улыбкой, -
если ваш друг присоединится к нам? Англичанин всегда желанный гость, но будь
он хоть голландец, ваша дружба достаточная для него рекомендация. Мы не
можем обойтись без вас, даже одну минуту.
Занони поклонился, а паж вернулся к Глиндону, любезно прося его от
имени хозяина принять участие в празднестве.
Молодой англичанин вошел в залу.
- Милости просим. Позвольте мне надеяться, что вы приносите нашему
знаменитому гостю приятные новости, - сказал князь. - Если вам нужно
передать что-нибудь грустное, то отложите, пожалуйста, это сообщение.
Глиндон был мрачен, он хотел ответить, но Занони тронул его за руку и
сказал по-английски:
- Я знаю, зачем вы меня ищете. Молчите и наблюдайте за тем, что
произойдет.
- Вы, значит, знаете, что Виола, которую, как вы уверяли, можете
оградить от опасностей, находится...
- В этом дворце. Да. И я знаю еще то, что убийца князя сидит по правую
руку от него; его судьба и судьба Виолы навсегда разделены, и таинственное
зеркало, в котором я читаю, остается светлым и ясным, несмотря на потоки
крови. Будьте покойны и узнайте судьбу, ожидающую злодея.
Потом, обращаясь к князю, он продолжал:
- Ваше сиятельство! Синьор Глиндон действительно принес мне новости,
которые я до некоторой степени предвидел. Я принужден покинуть Неаполь,
однако это обстоятельство дает мне лишний повод весело провести сегодняшнюю
ночь.
- А можно узнать причину отъезда, который, без сомнения, огорчит всех
наших прекрасных неаполитанок?
- Это близкая смерть человека, который почтил меня своей дружбой, -
серьезно отвечал Занони. - Но будет говорить об этом, печаль не возвратит
потерю. Мы заменяем старые цветы, которые вянут в вазах, новыми; так
мудрость требует, чтобы мы заменяли новыми дружбами те, которые вянут на
нашем пути.
- Благоразумная философия! - воскликнул князь. - "Ничему не
удивляйтесь" было правилом римского поэта, и "ничем не огорчайтесь" - мое
правило. Ничто в жизни не достойно печали, за исключением, может быть,
случая, синьор Занони, когда красавица, которой мы поклоняемся, ускользает
от нас. Нужно владеть громадной силой воли, чтоб не поддаться отчаянию и не
принять с радостью смерть. Как вы думаете, синьор? Вы улыбаетесь. Вы не
боитесь подобного несчастья? Поддержите мое пожелание: долгая жизнь
счастливому любовнику и быстрый конец тому, надежды которого обмануты.
Кубок Занони наполнили роковым вином; Занони устремил глаза на князя и
спокойно проговорил:
- Я пью за ваше здоровье, синьор, даже это вино!
Он поднес кубок к губам. Князь страшно побледнел. Взгляд Занони,
твердый и строгий, остановился на нем и заставил его задрожать под тяжестью
его преступления.
Занони выпил до дна и проговорил беспечно:
- Вы слишком долго держали это вино, оно потеряло свои достоинства и
может повредить некоторым людям, но не бойтесь: мне оно не сделает вреда,
князь. Синьор Маскари, вы знаток, скажите нам ваше мнение.
- Я не люблю кипрского вина! - воскликнул Маскари с хорошо подделанным
спокойствием. - Оно бросается мне в голову. Синьор Глиндон, может быть, не
имеет такого отвращения к нему: англичане любят, как я слышал, теплое,
опьяняющее вино.
- Вы желаете, чтоб мой друг испробовал этого вина? Не забудьте, что не
все могут пить его, как я, безнаказанно.
- Нет, - отвечал поспешно князь, - если вы не хвалите вино, то Боже
сохрани, чтобы мы угощали им своих гостей! Герцог, - продолжал он,
поворачиваясь к одному французу, - Франция родина винограда; что вы скажете
об этом бургундском вине? Хорошо оно перенесло путешествие?
- Ради Бога, - прервал Занони, - переменимте вино и разговор.
И он стал говорить еще оживленнее. Гости никогда не видали такого
легкого, блестящего, веселого ума.
