говорил о силе морального чувства, подобно воину, без страха идущему на
пушки. В этот момент его прервали: ему принесли письмо; он распечатал; лицо
его внезапно осунулось, по телу пробежала нервная дрожь; это была одна из
тех анонимных угроз, при помощи которых ненависть и месть пока еще
остающихся в живых для устрашения пытала этого распорядителя смерти.
"Ты запятнал себя, - бежали перед ним строки письма, - кровью лучших
людей Франции. Прочти свой приговор! Я с нетерпением жду часа, когда люди
поставят тебя на колени перед палачом. Если же мои надежды обманывают меня,
если судьба промедлит, тогда - трепещи - и читай! Эта рука, которую ты
тщетно будешь искать, пронзит твое сердце. Я ни на один день не спускаю с
тебя глаз. Где бы ты ни был, я всегда рядом, каждый час моя рука
поднимается, чтобы нанести тебе смертельный удар. Несчастный! Поживи еще
несколько безрадостных дней и думай обо мне, даже в своих снах! Твой ужас и
твои мысли обо мне - вестники твоей гибели. Прощай! В сей Судный день вселю
в тебя я ужас!"
- Твои списки недостаточно полны! - промолвил тиран безжизненным
голосом, в то время как лист бумаги выпал из его дрожащей руки. - Дай мне
их! Дай мне их! Подумай, подумай хорошенько, Барер прав - прав! Нанесем
удар! Мертвые не возвращаются!

    II



В то время как объятый страхом Робеспьер вынашивал свои планы, общая
опасность и общая ненависть, все то, что еще оставалось от сострадания и
добродетели в деятелях Революции, помогло объединить странным образом
непохожих людей в их ненависти к этому носителю смерти. Против него зрел
настоящий заговор со стороны людей, не намного меньше запятнанных невинной
кровью. Но заговор сам по себе имел бы мало шансов на успех, несмотря на
усилия Тальена и Барраса (единственных его "вождей", достойных этого имени
благодаря своей энергии и предусмотрительности). Неумолимое Время и Природа
Вещей были теми разрушительными элементами, которые грозно сгустились вокруг
Тирана. Первому он больше уже не соответствовал, второй же он вызвал к жизни
сам, возбудив ненависть в сердцах многих. Самая ужасная из партий Революции,
партия приверженцев Эбера, которым он также вынес свой приговор, эти
кровавые безбожники, осквернившие небо и землю и в то же время нагло
претендовавшие на неоспоримую добродетель, были тоже возмущены казнью своего
мерзкого главаря и провозглашением Верховного Существа. Несмотря на всю свою
свирепость, население как бы очнулось от кровавого кошмара, когда его кумир
Дантон покинул сцену террора, ставшего популярным благодаря той смеси
присущей Дантону небрежной откровенности и бросающейся в глаза энергии,
которая так нравится толпе в ее героях. Нож гильотины пал на них самих. Они
вопили, кричали, пели и плясали, когда почтенную зрелость или галантную
юность, аристократов или ученых мужей везли по улицам к месту казни в
вызывающих ужас двуколках. Но они закрыли свои лавки и возроптали, когда
стали хватать людей из их сословия, когда портных, сапожников, ремесленников
и чернорабочих поволокли скопом в объятия Непорочной Девы Гильотины с таким
же непочтительным презрением, как если бы они принадлежали к роду Монморанси
или Ла Тремуилей, Мальзербов или Лавуазье. Как справедливо сказал Кутон:
"Сегодня среди нас проходят тени Дантона, Эбера и Шомета". Среди тех, кто
разделял учение и теперь страшился разделить судьбу Эбера, был живописец Жан
Нико. Униженный и разъяренный тем, что смерть его патрона положила конец его
карьере и что в зените Революции, ради которой он работал не покладая рук,
он вынужден скрываться в грязных каморках и подвалах, еще более бедный и
безвестный, чем в ее начале, не смеющий даже заниматься своим искусством и
каждый час с трепетом ожидающий, что его имя пополнит списки приговоренных,
он стал, разумеется, одним из самых заклятых врагов Робеспьера и его
правительства. Он тайно встречался с Колло д'Эрбуа, разделявшим его
настроения, и со свойственным ему тайным коварством умело замышлял и
распространял брошюры, изобличающие Диктатора, и готовил "бедных и
исполненных добродетели" людей к громадному взрыву. И все же слишком
прочной, даже для более проницательных, чем Жан Нико, политиков, казалась
угрюмая власть Максимилиана Неподкупного. Движение против него было
настолько слабым и робким, что Нико, подобно многим, возлагал надежды скорее
на кинжал убийцы, чем на восстание толпы. Однако, не будучи трусом, Нико все
же страшился судьбы мученика. Он понимал, что партии с равным пылом будут
приветствовать как убийство Робеспьера, так и казнь совершившего его убийцы.
