Александр Бушков.

Первая встреча, последняя встреча


   Паровоз заухал, зашипел, зафыркал, пустил дым, дернул разноцветные вагоны, и они поплыли мимо поручика Сабурова, навсегда уносясь из его жизни. Поезд длинно просвистел за семафором, и настала тишина, а дым развеяло в спокойном воздухе. «Чох якши», – мысленно сказал себе по-басурмански Сабуров, и от окружающего благолепия ему на глаза едва не навернулись слезы. Для здешних обывателей тут было скучное захолустье, затрюханный уезд, забытый Богом и губернскими властями. А для него тут была Россия.
   Ему вдруг неизвестно почему показалось, будто все это уже было в его жизни – красное зданьице вокзала с подведенными белыми полуколоннами и карнизами, пузатый станционный жандарм, изящная водонапорная башенка с кирпичными узорами поверху, сидящие поодаль в траве мужики, возы с распряженными лошадьми, рельсы, чахленькие липы. Хотя откуда ему взяться, такому чувству, если Сабуров здесь впервые?
   Он подхватил свой кофр-фор и направился в сторону возов – путь предстоял неблизкий, и нужно было поспешать.
   И тут сработало чутье, ощущение опасности и тревоги – способность, подаренная войной то ли к добру, то ли к худу, награда ее и память. Испуганное лицо мужика у ближнего воза послужило толчком или что другое, но поручик Сабуров быстро осмотрелся окрест, и рука было привычно дернулась к эфесу, но потом опустилась.
   Его умело обкладывали.
   Пузатый станционный жандарм оказался совсем близко, позади, и справа надвигались еще двое, помоложе, поздоровше, ловчее на вид, и слева двое таких же молодых, ражих, а спереди подходили ротмистр в лазоревой шинели и какой-то в партикулярном, кряжистый, неприятный. Лица у всех и жадно-азартные, и испуганные чуточку – как перед атакой, право слово, только где ж эти видели атаки и в них хаживали?
   – Па-атрудитесь оставаться на месте!
   И тут же его замкнули в плотное кольцо, сторожа каждое движение. Сапогами запахло, луком, псарней. А Сабуров опустил на землю кофр-фор и осведомился:
   – В чем дело?
   Он нарочно не добавил «господа». Много чести.
   – Патрудитесь предъявить все имеющиеся документы, – сказал ротмистр – лицо узкое, длинное, щучье.
   – Ас кем имею?
   Он нарочно не добавил «честь». А вот им хрен.
   – Отдельного корпуса жандармов ротмистр Крестовский, – сообщил офицер сухо и добавил малую толику веселее: – Третье отделение. Изволили слышать?
   Издевался, щучья рожа. Как будто возможно было родиться в России, войти в совершеннолетие и не слышать про Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии! Лицо у ротмистра Крестовского выражало столь незыблемое служебное рвение и непреклонность, что сразу становилось ясно: протестуй не протестуй, крой бурлацкой руганью или по-французски поминай дядю-сенатора, жалуйся, грози, а то и плюнь в рожу – на ней ни одна жилочка не дрогнет, все будет по ее, а не по-твоему. И поручик это понял, даром что за два года от голубых мундиров отвык – они в действующей армии не встречались. Теперь приходилось привыкать наново и вспоминать, что возмущаться негоже – глядишь, боком выйдет...
   Документы ротмистр изучал долго – и ведь видно, что рассмотрел их вдоль-поперек – всяко и все для себя определил, но тянет волынку издевательства ради. «А орденка-то ни одного, а у меня три, и злишься небось, что в офицерское собрание тебя не пускают», – подумал поручик Сабуров, чтобы обрести хоть какое-то моральное удовлетворение.
   – По какой надобности следуете? Из бумаг не явствует, что по казенной.
   – А по своей и нельзя? – спросил поручик, тараща глазенки, аки дитятко невинное.
