- В вашем мнении есть какой-то резон, - сказал священник. - Но только вот такусенький... частичный...
   - Ты ради этого Байрона звал? - с холодком в голосе поинтересовалась Оливия.
   "Интересно, - подумал Байрон, - считает она его настоящим своим отцом или нет?"
   - Из-за этого? - удивился дядя Ваня. - А чем этот разговор хуже других? Хотя, конечно, с места в карьер - негоже. Твой тост, племянник!
   - Спасибо. - Байрон обвел взглядом присутствующих. - Только у меня не тост даже, а как бы предуведомление...
   - Преамбула! - воскликнул дядя. - Какой же тост без преамбулы?
   - Вам, батюшка, мой дед, наверное, рассказывал о том происшествии сорок первого года... которое в Домзаке случилось однажды ночью...
   Священник кивнул.
   - Вообразите: мне приснился сон. - Байрон выпил. - Можно я у вас тут подымлю?
   Оливия придвинула пепельницу.
   - Как будто я начальник Домзака и получил приказ отпустить заключенных, приговоренных к смерти. Выпустил. А прошло три или четыре часа, как вдруг они все вернулись. Бегом. Как в дом родной. Встал я в распахнутых воротах на ветру и не знаю, что дальше будет...
   - Ну и? - подался к нему дядя Ваня.
   - Проснулся я. - Байрон посмотрел на священника. - Вы, наверное, Кафку читали? Так вот многие считают, что главного героя казнят ни за что. Просто так.
   - А вы считаете как? - спросил отец Михаил.
   - Его прирезали, как собаку, в отместку за то, что свой личный закон он искал за пределами себя. В чужом Законе. Может, это и не я придумал, а вычитал где-нибудь... неважно! Почему они все вернулись? Ну я понимаю: война, вокруг солдаты, патрули, да и идти им, в общем, было некуда: родные вмиг бы выдали, такие были времена. Но ведь кто-то же мог и не вернуться? Лучше уж на воле погибнуть, чем по-телячьи покорно ждать расстрела. Ради чего? Ради еще одного теплого часа в вонючей камере? Ведь все на верную смерть вернулись...
   - Ты, конечно, хотел бы этот свой сон на всю Россию распространить! воскликнул дядя Ваня. - Сонная овечья страна и так далее.
   - Ваш дедушка, царствие ему небесное, - начал священник, - рассказывал, что некоторые приговоренные держали во рту нательные крестики...
   - И мне рассказывал, - подтвердил Байрон. - Последняя соломинка...
   - А вам не приходило в голову, что они на мучение-то и вернулись? Чтобы пострадать? Ведь тут не Кафка, а Бог внутренний и Бог внешний, как вы это называете, слились воедино... А вы, похоже, протестантов начитались, а истинной православной веры не имеете ни капли... разве что тягу...
   - Среди них немало и атеистов было, - упрямо вернул разговор в прежнее русло Байрон.
   - Это уж Господу разбираться, кто из них верующим был, а кто, как вы называете, атеистом. Вот вы себя к последним, кажется, причисляете, но ведь мучает вас история, рассказанная дедом, в сновидениях является. Даже если хотя бы один человек вернулся туда, чтобы за веру пострадать, то и остальные оправданы...
   - И евреи с удмуртами?
   - И они. То есть один подлинно верующий, хочу я сказать, тьму язычников перетянет.
   - Вы своего деда архимандрита имеете в виду?
   - Почему же только его? - удивился батюшка. - Хотя, конечно, и его тоже. Но ведь было там много народу, и наверняка верующих было больше, чем отрекшихся от веры. Поэтому я и готов утверждать, что не от мороза или патрулей те люди вернулись, - они на подвиг вернулись.
   - Во сне? В моем собственном сне?
   - Как знать. Бывают сны тонкие, духовные, даже провидческие...
   - Но случилось-то все не так. И мой дед участвовал в этом. И знаете, что он мне перед смертью сказал? Что не испытывает никаких мук совести за содеянное. Его мучили какие-то детали... скрип сапог, чьи-то рожи, керосиновые лампы, горевшие почему-то вполнакала... Да он этими керосиновыми лампами мучился больше, чем тремя сотнями убитых! Кто велел прикрутить лампы? Вот какой вопрос он себе до самой смерти задавал!