Он не обладал неустрашимой твердостью Брута. Его целью было вдохновить на
убийство нового Брута, и, принимая во внимание взрывоопасные настроения
толпы, эта цель была вполне достижима.
Среди самых грозных и суровых противников кровавого правления, среди
самых разочарованных в результатах этой Революции оказался, как и следовало
ожидать, небезызвестный англичанин Кларенс Глиндон. Остроумие и
разнообразные достоинства, изменчивые добродетели, внезапными сполохами
озарявшие ум Камилла Демулена, пленяли Глиндона более, нежели любые другие
качества в деятелях Революции. И когда (а Камилл Демулен носил в груди
сердце, которое у большинства его современников было либо мертво, либо
спало) это живое дитя гения и ошибок ужаснулось резне, устроенной
жирондистам, и раскаялось в собственных прегрешениях против них, вызвав
змеиную злобу Робеспьера новыми доктринами, проповедовавшими милосердие и
терпимость, Глиндон отдался его идеям со всей страстью своей души. Камилл
Демулен погиб, и Глиндон, с того самого времени потерявший всякую надежду на
собственную безопасность и разуверившийся в торжестве гуманизма, искал лишь
возможности избежать гнева все пожирающей Голгофы. Он опасался не только за
свою, но и за жизнь двух других существ, ради которых пытался изыскать
какие-либо способы побега. Хотя Глиндон и ненавидел принципы, партию и
пороки Нико, он все же давал бедняку худржнику средства к существованию; в
свою очередь Жан Нико делал все возможное, чтобы подвигнуть Глиндона на
мученический подвиг Брута, посмертная слава которого вовсе не прельщала его
самого. Он строил свой замысел на физической смелости, необузданном
воображении, неудержимом гневе и глубоком отвращении английского художника к
правительству Максимилиана.
В тот же самый час того же июльского дня, когда Робеспьер совещался со
своими союзниками, в маленькой комнатке одной из улиц, выходящих на
Сент-Оноре, сидели двое. Один из них, мужчина, нетерпеливо и с угрюмым видом
слушал свою собеседницу.
Последняя была женщиной замечательной красоты, лицо ее выражало
смелость и решительность, и, по мере того как она говорила, оно принимало
выражение сильной, но полудикой страсти.
- Англичанин! - говорила она. - Берегитесь! Вы знаете, что во время
бегства или на эшафоте я пойду на все, чтобы быть с вами, - вы это знаете!
Говорите!
- Ну, Филлида, разве я когда-нибудь сомневался в вашей верности?
- Нет, сомневаться в ней вы не можете, но вы можете изменить ей. Вы
говорите мне, что в вашем бегстве вас должна сопровождать женщина; этого не
будет.
- Не будет?
- Не будет! - решительно повторила Филлида, скрестив руки на груди, и
прежде чем Глиндон успел ответить, в дверь тихо постучались, и вошел Нико.
Филлида упала в кресло, оперлась головою на руки и казалась одинаково
равнодушной к вошедшему и к разговору, завязавшемуся между двумя мужчинами.