   – Объясните в таком случае, – сказала Щучья Рожа. Бумаги пока что не отдала.
   Поручик Сабуров набрал в грудь воздуха и начал:
   – Будучи в отпуске из действующей армии до сентября месяца для поправления здоровья от причиненных на театре военных действий ранений, что соответствующими бумагами подтверждается, имею следовать за собственный кошт до города, обозначенного на картах как Губернск, и в документах таковым же значащегося...
   Он бубнил, как пономарь, не выказывая тоном иронии, но с такой нахальной развальцой, что ее учуяли все, даже состоящий при станции пузатый.
   – ...в каковом предстоит отыскать коллежского советника вдову Марью Петровну Оловянникову для передачи оной писем и личных вещей покойного сына ее, Верхогородского драгунского полка подпоручика Оловянникова, каковой геройски пал за Бога, царя и отечество в боях за город Плевну и похоронен в таковом...
   – Ради Бога, достаточно, – оборвал его ротмистр Крестовский. – Я уяснил суть анабазиса вашего. Что же, дали мы маху, господин Смирнов?
   Это тому, партикулярному. Партикулярный чин (а видно было, что это не простой уличный шпион – именно статский чин) пожал плечами, вытянул из кармана потрепанную бумагу:
   – Что поделать, Иван Филиппович, сыск дело такое... Смотрите, описание насквозь подходящее: «Роста высокого, сухощав, белокур, бледен, глаза голубые, в движениях быстр, бороду бреет, может носить усы на военный манер, не исключено появление в облике офицера либо чиновника». Подполковника Гартмана, царство ему небесное, наш как раз и успокоил, в офицерском мундире будучи...
   – Интересная бледность – это у девиц, – сказал поручик Сабуров. – А я, по отзывам, всегда был румян.
   – Может, это вы попросту загорели в целях маскирования, – любезно сообщил господин Смирнов. – А несчастного Гартмана бомбою злодейски убивая, были бледны.
   – Господин Гартман, надо полагать из ваших? Отдельного корпуса то бишь?
   – Именно. Питаете неприязнь к отдельному корпусу?
   – Помилуйте, с чего бы вдруг, – сказал поручик Сабуров. – Просто я, как-то так уж вышло, по другой части, мундиры больше другого цвета – хоть наши запылены да порваны иногда...
   – Каждый служит государю императору на том месте, где поставлен, – сказала Щучья Рожа.
   – О том самом я и говорю, – развел руками поручик. – Чох якши эфенди.
   Губы Щучьей Рожи покривились:
   – Па-атрудитесь в пределах Российской империи говорить на языке, утвержденном начальством! Патрудитесь получить документы. Можете следовать далее. Приношу извинения, служба.
   И тут же рассосались жандармы, миг – и нету, воротился на свое место пузатый станционный страж, Крестовский и Смирнов повернулись кругом, будто поручика отныне не существовало вовсе, и Сабуров услышал:
   – Отправить его отсюда, Иван Филиппыч, чтоб под ногами не путался.
   – Дело. Займитесь, – кивнул Крестовский, ничуть не заботясь, слушал их Сабуров или нет. – Выпихните в Губернск до ночи сего вояжера. Черт, однажды уже нахватались в заграницах такие вот гонористые, дошло до декабря... Закрыть бы эту заграницу как-нибудь.
   Смешок:
   – Так ведь императрицы – они у нас как раз из заграниц, Иван Филиппыч...
   – Все равно. Закрыть. Чтоб ни туда и ни оттуда.
   – Ну, этот-то – от турок. Азия-с.
   – Все равно. И там свои вольтерьянцы. Правда, там их можно на кол, попросту...