   - Этот вопрос он себе на своем языке задавал, но и этот вопрос был мучением его совести, только в причудливой форме... как у вашего Кафки, например...
   - Эк ты его, Миша! - Пьяненький дядя Ваня снова взялся разливать водку по рюмкам. - На одном языке Бог говорит, на другом человек, и это, может быть, и правда.
   - Не совсем точно я выразился, но, надеюсь, вы меня поняли?
   - И выразились точно, - сказал Байрон, - понял я вас. Вопрос теперь в другом: почему это в моем сне случилось? Почему деду снилась керосиновая лампа, а мне - все остальное? Ведь сны по наследству не передаются. Да и вина - понятие не наследственное. И почему приснился этот тонкий сон - мне?
   - Объяснение тут, вообще говоря, простое и к богословию отношения не имеет, - проговорил священник. - Просто-напросто вы только об этом в последнее время и думаете. Зубы чистите - об этом думаете. Водку пьете - а мысль не отвязывается. Чистая психология. Чем-то же поразила вас эта история, Байрон Григорьевич, и в этом вы сами признались. Значит, поведение тех людей показалось вам странным, еще когда дедушка рассказывал вам о той страшной ночи... А сон стал продолжением ваших размышлений, которые подспудно жили в вас и не отпускали. И во сне явился вам иной образ случившегося: подвиг.
   Байрон снова закурил и, тупо уставившись на иконку в углу, тихо проговорил:
   - Это все обдумать надо. Вроде бы я понял, что вы хотите сказать. И понимаю, что вам тяжелее все это, чем мне, и вы еще наворотите дел, отец мой, потому что времена сейчас нехристианские... Но вы - верующий человек. А я, как и большинство, ни то ни се. И нету у меня времени, честно говоря, чтобы склониться к тому или к сему. - Сухо усмехнулся. - Да и надо ли? Впрочем, спасибо, батюшка, и на том.
   - Папа! Это же салфетница! - возмущенно воскликнула Оливия, пытаясь вырвать у отца пустую ребристую вазочку. - Ну как хочешь! Тогда и мне наливайте.
   Дядя Ваня поднялся. Был он крупен - в отца - и ширкоплеч, а Байрон вдруг вспомнил его сгорбленным пришельцем, заявившимся к родственникам после долгих лет тюремной отсидки.
   - Я недаром позвал тебя, Байрон, - начал он, - чтобы в присутствии святого отца... и так далее... Я не знаю, что тебе рассказывал отец насчет меня...
   - Считай, ничего.
   - Тем хуже... или тем лучше... - Он залпом выпил водку и шумно потянул ноздрями. - Случилось это незадолго до твоего рождения. Да, я буду краток. До рождения. Мы с твоим отцом, а моим единокровным братом, катались на санках и ударились головой. У Гриши вскоре обнаружилась падучая, а мне хоть бы что. Но приступы у него случались редко, очень редко. Я и рассказать хочу только об одном приступе, который изменил не только мою жизнь... не только! У нас в старом доме что ни воскресенье собирались гости. Гриша, твой отец, был уже женат на Майе, и вроде бы они ждали ребенка... детали опускаю... Среди гостей оказалась девочка лет пятнадцати-шестнадцати. Шалунья, игрунья... В общем, по тем строгим временам - слишком избалованная была девочка. Гриша за нею в шутку взялся ухаживать и сдуру - только сдуру! - выпил водки. А ему ж было нельзя. Врачи - строго-настрого. Ну дальше проще: уединились они наверху (а только я один и видел, как они туда крались). А внизу веселье продолжается вовсю. Вино - рекой... И тут вдруг подходит ко мне тихохонько Нила и велит следовать за нею, не привлекая внимания гостей. Поднялись мы наверх - а там страх и ужас. Гриша без сознания, а девочка-шалунья - мертва. Изнасилована и мертва. Мы позвали родителей. Гриша