- Не могу пожелать вам доброго дня, Глиндон, - сказал Нико, шагая
навстречу художнику размашистой походкой санкюлота. На голове у него была
потрепанная шляпа, руки в карманах штанов, а подбородок украшала недельной
давности борода. - Не могу пожелать вам доброго дня, ибо, пока жив тиран,
зло стало солнцем, льющим свои лучи на Францию.
- Это правда; ну и что с того? Мы посеяли ветер, нам и пожинать бурю.
- И все же, - сказал Нико, как бы не слыша сказанного и размышляя
наедине с самим собой, - не странно ли, что мясник так же смертен, как и его
жертвы; что его жизнь висит на таком же тонком волоске; что между его кожей
и сердцем такое же ничтожное расстояние; что, короче говоря, всего лишь
одним ударом можно освободить Францию и избавить от несчастий человеческий
род.
Глиндон окинул говорящего небрежным и полным презрения взглядом и
ничего не ответил.
- Однажды, - продолжил Нико, - я оглянулся вокруг себя, пытаясь найти
человека, рожденного для подобной судьбы, и в результате мои шаги привели
меня сюда.
- Не лучше ли было, если бы они привели тебя в стан Максимилиана
Робеспьера? - усмехнулся Глиндон.
- Нет, - холодно ответил Нико. - Нет, потому что я принадлежу к
подозреваемым. Я не мог бы стать своим в его свите. Я не смог бы
приблизиться к нему и на сотню ярдов без риска быть схваченным. В то же
время вы не рискуете ничем. Внемлите мне! - и его голос стал серьезным и
выразительным. - Внемлите мне! Вам кажется, что здесь таится опасность, в то
время как никакой опасности нет. Я был у Колло д'Эрбуа и Билло-Варенна; они
обеспечат безопасность тому, кто нанесет удар; население встанет на твою
защиту, Конвент будет приветствовать тебя как своего избавителя и...
- Остановись, человек! Как смеешь ты связывать мое имя с преступным
деянием убийцы? Пусть набатный колокол вон той башни призовет человечество
на борьбу с тираном, я буду в первых рядах; однако свобода никогда еще не
взывала к защите у преступника.
При этих словах в самом голосе, выражении лица и всем облике Глиндона
было столько мужества и благородства, что Нико невольно замолчал. Внезапно
он понял, что недооценил этого человека.
- Нет, - произнесла Филлида, поднимая от рук свое лицо. - Нет! У вашего
друга более хитроумный план: он хочет бежать, предоставив вам свободу
растерзать друг друга. Он прав; однако...
- Бежать! - вскричал Нико. - Разве это возможно? Бежать! Как? Когда?
Каким образом? Вся Франция наводнена шпионами. Бежать! Дай Бог, чтобы это
было в нашей власти!
- Так ты тоже желаешь скрыться от благословенной Революции?
- Желаю! - вскричал Нико, вдруг падая на колени и целуя руки Глиндона.
- О, спаси меня! Моя жизнь - вечная мука, мне угрожает гильотина. Я знаю,
мои часы сочтены, знаю, что тиран только выжидает час, чтобы внести мое имя
в список своих жертв. Я знаю, что Рене Дюма, этот никогда не прощающий
судья, уже давно приговорил меня к смерти. О Глиндон! Во имя нашей старой
дружбы, во имя святого братства искусства, во имя твоего английского
благородства, заклинаю тебя, возьми меня с собой!
- Если ты этого хочешь, то я согласен!
- Благодарю! Вся моя жизнь будет благодарностью тебе. Но как приготовил
ты необходимое... паспорта... одежду...
- Я расскажу тебе все это. Ты знаешь С.... из Конвента, он могуществен
и корыстолюбив. "Пусть меня презирают, лишь бы у меня было на что пообедать"
- вот что отвечает он, когда его упрекают в алчности.
- Ну и что же?