   И ушли. А Сабуров остался в странных чувствах – было тут что-то и от изумления и от гнева, но больше всего от ярости. Выглядел поручик в этой истории как нижний чин: ему вахмистр хлещет по роже, а он в ответ – упаси Боже, руки по швам и молчи. Плюнул и решил выпить водки в буфете. Подали анисовую, хлебушка черного, русского (у болгар похож, а другой), предлагали селянку, но попросил сальца – чтоб с мясом и торчали зубчики чеснока, пожелтевшего уже, дух салу передавшего. Выпил рюмку. Еще выпил. Медленно возвращалось прежнее благодушное настроение.
   О чем шла речь, он сообразил сразу. Давно было известно по скупым слухам, что в России, как в Европе, завелись революционеры. Как в Европе, кидают бомбы и палят по властям предержащим, пытаются взбунтовать народ, но ради чего это затеяно и кем – совершенно непонятно. Никто этих революционеров (называемых также нигилистами) не видел, никто не знает, много их или мало, то ли они в самом деле наняты Бисмарком, жидами и полячишками, то ли, как пятьдесят четыре года назад, мутню начинают люди из тех, кто, по тем же слухам, вписан в Бархатную книгу – а разве такие люди наемниками быть могут? Но вот какого рожна им нужно, если и так выполнено все, за что сложили головы полковник Пестель со товарищи, – крестьян освободили, срок службы сбавили и произвели всевозможные реформы? Поручик Сабуров не знал ответов на эти вопросы. В Болгарии все было просто и ясно, там он понимал все сверху донизу, а в этих слухах сам черт ногу сломит...
   – Господин Сабуров!
   Смирнов стоял над ним, улыбаясь как ни в чем не бывало.
   – Собирайтесь, господин Сабуров. Оказию мы вам подыскали. Не лакированный экипаж, правда, ну да разве вам привыкать, герою суровых баталий? Никто нас не упрекнет, что оказались нечуткими к славному представителю победоносного воинства российского.
   Сабуров хотел было ответить по-русски и замысловато, но посмотрел в эти склизкие глаза и доподлинно сообразил, что в случае отказа или ссоры следует ожидать любой пакости. Да Бог с ними... Лучше уж убраться от них подальше. Он вздохнул и полез в карман за деньгами – уплатить буфетчику.
   – А вот скажите, господин Смирнов, – решился он, когда вышли на воздух. – Эти ваши... ну, которые бомбами...
   – Государственные преступники? Нигилисты?
   – Эти. Что им нужно, вообще-то говоря?
   – Расшатать престол в пользу внешнего врага, – веско сказал Смирнов. – Наняты Бисмарком, жидами и ляхами, – он подумал и добавил: – и французишками.
   Все вроде бы правильно, и Смирнов был человеком государственным, облеченным и посвященным, да уж больно мерзкое впечатление производил сыщик, нюхало, стрюк, разве может такой говорить святую правду?
   Оказия была – запряженная тройкой добрых коней купецкая повозка из Губернска. Гонял ее сюда купец Мясоедов со снедью для господского буфета – то есть купец владел и хозяйствовал, а гонял повозку за сто верст приказчик Мартьян, кудряш-детина, если убивать – только из-за угла в три кола. Да еще безмен с граненым шаром под рукой, на облучке. Иначе и нельзя в этих глухих местах, где вовсю пошаливают, такой приказчик тут и надобен...
   Сенцо было в повозке, Мартьян его покрыл армяком, повозка – вроде ящика на колесах, чего ж не ехать-то?
   На прощанье попутал бес, поручик достал золотой, протянул Смирнову с самой душевной улыбкой:
   – За труды. Не сочтите...
   Глядя Сабурову в лицо, Смирнов щелчком запустил монетку в сторону, в лопухи – блеснул, кувыркаясь, осанистый профиль государя императора. Сыщик улыбнулся, пообещал:
   – Бог даст – свидимся... И ушел.
   – Это вы зря, барин, ваше благородие, – тихонько, будто самому себе, не особо-то и глядя в сторону седока, сказал Мартьян. – Эти долгопамятные...
   – Бог не выдаст – свинья не съест. Кого ищут?