постепенно пришел в себя и его увели. А когда гости ушли, состоялся разговор. Выдавать Гришу правосудию - значит, губить не только его, но и беременную Майю, да и репутацию семьи. Долго о чем-то разговаривали, кто-то плакал, кто-то... впрочем, это неважно! А я сидел и слушал их, и где-то в глубине души у меня словно бы какой-то страшный бутон распускался, и чем дальше, тем больнее, тем сильнее я его чувствовал, а когда уже терпежа моего не стало, схватил отца за руку и потащил в другую комнату. Я, говорю, готов взять все на себя. Должны же дети хоть чем-то платить родителям, и я готов заплатить всю цену. Отец поначалу решил, что я с ума сошел. Слово за слово - оба вроде успокоились, а бутон в душе моей вовсю распустился. Я был готов на все. Дом поджечь? Милости прошу! Человека убить? Да с моим удовольствием! И все это я отцу сказал... даже не сказал, а - говорил и говорил, пока совсем его не заговорил до полной одури, и сам по уши в этой одури, и вижу - он тоже. Аж вздрагивает. Налил нам по капельке коньяку, а потом вдруг - трах рюмку в пол. Пусть, говорит, Бог решает. Вот вам и неверующий человек, однако. Ты, говорит, хоть понимаешь, перед каким страшным выбором меня ставишь? А я этот выбор, говорю, сам сделал. И пойду до конца. И суд? И тюрьму? И суд, и тюрьму. Да нам же с тобой вовек не рассчитаться, Ваня, говорит он тихо. Вот в этом-то, говорю, и вся разница между нами. Вы про расчеты, а я - без всяких расчетов. Голый! Совершенно голый!
   Он перевел дыхание и сел. Поискал что-то в кармане. Оливия протянула ему платок. Дядя Ваня промокнул глаза.
   - И ведь все выдержал, все перенес. Что там следствие и суд! Хуже было, когда меня в психушку определили. Боже милостивый, знали б вы, что там с нами делали! Уколы, таблетки - это еще ничего. Терпимо. Книг не давали, даже переписку с родными запретили. Я уж не говорю о свиданиях с близкими. - Он громко высморкался в салфетку, скомкал и сунул ее в карман. - Санитары насиловали нас, братцы. Измывались... Я спасался только тем, что вспоминал прочитанные книги. Как я жалел, что читал без ума, не все запомнил! Стихи и те вспомнить иногда не умел. Я же в драмкружке занимался - еще в школе. Мы Чехова ставили - так, рассказики, водевильчики. Но вот Чехова-то я, оказывается, и запомнил. И когда приехала ко мне Майя на первое свидание, я ей и говорю: "Те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Майя, ведь не помянут!" А она мне - слово в слово: "Люди не помянут - зато Бог помянет". За эту ее памятливость, за эти ее слова я готов был не знаю на что ради нее... - Он вытер слезившиеся глаза тыльной стороной ладони. "Позвольте мне говорить о своей любви, не гоните меня прочь. Вы мое счастье, моя жизнь, моя молодость!" И вот тогда-то я и понял, что все бывшее со мною - не напрасно, не зря. И когда я домой вернулся, а они, отец в особенности, стали у меня прощения просить, я остановил их - да, не лгу, остановил! И сам - сам! - у них прощения попросил!
   - За что? - глухо спросил Байрон.
   - С твоей точки зрения ни за что! - вскинулся дядя Ваня. - А с моей точки зрения - за все! За все, что мне было дано. Дано! Понимаешь? И к черту эти пятнадцать лет! Дано - не отнимешь!
   И он уронил голову на руки, содрогаясь всем крупным телом.
   Из соседней комнаты выбежала Лиза. Вдвоем с Оливией они подхватили Ивана и увели в спальню.
   - Вы знали об этом? - после непродолжительного молчания спросил отец Михаил.
   - Отчасти, - ответил Байрон. - А мать говорит, в молодости он веселый был, добрый, хороший...