- С помощью этого стойкого республиканца, у которого много друзей в
Комитетах, я приобрел необходимые средства, то есть купил их; за безделицу я
могу достать паспорт и для тебя.
- Значит, твое состояние не в ассигнациях?
- У меня достаточно золота для нас всех.
Глиндон провел Нико в другую комнату и в немногих словах объяснил
подробности своего плана и как надо переодеться, согласно с паспортами.
- Взамен этой услуги, - прибавил он, - сделай мне одно одолжение,
которое вполне в твоей власти. Ты помнишь Виолу Пизани?
- Ее? Да! И любовника, с которым она исчезла.
- И от которого она бежала.
- В самом деле?.. Как!.. Я понимаю, черт возьми! Теперь ты счастливчик!
- Молчи, несчастный! Несмотря на твою вечную болтовню о братстве и
добродетели, ты, кажется, не можешь поверить ни в какой добрый поступок или
намерение.
Нико прикусил губу.
- Опыт часто разочаровывает, - пробормотал он. - Гм! Какую же услугу
могу оказать я тебе по поводу этой итальянки?
- Это я уговорил ее явиться в этот город ловушек и пропастей. Я не могу
оставить ее одну среди опасностей, от которых не может спасти ни невинность,
ни неизвестность. В вашей прекрасной республике всякому лояльному
гражданину, которому понравилась какая-нибудь женщина, девушка или чья-либо
жена, стоит только сказать: "Будьте моей, или я донесу на вас..." Одним
словом, Виола должна 5 сопровождать нас.
- Нет ничего легче! Я вижу, вы уже достали для нее паспорт.
- Нет ничего легче?.. Ничего нет труднее! Эта Филлида! Лучше бы я
никогда не встречал ее, никогда не порабощал бы своей души! Любовь женщины
страстной, без воспитания, без принципов, начинается на небе и кончается в
аду. Она ревнива, как фурия, и не хочет слышать, чтобы меня сопровождала
другая женщина. Когда она увидит красоту Виолы... Я трепещу при одной мысли
об этом. Нет такого преступления, на которое она не решилась бы в буре своих
страстей.
- О! Я знаю, каковы эти женщины! Моя собственная жена, Беатриче
Саккини, на которой я женился в Неаполе после неудачи с Виолой, развелась со
мной, когда у меня кончились деньги, и теперь стала любовницей одного судьи
и может обрызгивать меня грязью с колес своего экипажа. Черт ее побери! Но
терпение, терпение! Это участь добродетели. Хотел бы я быть Робеспьером
только на сутки!
- Избавь меня от своих тирад! - с нетерпением вскричал Глиндон. -
Перейдем к делу. Что ты мне посоветуешь?
- Брось твою Филлиду.
- Принести ее в жертву ее же невежеству, оставить среди этих сатурналий
разврата и убийств! Нет! Я знаю, что виновен перед ней, и, что бы ни
случилось, я не оставлю женщину, которая, несмотря на все свои ошибки,
доверила мне свою судьбу.
- Ты, однако, оставлял ее в Марселе.
- Да, но там она была в безопасности; я не знал, что ее любовь так
сильна. Я дал ей золота и думал, что она легко утешится, но с тех пор мы
переживали опасности вместе. И я не могу оставить ее теперь среди них. Она
подвергалась им из-за меня... Нет, это невозможно! Мне пришла в голову одна
идея! Не можешь ли ты сказать, что у тебя есть сестра, родственница,
подруга, которую ты хочешь спасти? Не можем ли мы до выезда из Франции
заставить Филлиду думать, что Виола - женщина, в которой ты принимаешь
участие и которую я взял только по твоей просьбе?
- Это недурная идея!
- Тогда я сделаю вид, что уступаю желаниям Филлиды и отказываюсь от
плана, которому она так противится, - от мысли спасти невинный объект ее
безумной ревности. А ты в это время будешь умолять Филлиду, чтобы она
уговорила меня взять с нами...