   – А кого б ни искали, все лишь бы не нас. – Он весело блеснул зубами из цыганской бородищи. – Тронемся, ваше благородие, аль как? Три дня здесь торчу, пора б назад. Мясоедов в зверское состояние придет.
   – А что ж ты три дня тут делал? – спросил поручик для порядка, хотя ответ на лице приказчика был выписан.
   – Да кум тут у меня, вот и оно...
   – Ну, трогай, – сказал Сабуров. – В дороге налью лудогорского.
   – Это какое?
   – Там увидишь.
   – Э-эй!
   Тронулись застоявшиеся сытые лошадки, вынесли повозку из огороженного жердями заплота, остались позади и мужики, с оглядкой искавшие в лопухах улетевший туда золотой, и стеклянный взгляд Щучьей Рожи. А впереди у дороги стоял человек в синей черкеске и овчинной шапке с круглой суконной тульей, держал руку под козырек по всем правилам, и это было странно – не столь уж привержены дисциплине казаки Кавказского линейного войска, чтобы нарочно выходить к дороге отдавать честь проезжающему офицеру, да еще чужого полка. А посему Сабуров велел Мартьяну попридержать и присмотрелся.
   Казак был, как все казаки, – крепкий, с полным почтения к его благородию, но смышленым и хитроватым лицом исстари вольного человека. Себе на уме – одним словом, казак и все тут. Свернутая лохматая бурка лежала у его ног, и оттуда торчал ружейный ствол в чехле. На черкеске поблескивали два знака отличия военного ордена святого Георгия – совсем новенькие крестики на черно-оранжевой ленте.
   Вот что выяснилось после беглого опроса. Платон Нежданов, урядник Тарханского полка Кавказского линейного казачьего войска, участник турецкой кампании, был командирован сопровождать военный груз при штабном офицере. На здешней станции по несчастливому случаю вывихнул ногу, спрыгивая на перрон из вагона – непривычны казаки к поездам, на Кавказе этого нету, объяснял он. (Поручик, правда, подозревал, что дело тут еще и в вине, к которому казаки как раз привычны.) Был оставлен офицером на станции, неделю провалялся в задней комнате у буфетчика. Невольный наем сего помещения, лекарь, еда и принимаемая в чисто лечебных целях, для растирания больного места, анисовая – все это, вместе взятое, оставило урядника совсем без капиталов. Вдобавок на вокзале не имелось никакого воинского начальства – ближайшее находилось лишь в Губернске. Таким образом, чтобы выправить литер на бесплатный воинский проезд, приходилось отправляться за сто верст, но что тут поделаешь? Не продавать же господам проезжающим черкесскую шашку в серебре? Они-то купят, да жаль ее и казаку бесчестье.
   Словом, урядник, встав на ноги, собрался подыскать оказию, помня, что на Руси служивого жалеют и помогут, если что. Но тут он как раз оказался свидетелем геройской атаки господ жандармов на господина поручика, потом усмотрел господина в партикулярном, подрядившего Мартьяна везти его благородие в Губернск. Так что вот... Он, конечно, не наглец какой, но господин поручик, быть может, не сочтет за труд уделить местечко в повозке военному человеку, прошедшему ту же кампанию? Что до бумаг, то – вот они, в полном порядке...
   Бумаги действительно были в порядке. Поручик Сабуров, сидевший уже без кепи и полотняника, проглядел их бегло, приличия ради. Все ему было ясно: какой-то тыловой хомяк в чинах чего-то там нахапал и благодаря связям отправил домой под воинским сопровождением. Казак наверняка, дабы поразить воображение населения женска пола, красовался на всех остановках при полном параде, а здесь соскочил на перрон, углядев достойную осады фортецию. Офицер-сопровождающий, несомненно, тоже какая-нибудь интендантская крыса (строевой не бросил бы на вокзале покалечившегося, а велел бы занести в вагон), не хотел лишних хлопот с больными, погань тыловая.