   - Мне на днях пришлось исповедать человека, совершившего преступление, взбудоражившее весь город, - медленно, словно бы через силу проговорил отец Михаил. - Он меня с постели поднял. Заперлись мы в церкви вдвоем. И вдруг пред ликом Христовым начал он лгать! Он говорит, детали какие-то выкладывает, а я физически чувствую его ложь и ничего с собой поделать не могу... Актерствует, лжет, извивается, как будто даже издевается, а я не пойму, над кем издевается, надо мной или над Богом... И в таком случае зачем на исповедь пришел? Глупо.
   - Я понимаю: тайна исповеди, - сказал Байрон. - Но какие детали он вам выложил? Или и про это нельзя говорить?
   Отец Михаил покачал головой: нет.
   - И что же - отпустили ему грехи?
   - Грехи Бог отпускает. А я того человека выгнал из храма - не удержался. Стыжусь этого. - Он помолчал. - Нет правды в людях. Или ищем не там? Все люди как будто стерты: один телевизор смотрят, одни газетки читают, одним языком говорят... Впрочем, это уже другой разговор.
   Байрон вдруг рассмеялся.
   - Извините меня, отец Михаил, не знаю почему, но вы мне достоевского Шатова напоминаете... из "Бесов" - помните? Тот в Бога не верил, а в русский народ-богоносец - верил. Народ-богоносец один телевизор смотрит! Простите, не хотел вас обидеть. И еще: почему вы актерства так не любите? Извините за банальность, но все мы играем роли, в том числе и Иисус...
   - Но Он играл только одну роль! - вспыхнул поп. - Вы вспомните противостояние Понтия Пилата и Иисуса. Кем был Пилат? Прокуратором Иудеи в Иерусалиме, фаворитом Сеяна в Риме, солдатом, мужем, любовником, циником... Разве не циничен его вопрос об истине? Так, кажется, и подмигивает Иисусу: мы-то, мол, с вами знаем, что есть истина на самом деле, так что отвечайте правильно - и я постараюсь вас отмазать. А Он - не может. Потому что всюду и всегда он был только Иисусом Христом, Спасителем и Спасением. Поэтому и завещал Он нам только одно: будьте собой. Собой - истинным, а не совокупностью приемчиков и ужимок!
   - А это возможно?
   Священник встал.
   - Я помолюсь за него. Прощайте.
   - За кого? - крикнул Байрон.
   Но священник уже вышел, бесшумно ступая своими сапожищами.
   - Прощайте... - пробормотал Байрон. - За кого ж вы молиться станете? Неужто Витька на исповедь среди ночи прибегал? Чушь.
   Он лишь однажды был внутри церкви Преполовения Пятидесятницы, еще в детстве, и его неприятно поразил взгляд то ли какого-то святого, то ли Иисуса (сейчас он не мог вспомнить, кому принадлежал этот взгляд), взиравшего снизу вверх на Саваофа и в то же время не спускавшего глаз с прихожан: взгляд был жгуч и бел - может быть, потому, что снизу невозможно было различить зрачок святого.
   Оливия вошла в комнату с неподвижным лицом.
   - Он никогда нам этого не рассказывал. Может, маме... Ты спишь, что ли?
   - Я с ума схожу, - сказал Байрон. - И говорю тебе это, не кривя душой. У меня сердце переполнено Тавлинскими, Шатовым... Дядю Ваню в тюрьму сдали, а он их прощает. Ни с того ни с сего. Как юродивый! Кстати, он в церковь ходит?
   - Может, он и юродивый, а скорее заигравшийся игрок, но в церковь он не ходит. Во всяком случае, мне такое неизвестно.
   - Извини. Отвези меня домой, пожалуйста. А батюшка этот... у него еще все впереди, хоть и кажется, что все уже пережил... И то, что выпивать начал... и остальное... наворотит! Ох и наворотит он еще дел! Да поехали же, милая, поехали же!
   В голове мутилось, но он еще помнил, как вскарабкался по лестнице на второй этаж (даже Диану разглядел, стоявшую, уперев руки в бока, в проеме своей комнаты и наблюдавшую за костыляющим Байроном, которого поддерживала Оливия), как обрушился на кровать и попросил у Оливии снотворного. Она сунула ему в руку флакон ("Только матери ни слова!"), принесла стакан воды, позвала:
   - Байрон!