- ..даму (она знает, что у меня нет сестры), которая великодушно
помогала мне в несчастии. Да, я устрою это, не бойся ничего. Еще одно: что
сталось с этим Занони?
- Не говори мне о нем, я не знаю.
- Он по-прежнему любит Виолу?
- Кажется, она его жена, мать его ребенка, который с нею.
- Жена! Мать! Он ее любит! О!.. Так почему же?..
- Не спрашивай теперь ничего. Я приготовлю Виолу к отъезду, а ты в
ожидании этого пойди к Филлиде.
- Но адрес Виолы? Я должен знать его, если Филлида спросит.
- Улица М... N 27. Прощай.
Глиндон взял шляпу и поспешно вышел.
Оставшись один, Нико задумался.
- О! - сказал он сам себе. - Нельзя ли воспользоваться всем этим? Не
могу ли я отомстить Занони? Ведь столько раз клялся! Не могу ли я завладеть
твоим золотом, твоим паспортом и твоей Филлидой, англичанин? Ты хочешь
унизить меня своими отвратительными благодеяниями, ты бросил мне милостыню,
точно нищему. Я люблю твою Филлиду, а твое золото еще больше. Марионетки, я
держу теперь нити в своих руках!
Он тихо перешел в комнату, где все еще сидела Филлида с мрачною думой
на лице и со слезами на глазах, таких же черных, как и ее мысли.
Услышав стук отворяющейся двери, она поспешно обернулась, но, увидав
отталкивающую физиономию Нико, снова отвернулась с досадой и нетерпением.
- Глиндон поручил мне, прекрасная итальянка, - сказал художник,
подвигая к ней свое кресло, - усладить твое одиночество. Он не ревнует к
уроду Нико. Ха-ха! А между тем Нико любил тебя в более счастливые дни... Но
довольно об этом безумии, разлетевшемся в прах.
- Ваш друг ушел? Куда он отправился? Вы колеблетесь, вы не смеете
поднять на меня глаз. Говорите, заклинаю вас; я требую, говорите!
- Дитя! Чего ты боишься?
- Боюсь? Да, я боюсь, увы! - сказала итальянка. И некоторое время
казалось, что она ушла в себя.
Помолчав немного, она откинула волосы, упавшие ей на глаза, и начала
быстрыми шагами ходить по комнате. Наконец она остановилась против Нико,
взяла его за руку и, подведя к столу, открыла секретный ящик и показала
лежавшее в нем золото.
- Ты беден, - сказала она, - ты любишь деньги, возьми сколько хочешь,
но скажи мне правду. Кто эта женщина, к которой пошел твой друг, любит ли он
ее?
Глаза Нико засверкали, он судорожно сжал руки при виде монет. Едва
устояв перед искушением, он сказал с притворной горечью:
- Неужели ты думаешь подкупить меня? Если бы ты и могла это сделать,
то, конечно, не с помощью золота. Не все ли равно, если он обманывает тебя?
Не все ли равно, если, утомленный твоей ревностью, он думает бросить тебя
здесь? Разве ты будешь счастливее, узнав все это?
- Да, - с яростью вскричала итальянка, - потому что ненавидеть и
отомстить было бы счастьем! О, ты не знаешь, как сладка ненависть для тех,
кто действительно любил.
- Но поклянешься ли ты, что не выдашь меня, если я открою тебе тайну,
что ты не предашься слезам и упрекам, когда вернется тот, кто тебя
обманывает?
- Слезы! Упреки! Месть прячется под улыбкой!
- Ты храбрая женщина! - вскричал Нико почти с восторгом. - Еще одно
условие. Твой любовник хочет бежать со своей новой любовницей и предоставить
тебя твоей участи. Согласишься ли ты бежать со мной, если я докажу тебе это,
если я помогу тебе отомстить твоей сопернице? Я люблю тебя и женюсь на тебе.
В глазах Филлиды сверкнула молния, она взглянула на него с невыразимым
презрением и ничего не ответила.