   Место, понятно, нашлось, его бы еще на четверых хватило. Вскоре поручик Сабуров достал оплетенную бутыль лудогорского. Мартьян малость похмелился – на лице его обозначилось, что эта водичка – без должной крепости и все же не то, что добрая очищенная; но из вежливости, как угощаемый, да еще офицером, промолчал. Платон же Нежданов, наоборот, отпробовал болгарского как знаток и любитель, с некоторым форсом. Употребил немного и Сабуров.
   Гладкие лошадки бежали ровной рысью, Платон пустился в разговоры с Мартьяном – про болгарскую кампанию да про турок. Привирал, ясное дело, нещадно – и насчет янычар, которые-де, если их накажут, должны перед пашой отрезать собственные уши и тут же съесть с солью, и насчет своих успехов у тамошних баб, которые, друг Мартьяша, и устроены-то по-иному, вот, к примеру, взять...
   Трудно сказать, насколько Мартьян верил – тоже был мужик не без царя в голове, но врать согласно пословице не мешал. Сабуров тоже слушал вполуха, бездумно улыбаясь неизвестно чему. Лежал себе на армяке поверх пахучего сена, рядом аккуратно сложен орденами вверх полотняник, повозку потряхивало на кочковатой российской дороге, вокруг тянулись леса, перемежавшиеся пустошами, а кое-где и болотинами. Болота здесь были знаменитые – правда, единственно своими размерами и проистекающей отсюда полной бесполезностью. Оттого и помещиков, настоящих, многоземельных, как мимоходом обронил Мартьян, здесь сроду не водилось. Мелких было несколько, что правда, то правда.
   – Так что, и не жгли, поди? – съехидничал Платон.
   – Да кого тут жечь и за что... Жгут в первую голову из-за земли, а народ у нас не пашенный. У нас – ремесла, торговлишка, так оно сейчас, так и до манифеста было. А господа... Ну вот один есть поблизости. В трубу небеса обозревает, скоро дырку проглядит, право слово, уж простите дурака, ваше благородие. И ездят к нему такие же блажные...
   – А такого случайно не было? – в шутку спросил Сабуров, испытывая свою прекрасную память. – Роста высокого, сухощав, бледен, глаза голубые, белокур, в движениях быстр, бороду бреет, может носить усы на военный манер, не исключено появление в облике офицера и чиновника...
   – Что-то вы, барин? Про себя говорите, ведь все приметы ваши, окромя бледности? – Мартьян вылупил глаза, будто и впрямь дурак дураком, но в лице его что-то дрогнуло, в глазах что-то блеснуло. И правда, не за то Сабурову платят, чтобы помогал господам в голубом, которых зацепил стихом поручик Тенгинского полка Лермонтов. Да и офицерской чести противно соучаствовать тем стрюкам...
   Они ехали остаток дня, ехали. Болтали, молчали, опрокинули еще по стаканчику, и путь помаленьку стал скучен – оттого, что впереди оставалось больше, чем позади. Вечерело, длинные тени деревьев ложились поперек дороги там, где она проходила лесом; а болотины покрывались редким пока что по светлому времени жиденьким туманом. Солнце укатилось за горизонт.
   – Блажной барин говорил как-то, что земля круглая, – сказал Мартьян с плохо скрытым превосходством тороватого и удачливого над бесталанным и блажным. – А я вот езжу – сто верст туда, сто верст назад. И везде земля, как тарелка. Ну, не без горок кой-где, но чтобы круглая...
   – Оно так... – лениво поддакнул Платон. – Но вот если возьмем...
   Его прервал крик, долгий вопль на одной ноте, донесшийся издалека. Затих, потом вновь зазвучал и приблизился. Человеческий крик. Но звучал он не так, как если бы человек нос к носу столкнулся с чем-то страшным – словно кто-то давно уже вопит после какой-то ужасной встречи, давненько орет, подустал даже...