   Но он уже спал, дрожа от озноба. Она укрыла его одеялом и осторожно прикрыла за собой дверь.
   Сон его был недолог. Он очнулся в полной темноте и тотчас увидел женщину у окна. От нее ничем не пахло. "Верочка глухонемая! - с тоскливым ужасом подумал он. - Явилась не запылилась. Полный назад!"
   - Это я, Байрон, - сказала мать. - Нам нужно поговорить. Ты можешь зайти ко мне?
   - Конечно. - Он откашлялся. - Только умоюсь.
   - Чем здесь так пахнет?
   - Любовь Дмитриевна мазь дала.
   - А. Ну, я жду.
   Она ждала его в своем кабинете, полулежа на диване. Длинный ее халат, державшийся только поясом, съехал углом на пол, обнажив длинную мускулистую ногу прекрасной лепки. Поймав его взгляд, она поправила халат и села, подложив под спину подушку.
   - Как там дядя Ваня? - безразличным голосом поинтересовалась она. - На столе в графине - хороший коньяк. А лимон уж сам порежь, сделай одолжение. Мне не надо.
   Выпив рюмку, он опустился в кресло у окна - подальше от матери.
   В комнате пахло тонкими духами и сердечными каплями.
   - Теперь ты все знаешь, Байрон, - продолжала Майя Михайловна ровным голосом. - За эти дни ты узнал о своей семье больше, чем кто бы то ни было еще. Ты доволен?
   - Странный вопрос... Чем же я должен быть доволен? Деда убили, дядя Ваня спивается, ты остаешься на пару с Оливией командовать империей Тавлинских, Диана сматывается... А я собираюсь уезжать, как только позволят обстоятельства, разумеется...
   - Диана сматывается, - задумчиво повторила мать. - И это хорошо. Делать ей здесь больше нечего. Дед обеспечил ее всем необходимым на годы вперед, да она из тех, что в любых обстоятельствах не пропадают...
   - Ты, видать, ее недолюбливаешь...
   - Возможно. Но я и пальцем не шевельну, чтобы помешать ее планам. Просто она - чужая. Невзирая на то что присобачила к своей фамилии нашу. Это ничего не меняет. Она уже тебе, наверное, говорила, что ей незачем возвращаться...
   Байрон кивнул.
   - Вообще же она девочка забавная, - без оживления сказала мать. Я неправильно выразилась. Она девочка с двойным дном. Мечется, извини меня, как слепая в бане, у которой какие-то дуры украли шайку...
   - А ты давно в общественной бане была, ма?
   - Ну я же выросла здесь. И до замужества не знала, что такое ванна и душ. Помню, мы с матерью ходили как раз в ту баню, куда по пятницам являлась эта слепая. Кажется, прозвище у нее было - Сиротка. Люба Сиротинина. Хорошо, если с сестрой или с соседкой, хуже - когда одна. Так вот, стырят у Сиротки шайку и хохочут, подначивают... - Она покривила губы. - Шутка такая была. Вот эта бедолага и кричит, мечется, а потом вдруг присядет на корточки и замрет. Ждет, когда кто-нибудь мимо прошлепает, и тут эту бабу за ногу хвать! Повалит на пол и ну мутузить. Ей кричат: да не она виновата! А она в ответ: буду бить, пока шайку не отдадите. Боялась я ее... очень... Я ведь не Нила, которая всех сироток жалеет. Ты никогда не задумывался о том, что, когда эти сиротки вырастают, они мало-помалу мстить начинают - и в первую очередь благодетелям? Я не провожу прямых аналогий, но Диана ведь почти всю жизнь в уродах ходила... Не фырчи! Найди другое слово, если это не нравится. А сейчас она - стройная козочка, врачи чудо с ее ножками сделали. Пора шайку искать... Я не хочу, чтобы в трудной ситуации, в которую мы попали из-за смерти деда, рядом с нами оказалась Диана. - Она вдруг улыбнулась. - А вообще-то жаловаться ей на нас - грех, правда? Ведь мы всю жизнь и были ее настоящими друзьями... ты, я полагаю, окончательно ее в этом убедил...