Нико понял, что зашел слишком далеко, и, полагаясь на свое знание
человеческой природы, которое он почерпнул в своем собственном сердце и в
опыте своих преступлений, он решился положиться на страсти Филлиды, когда он
доведет их до нужной ему степени раздражения.
- Прости меня, - сказал он, - моя любовь сделала меня самонадеянным, а
между тем эта любовь и сочувствие к тебе, бедное обманутое дитя, - только
одни они могут заставить меня изменить доверию человека, на которого я
смотрю как на брата. Могу ли я рассчитывать на твою клятву скрыть все от
Глиндона?
- Клянусь!
- Хорошо! Тогда возьми свою шляпку и мантилью и следуй за мной!
Филлида оставила комнату, а глаза Нико снова остановились на золоте.
Его было много, гораздо больше, чем он смел надеяться; осматривая ящик, он
заметил пакет с письмами и узнал хорошо знакомый ему почерк Камилла
Демулена. Он схватил пакет и распечатал его. Его глаза засверкали, когда он
прочел содержимое.
- Есть с Помощью чего отправить на гильотину пятьдесят Глиндонов, -
проворчал он и спрятал пакет.
О художник! Жертва Призрака! Гляди на двух твоих смертельных врагов, на
ложный идеал, не знающий Бога, и ложную любовь, питающуюся испорченностью
чувств и не ведающую никакого света в душе своей!

    III



    ПИСЬМО ЗАНОНИ МЕЙНУРУ



Париж

"Помнишь ли ты, как в давние времена, когда Греция еще оставалась
родиной прекрасного, мы с тобой, находясь в огромном Афинском театре, стали
свидетелями рождения слов столь же бессмертных, как мы сами? Помнишь ли ты
состояние ужаса, охватившего громадные толпы зрителей, когда обезумевшая от
яростного гнева Касандра, нарушив зловещее молчание, возопила к своему
безжалостному богу? Как страшно у входа в Дом Атрея {В греческой мифологии
царь Микен, отец героев Троянской войны Агамемнона и Менелая.}, который
должен был стать ее могилой, прозвучали ее обвинения перед лицом настигшего
ее несчастья: "О ненавистное, о мерзостное небо! - убогое жилище человека,
чей пол забрызган кровью неотмщенной!" Помнишь ли ты, как среди затаивших от
ужаса дыхание тысяч зрителей я придвинулся к тебе и прошептал: "Поистине нет
лучшего пророка, чем Поэт! Эта знаменитая сцена ужаса приходит ко мне как
сон, намекающий на некое сходство с моим отдаленным будущим!" Когда я вхожу
внутрь этой бойни, та сцена возвращается ко мне и в моих ушах звенит голос
Кассандры. И меня охватывает торжественный и предостерегающий ужас, как
будто бы и мне суждено найти могилу и "Сети Гадеса" {Гадес (Аид) - в
греческой мифологам владыка царства мертвых, а также само царство.}
обволокли меня, как паутина! Какими мрачными сокровищницами превратностей
судьбы и горестей стали наши воспоминания! Что есть наша жизнь, как не
летопись неумолимой Смерти? Кажется, будто только вчера я стоял на улицах
этого города галлов и в глазах рябило от ярких красок, украшенных плюмажами
рыцарских доспехов, а в воздухе был слышен шелест великолепных шелковых
нарядов. Молодой Людовик, монарх и любовник, стал победителем праздничного
турнира! И вся Франция гордилась великолепием своего несравненного короля!