   Поручик Сабуров извлек из кофр-фора кобуру, из кобуры вытянул «смит-вессон» и взвел тугой курок. В кофр-форе лежал еще великолепный кольт с серебряными насечками, взятый у чернобородого юзбаши трофей, но пусть себе лежит. Оружия и так достаточно для захолустных разбойников.
   Дорога заворачивала, по ней завернула и тройка, и они увидели, что навстречу движется человек – то бежит, то бредет, то снова побежит, и машет руками неизвестно кому, и мотает его, как назюзюкавшегося...
   – Тю! – сплюнул Мартьян. – Рафка Арбитман, и таратайки его при нем нету...
   – Это кто?
   – Да жид-старьевщик, приблудился тут... Разной ветошью торгует– продает, – Мартьян вроде и поскучнел чуточку. – Шляется тут туда-сюда. Вот ты Господи, у него ж и...
   Он осекся.
   – Что, хошь сказать, у него и брать-то нечего? – подхватил смекалистый Платон. – Думаешь, придорожные подраздели? Знаешь поди кого?
   – Да ничего я не знаю, отзыдь! Прр! – Мартьян натянул вожжи. – Эй, Рафка, чего у тебя там?
   Старик подошел, ухватился за борт повозки, поручик Сабуров, оказавшийся ближе, наклонился к нему и едва не отпрянул – таким из этих черных еврейских глаз несло ужасом, смертным отрешением тела и духа от всего сущего.
   – Слушайте, – сказал старик. – Едьте отсюда совсем скоро, иначе здесь будет дьявол, как лев рыкающий, он придет, и смерть нам всем. Все кричат на старого еврея, что он продал Христа, и я вот думаю: может быть тогда, столько лет назад, какой-нибудь еврей и правда немножечко продал Христа? Иначе бы почему и откуда на старого Рафаила вдруг выскочил такое?.. Молодые люди, вы только не смейтесь и не держите меня за безумного, я вижу, что вы храбрые, совсем как Геодеон храбрые, но бежать нужно, иначе мы умрем этим ужасом!
   Они переглянулись и покивали друг другу с видом людей, которым все ясно и слов не требуется.
   – Садись вот, Бог с тобой, – сказал Мартьян и положил безмен на колени, освобождая место на облучке.
   Старик подчинился, вожжи хлопнули по гладким спинам, и лошади рванули вперед; но торговец, едва убедившись, что назад они не поворачивают, скатился с облучка и с диким воплем кинулся прочь, махая руками. Они кричали ему вслед, но старик не остановился.
   – Да ладно, – махнул рукой Мартьян. – Не хочет с нами, пусть пешим тащится. Медведей с волками тут от Мамая не бывало, никто его ночью не съест. А в болото ухнет – на нас вины нет. Честью приглашали. Но-о!
   Двенадцать копыт вновь грянули по пыльной дороге. Поручик Сабуров положил «смит-вессон» рядом, стволом от себя, а Платон ради скоротания дорожной скуки негромко затянул песню.
   Вдруг лошади, заржав, шарахнулись в сторону, повозку швырнуло к обочине, Сабуров треснулся затылком о доску, и в глазах действительно притуманилось. Мартьян удерживал коней, кони приплясывали и храпели, а Платон Нежданов уже стоял на дороге, взяв ружье на руку, пригнувшись, зыркал туда-сюда.
   Сабуров выскочил, держа револьвер стволом вниз. Хлипконькая двуколка торговца лежала в обломках, только одна уцелевшая оглобля торчала из кучи расщепленных досок и мочальных вязок. Возле валялась ветошь и разная домашняя рухлядь. А лошади не было: так, ошметки – тут клок, там кус, там набрызгано кровью, и таращит уцелевший глаз длинная подряпанная голова. Сгущались сумерки, с болот наплывал холод.