Все были в восторге, даже князь и Глиндон были поражены. Князь,
которого слова и взгляды Занони в ту минуту, как он выпил яд, наполнили
мрачными предчувствиями, находил теперь даже в блеске его ума неминуемый
признак роковой силы напитка.
Один за другим гости пришли в восторженное состояние, между тем как
Занони ослеплял их своими нескончаемыми шутками и анекдотами. Но какая
горечь была в этом оживлении, какое презрение к своим собутыльникам и их
пустому существованию заключалось в его словах!
Стало темнеть. Праздник уже на несколько часов перешел обыкновенные
границы подобных собраний. Между тем никто и не думал об уходе, и Занони с
блестящими глазами и с насмешливой улыбкой расточал сокровища своего ума,
как вдруг показалась луна и осветила цветы и бассейны сада, оставляя залу в
таинственной полутьме. Занони встал.
- Господа, - проговорил он, - надеюсь, что мы еще не надоели хозяину, а
эти сады представляют новое искушение продлить наш праздник. Нет ли у вас,
князь, нескольких музыкантов, которые могли бы занять нас, пока мы вдыхаем
аромат ваших апельсинных деревьев?
- Превосходная мысль! - воскликнул князь. - Маскари, пошлите за
музыкой.
Все поднялись, чтобы отправиться в сад, и только тогда действие вина,
выпитого ими, дало себя чувствовать. Едва держась на ногах, гости
отправились в сад.
Как бы для того, чтобы вознаградить себя за долгое молчание, с каким
они слушали Занони, все заговорили разом, никто не слушал. Было что-то
ужасное в контрасте чудной красоты ночи с криками шумного собрания. Один
француз, молодой герцог де Р., человек высшего круга, живой, разговорчивый,
как все дети его нации, был особенно шумлив. Так как обстоятельства,
воспоминание о которых сохраняется еще до сих пор в некоторых неаполитанских
кружках, сделали позже необходимыми показания герцога насчет того, что
произошло тогда, я передам здесь краткий рассказ, который я, узнал лично от
своего веселого друга, герцога де Р.
"Я не помню, - писал герцог, - чтобы чувствовал когда-либо такое
возбуждение, как в тот вечер. Мы походили на школьников, вырвавшихся из
класса, мы толкали друг друга локтями, спускаясь в сад с громким смехом и
говором. Вино, так сказать, выставляло характер каждого. Одни были шумливы и
задиристы, другие грустны и печальны; те же, кого мы считали за скромных и
молчаливых, сделались откровенны и разговорчивы. Я помню, как во время этого
веселья и криков я посмотрел на синьора Занони, разговор которого очаровал
нас всех, и почувствовал какую-то ледяную дрожь, заметив на его лице ту же
спокойную и холодную улыбку, которая не сходила с его лица во все время,
пока он нам рассказывал любопытные и странные анекдоты двора Людовика XIV.
По правде сказать, я чувствовал себя расположенным поссориться с
человеком, спокойствие которого казалось как бы оскорбительной насмешкой над
нашей шумливостью.
И не один я испытывал раздражающее действие его насмешливого
спокойствия. Некоторые из моих товарищей говорили мне после, что при виде
Занони у них кровь кипела и их веселость превращалась в ненависть. Казалось,
его холодная улыбка имела особенную способность оскорблять тщеславие и
вызывать гнев. В эту минуту подошел ко мне князь, взял меня под руку и увел
далеко от остальных гостей. Он пил не меньше нас в продолжение праздника,
однако вино не произвело в нем такого же возбуждения. В его наружности и
разговоре была какая-то высокомерность, гордое презрение, которые, несмотря
на то что он старался оказывать нам самое любезное внимание, раздражали мое
самолюбие. Казалось, пример Занони заразил и его, и он стал подражать,
злоупотреблять манерой иностранца. Он поднял меня на смех по поводу
некоторых придворных слухов, где мое имя произносилось в связи с именем
одной сицилийской дамы знатного происхождения и редкой красоты; он выказывал
презрение к тому, на что я смотрел бы как на честь.