Ну а теперь нет ни трона, ни алтаря; и что же вместо этого? Я вижу ясно -
ГИЛЬОТИНА! Поистине ужасно стоять посреди поросших мхом развалин городов,
вспугивая время от времени змей или ящериц на руинах Персеполиса и Феба; но
еще более ужасно стоять подобно мне - чужестранцу из некогда существовавших
империй, - стоять ныне среди еще более ужасных обломков Закона и Порядка,
знаменующих собой гибель человечества! И все же здесь, даже здесь, Любовь,
вносящая в мир Красоту, своей неустрашимой поступью вселяет надежду в этом
царстве запустения и Смерти! Поистине странной кажется страсть, являющая
собой целый мир, в котором единственное сосуществует со множеством;
индивидуальное, которое, несмотря на все превратности моей полной мрачной
торжественности жизни, все же продолжает жить, хотя честолюбие, ненависть и
гнев давно уже мертвы; тот одинокий ангел, парящий над вселенной могильных
плит на своих трепетных, столь человечных крыльях, имя которым - Надежда и
Страх!
Когда мое божественное знание оставило меня, когда, чтобы найти Виолу,
я мог рассчитывать только на инстинкт обыкновенного смертного, как это
случилось, Мейнур, что я никогда не отчаивался, что во всех трудностях я
чувствовал непобедимую уверенность, что мы встретимся?
Все следы ее бегства так жестоко скрыты от меня; ее отъезд был таким
неожиданным и таинственным, что венецианские власти не могли сообщить мне
никаких сведений. Я напрасно объехал всю Италию! Я был в ее доме в Неаполе.
Неуловимый аромат ее присутствия все еще витает в этой смиренной обители.
Все тайны нашего знания оказались для меня в этой ситуации бесполезными -
моя душа не могла видеть ее души. И тем не менее утром и вечером, в духе, я
моту входить в общение с моим ребенком. В этих сладких и таинственных узах
сама природа восполняет, кажется, то, в чем мне отказывает наша Наука.
Пространство, расстояние не в состоянии отделить бдительную душу отца от
колыбели его ребенка; я не знаю, где он находится. Мои видения не открывают
мне этого места, я вижу только хрупкую юную жизнь, для которой все
пространство является домом. Для ребенка, пока разум его еще не развит, пока
человеческие страсти еще не затемнили ту духовную сущность, которую человек
приносит из духовных миров на землю при своем рождении, нет ни родины, ни
родного города, ни родного языка. Его душа еще живет всюду, и в духовном
пространстве она встречается с моей; ребенок вступает в общение с отцом.
Жестокая подруга, бросившая меня! Ты, для которой я отказался от
мудрости небесных сфер, ты, которая принесла мне роковое приданое
человеческих слабостей и страхов, неужели ты могла подумать, что эта юная
душа будет в опасности на земле, только потому, что я желаю, чтобы она
постепенно поднялась до Неба? Неужели ты думала, что я могу нанести вред
столь дорогому мне существу? Неужели ты не знала, что его ясный взгляд
упрекал мать, старавшуюся заключить его душу во мраке ее телесной тюрьмы!
Неужели ты не чувствовала, что это я с помощью Неба охранял его от страданий
и болезни! И я благословлял этого святого посредника в его чудной красоте,
посредника, с помощью которого мой дух мог общаться с твоим.
Каким образом я нашел их здесь? Я узнал, что твой ученик был в Венеции,
но когда я старался вызвать перед своим духовным взором его праобраз, то он
отказался повиноваться мне, и тогда я понял, что судьба англичанина
неразрывно связана с судьбой Виолы. Поэтому я последовал за ним до этого
рокового места, я приехал вчера, но еще не нашел его. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я только что
возвратился из их дворцов правосудия, которые не что иное, как логово
тигров, расправляющихся со своей добычей. Среди них я не вижу тех, кого
хотел бы отыскать. Пока что они в безопасности; однако я узнаю в
преступлениях смертных угрюмую мудрость Непреходящего. Мейнур, здесь я
впервые понял, как величественна и прекрасна Смерть! Каких возвышенных
добродетелей мы лишили себя, когда, возжаждав добродетели, мы достигли
высокого искусства в бегстве от смерти! Когда в какой-нибудь благодатной
стороне, где дышать означает блаженствовать, склепы пожирают юных и