   – Ваше благородие! – выдохнул урядник, – Это что ж? И медведь так не разделает...
   – Да нет у нас медведей! – закричал Мартьян с облучка.
   – Я и говорю. Но как-то же разделал?
   Он глянул на Сабурова, по долголетней привычке воинского человека ожидая команды от старшего, коли уж старший находился тут, но что поручик мог приказать? Он стоял с тяжелым револьвером заграничной работы в руке, и ему казалось, что из леса пялятся сотни глаз, что там щерятся сотни пастей и в каждой видимо-невидимо клыков, а сам он, поручик, маленький и голый, как при явлении на Божий свет из материнского чрева. Древний, изначальный страх человека перед темнотой и неизвестным зверем всплывал из глубины, туманил мозг. Перед глазами секундным промельком вдруг возникло то ли воспоминание, то ли морок – что-то огромное, в твердой чешуе, шипящее, скалящееся...
   Все же он был боевым офицером и, прежде чем отступить, скомандовал:
   – Урядник, в повозку! – запрыгнул сам и крикнул: – Гони!
   Лошади дернули, погонять не пришлось, Мартьян стоял на облучке, свистел душераздирающе, ухал, орал:
   – Залетные, не выдайте! Господа военные, пальните!
   Громыхнуло черкесское ружье, поручик Сабуров поднял револьвер и выстрелил дважды. Лошади летели во весь опор, далеко разносились свист и улюлюканье, страх холодил спину. Бог знает сколько продолжалась бешеная скачка, но наконец тройка влетела в распахнутые настежь ворота постоялого двора, и на толстых цепях заметались, зайдясь в лае, два здоровущих меделянских кобеля.
   Хозяин был, как все хозяева придорожных заезжих мест, где хиляки не сгодятся, – кряжистый, с дикой бородой, жилетка не сходилась на тугом брюхе, украшенном серебряной часовой цепкой; на лице извечная готовность услужить чем возможно и невозможно. Мартьяна он встретил как давнего знакомого, но, услышав про лошадиные клочки, покачал головой:
   – Поблазнилось, не иначе. Медведи-волки еще при Катерине перевелись.
   Хозяин стоял у широкого крыльца рубленного на века в два этажа постоялого двора, держал в руке старинный кованый фонарь, которым при нужде нетрудно ушибить насмерть среднего медведя, и был похож на древнюю степную каменную статую, и все вокруг этого былинного кожемяки – дом, конюшня, тын с широкими воротами, колодец, коновязь, сараи – казалось основательным, вековым, успокаивало и ободряло. Недавние страхи показались глупыми, дикая скачка с пальбой и криками смешной даже, стыдной для балканских орлов. И орлы потупились.
   – Ну а все-таки? – не глядя на хозяина, спросил Сабуров.
   – Да леший, дело ясное, – сказал хозяин веско. – У нас их не так чтобы много против Волыни или Мурома – вот там кишмя, но и наши места, чать, христианские, лешего имеем.
   – А ты его видел? – не утерпел Платон.
   – А ты императора германского видел?
   – Не доводилось.
   – Так что же, раз ты его не видел, его и нет? Люди видели. Есть у нас леший, обитает вроде бы за Купавинским бочагом. Видать, он и созоровал.
   Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал. Сдавалось поручику, что и Платон тоже. Сам Сабуров в лешего верил плохо, точнее говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг сохранился от старых времен один-единственный и обитает в этих местах? Люди про них рассказывают вторую тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно, не бывает ведь дыма без огня?
   В таких мыслях было виновато не иначе это подворье – бревна рублены и уложены, как при Владимире Святом, живой огонь мерцает в кованом фонаре, как при Иване Калите, ворота скрипят, как при Годунове они скрипели, словно не существует за полсотни верст отсюда ни паровозов, ни телеграфа, словно не полсотни верст отсчитали меж вокзалом и постоялым двором, а полсотни десятилетий...