Он стал говорить, наконец, что один срывал все лучшие цветки Неаполя и
с презрением оставлял нам, иностранцам, подбирать их после него! Мое
самолюбие, как человека и француза, было задето. Я ответил ему в насмешливом
тоне, который, конечно, не позволил бы себе, если бы был хладнокровнее. Он
же захохотал и отошел, оставив меня в еще большем раздражении.
Может быть, это вино произвело во мне такое действие, и я стал искать
ссоры, только в ту минуту, как он отошел от меня, я обернулся и заметил
подле себя Занони.
- Князь фанфарон, - сказал он мне с той же улыбкой, которая мне так не
понравилась. - Ему хотелось бы присвоить себе и все богатство, и всю любовь.
Отомстим ему.
- Но как?
- В его доме в настоящую минуту находится самая красивая из певиц
Неаполя, знаменитая Виола Пизани. Она здесь не по своему желанию, так как он
насильно похитил ее; но он уверяет, что она обожает его. Настоим же на том,
чтобы он показал нам это сокровище, и когда она войдет, герцог Р. может не
сомневаться, что его комплименты и внимание польстят прекрасной Виоле и
вызовут ревнивые подозрения ее похитителя. Это было бы справедливое
наказание за его дерзкое высокомерие.
Предложение очень понравилось мне. Я поспешил за князем. Музыка только
что зазвучала, знаком я остановил ее, и, обращаясь к князю, стоявшему
посреди самой оживленной группы молодых людей, стал обвинять его в том, что
он предлагает нам таких посредственных музыкантов, а для себя оставляет
лютню и голос первой артистки Неаполя. Я попросил наполовину шутливым,
наполовину серьезным тоном, чтобы нам показали Пизани. Моя просьба была
принята общими криками одобрения.
Хозяин пытался отказать нам, но мы заглушили его слова громкими
криками.
- Господа, - проговорил князь, когда наконец мы умолкли, - если бы я
даже согласился на ваше предложение, то никогда не смог бы уговорить синьору
выйти к такому шумному обществу. Вы слишком благородны для того, чтобы
принуждать ее, хотя герцог Р. забывается до такой степени, что поступает так
со мной.
Задетый за живое этим упреком, которого я заслуживал до некоторой
степени, я отвечал:
- Князь, у меня перед глазами столь благородный пример насилия, что я
не колеблясь иду по дороге, на которой вы далеко перегнали меня. Весь
Неаполь знает, что Пизани презирает ваше золото и вашу любовь и что одно
только насилие могло увлечь ее под вашу кровлю. Вы отказываетесь представить
нам ее, потому что боитесь ее жалоб, потому что достаточно знаете тех людей,
которых ваше тщеславие старается осмеять, чтобы быть уверенным: французский
дворянин всегда готов предложить красавице и сердце, и защиту.
- Вы правы, - сказал Занони, - князь не смеет показать нам свою добычу.
Князь стоял несколько минут задумавшись, он казался раздраженным.
Наконец он разразился оскорбительными восклицаниями насчет Занони и меня.
Занони ничего не отвечал. Я был более раздражителен и вспыльчив.
Гости находили удовольствие в нашей ссоре, только один старался
восстановить спокойствие, это был Маскари. Но мы не слушали его. Остальное
легко отгадать. Мы спросили шпаги; один из присутствующих принес мне две. Я
собирался сделать выбор, но Занони подал мне другую, рукоятка которой,
искусно вырезанная, свидетельствовала о ее древности.
В ту же минуту он проговорил, глядя на князя с улыбкой:
- Князь, герцог выбирает шпагу вашего предка! Вы слишком храбры, чтобы
быть суеверным, но вы не забыли о нашем условии?
При этих словах мне показалось, что хозяин вздрогнул и побледнел,
однако ответил на улыбку Занони презрительным взглядом.
В следующую минуту сделалось какое-то непонятное смятение и беспорядок.
Между шестью или восемью из присутствующих началась страшная свалка; но мы
искали друг друга, князь и я. Шум, окружавший нас, смятение гостей, крики
музыкантов, удары наших шпаг только возбуждали нашу ярость. Мы боялись,