   Байрон понял, что мать знает про него и Диану все. Или почти все. Шатов - тесный город. А уж дом Тавлинских - и подавно. Баня.
   Он налил себе коньяку, закурил.
   - Она ведь пыталась и с другими людьми сойтись. И знаешь, с кем сошлась? С Федор Колесычем! Налей и мне рюмочку.
   Федор Колесыч жил одиноко и замкнуто у реки, а после смерти единственной дочери - северо-западной Ленты - и вовсе засмурел. Он был пугалом для всех городских детей. Раз, а то и два в неделю он выезжал на своей коляске с огромными задними колесами на отлов бездомных собак. Надевал при этом вывернутую наизнанку шкуру какого-то грязно-серого зверя, надвинув на лоб капюшон. Едва завидев его в конце улицы, дети бросались спасать своих псов, запирая их в сараях или дома. Но без добычи Федор Колесыч никогда не возвращался. О нем говорили, что у Колесыча глаз магнитный: если упрется взглядом в какую-нибудь дворнягу, псина замирает неподвижно, пока ловец не набросит на нее свой огромный сачок. Знали в Шатове, что выезжал он на охоту и под утро, когда на пустынных улицах не было даже дворников. Колесыч и собаки. Этих он стрелял из малокалиберной винтовки.
   - Незадолго до выпускных экзаменов Диане вдруг вздумалось составить Колесычу компанию. И выезжала-то она тайком, но дед узнал и ругательски ее отругал. А она говорит: какой кайф - псину одним выстрелом завалить. И глаза блестят, словно атропином закапанные.
   - А я-то думал, что старик давно помер...
   - В июне. - Майя Михайловна отхлебнула из рюмки и закурила сигаретку. Та же Диана поведала нам за столом фантастическую историю о небывалых похоронах, в которых приняли участие тысячи собак - они проводили гроб с телом до кладбища, а когда рабочие закидали яму землей, каждый пес счел своим долгом помочиться на могильный холм...
   - Это со временем пройдет.
   - Разумеется. Она уже выросла из трусиков с лямками, читает Милтона Фридмана по-английски и критикует экономическую программу правительства.
   Они помолчали.
   - Я остаюсь одна, - нарушила молчание Майя Михайловна. - Мне даже не бизнеса жаль - черт с ним! Выдам Оливию за Германа Лудинга - и все дела устроятся как нельзя лучше. А жаль... - Она погасила сигарету в недопитом коньяке. - Всего жаль. Я сейчас в таком состоянии, что даже Гришу - твоего отца - готова простить... а, черт!
   Байрон забрал у нее рюмку с окурком.
   - И дома не жаль?
   Она только махнула рукой.
   - А мне жаль, что вот я... вот не будет меня, а Домзак так и останется на своем месте. Как язва.
   - Байрон, Колыма вон осталась - и что? Яйценоскость кур уменьшилась? Помнить - да, помним. И не приведи Господь, чтобы повторился весь этот кошмар. Но ведь невозможно каждую минуту, даже каждый день об этом вспоминать. Это наш Домзак. Наша Колыма.
   - Наша Россия.
   - Пока. Выучится Диана и построит на Колыме завод по производству колготок. Или за золотые копи возьмется. А может, с первых денег церковь выстроит?
   Байрон ухмыльнулся.
   - Может. Она все может. Сейчас в России трудно встретить бандита, который не жертвовал бы на церковь.
   - А что ты смеешься? Что у нас осталось? История - испаскужена, и, пока ее в божеский вид приведут, кости наши истлеют. На нашу историю, милый, не обопрешься - опасно. Особенно если сдуру. Там подгнило, здесь искрошилось. Кровь да вера - вот и все, что у нас осталось. Ну и земля, конечно, окруженная мусульманами да китайцами.
   - Вот уж не предполагал, что и ты об этом задумываешься.
   - И не думай больше. Иди-ка выспись по-человечески, завтра у нас день тяжелый.
   Она прикрыла глаза.
   - Из Москвы, когда случится... то есть когда почувствуешь - позвони. Спокойной ночи. Оливия - медовая девочка, не обижай ее.
   Он обернулся с удивлением, но мать сделала вид, что спит.
   Земля была буровато-желтой, чуть всхолмленной, и, куда ни кинь взгляд, всюду торчали безобразные огарки деревьев, иссохшие кусты, чудом не рассыпавшиеся в прах, да изредка полузанесенные песком подобия человеческих жилищ без крыш, с темными провалами вместо окон и дверей. Байрон огляделся. Ни птицы, ни зверя, ни человека. Лишь кое-где в углублениях, оставленных, видимо, давно иссякшими ручьями, громоздились груды серых костей - то ли человеческих, то ли собачьих. "Почему собачьих?" - удивился он. Эти кости могли принадлежать животным, например. Он пнул башмаком одну кучу - она рассыпалась, подняв вялый столб пыли, которая тотчас осела на другие кости.
   Он заглянул в некоторые дома без крыш, но не обнаружил там никакой даже ничтожной мелочи, напоминающей о людях.
   Солнце стояло в зените, но не пекло, хотя не было и признака ветерка, который смягчал бы жару.
   Байрон задумался. Идти ему было все равно куда. И он двинулся вперед, наступая на крошечный островок собственной тени, двигавшейся в такт его шагам. Он видел пересохшие реки, озера и болота, огибал опасно глубокие овраги и трещины, избороздившие твердую землю, лишь прикрытую нетолстым слоем песка и пыли. И, если вдруг встречался валявшийся на земле человеческий череп, Байрон старался как можно скорее миновать это место. Иногда черепа эти были сложены в островерхие кучи. Вскоре, однако, он привык к безлюдному пейзажу, а когда стал разглядывать человеческие черепа, не нашел в них никаких - например, пулевых - отверстий. Возможно, все эти люди и животные умерли медленной смертью, когда закончилась пища и иссякла вода. Не исключено, подумал он, что и ему грозит именно такая смерть. Но не испытал страха. Ему было тепло и - он удивился - хорошо.
   С наступлением темноты он забрался в брошенное жилище, проверил на всякий случай, не было ли там скорпионов (в Афганистане, спасаясь от скорпионов, они спали в палатках с поднятыми полами: их предупредили, что эти твари облюбовывают закрытые помещения). Он был голоден, но не измучен. Ему просто хотелось спать. Байрон лег вдоль стены у входа: стреляют обычно в тех, кто на виду. Однако ночь прошла спокойно.
   Когда он увидел на горизонте первую невысокую башню, над которой слабо курился дымок, его окликнули. Он бросился ничком на землю, по-пластунски пробрался в ближайшую ложбинку и замер, увидев перед собой старика - с ног до головы в лохмотьях, с седой бородой, с выжженной до кирпичного цвета лысиной.
   - Ты кто? - хрипло спросил Байрон. - Как тебя зовут?
   - У меня нет имени, - спокойно ответил старик. - И тебе необязательно называть свое... если оно у тебя было...
   - Что это за башня там?
   - Когда стемнеет, мы двинемся в ту сторону, тогда и узнаешь.
   Старик сомкнул веки и заснул.
   Байрон лежал неподалеку, стараясь выдерживать дистанцию, и не спускал глаз с незнакомца. И чем внимательнее он вглядывался в его лицо, тем больше оно ему что-то напоминало. Кого-то. Быть может, кого-то из сновидений.
   Когда свечерело, старик протер глаза и сел. Перекрестился.
   - Пошли, - сказал он. - Хотя, конечно, можешь и остаться.
   Байрон медленно двинулся за незнакомцем, стараясь держаться на таком расстоянии, чтобы успеть вовремя отбить нападение. Но старик шел не оборачиваясь, что-то бормоча себе под нос и не обращая внимания на спутника.
   Темнело быстро.
   Они поднялись на гребень невысокого холма и увидели высоченную черную башню. Поодаль на большом расстоянии одна от другой уходили за горизонт такие же башни.