Карел Чапек
 
Взломщик-поэт

   — Случается иной раз и по-другому, — прервав молчание, сказал редактор Зах, — Иногда просто не знаешь, что движет человеком — угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно профессиональные преступники — эти просто лопнули бы с досады, если бы не могли всюду трезвонить о своих похождениях. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, вкусив однажды aura popularis [преходящая славы (лат)], преступники впадают в этакую манию величия, так же как, впрочем, политиканы и разные там общественные деятели.
   Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету «Восточный курьер». Сам-то я, правда, уроженец западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал местные интересы восточных районов! Край там тихий, холмистый, так и просится на картинку, журчат ручейки, растут сливовые деревья… Но я еженедельно призывал «наш кряжистый горный народ» упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязненно настроенным правительством! И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца. Два года я проторчал в «Восточном курьере» и за это время вдолбил тамошним жителям, что они «кряжистые горцы», что их жизнь «тяжела, но героична», а их холмистый край «хоть и беден, но поражает своей меланхолической красотой». Словом, превратил Чаславский район почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты!
   Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит:
   — Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, — «Торговля бакалейными товарами». И как вам понравится, господин редактор, — этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Ну, не наглость ли это, а?
   — Покажите стихи, — сказал я быстро. — Это подойдет для «Курьера». Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай — сенсация для города и всего края!
   Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в «Восточном курьере». Я прочту вам из них, что помню. Начинались они как-то так:
 
Вот час двенадцатый пробил,
Громила, час твой наступил.
Все хорошенько взвесь и смерь,
Когда ты взламываешь дверь.
Чу! Слышны на дворе шаги.
Я здесь один, мне все — враги.
Но я не трушу. Тишина.
Лишь сердце дрогнет, как струна.
Шаги затихли. Пронесло!
Эх, воровское ремесло!
Дверь заскрипела, подалась,
Теперь не трусь и в лавку влазь.
Сиротка я. Судьба мне — камень.
Вот слёз бы было бедной маме…
Пропала жизнь. Мне не везет.
Вот слышу, где-то мышь грызет.
Она да я — мы оба воры,
Нам жить в ладу, не зная ссоры.
Я поделиться с ней решил,
Ей малость хлебца накрошил.
Нейдет. Отважится не скоро.
Видать, и вор боится вора.
 
   Потом там было еще что-то, а кончалось так:
 
Писал бы — муза не смолкает, -
Да жалко, свечка догорает.
 
   Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу. Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указал на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий Часлава и разных других городов нашего края утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Как раз в самый разгар полемики с оппонентами, когда я защищал нашего местного взломщика-поэта, ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал;
   — Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи.
   — Хорошо, — сказал я. — Тиснем их в газете.
   — Еще чего! — проворчал комиссар. — Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, — словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть.
   — Гм; — говорю я, — этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили". Но знаете что? Не будем печатать его стихов, и баста!
   Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но «Восточный курьер» молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турнов или Табор и не стал там сенсацией для тамошней пишущей братии. Представляете себе, как бы они обрадовались?
   Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию «Восточного курьера». Но «Курьер» был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы — словом, стал вести себя как настоящий писатель.
   
   Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку.
   — Не зажигать света! — сказал глухой голос. — Это я.
   — Ага! — отозвался я. — А что вы хотите?
   — Пришел спросить, как там с моими стихами, — ответил глухой голос.
   — Приятель, — говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. — Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать.
   — Чтобы меня там сцапали? — мрачно спросил голос. — Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов?
   Тут только я догадался, что это наш вор.
   — Это долго объяснять, — сказал я ему. — Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот.
   — А я думал… — печально сказал голос, — что… что они не хуже тех первых.
   — Да, первые были неплохи, — сказал я строго. — В них была непосредственность, понимаете? Искреннее чувство, свежесть, острота восприятия, настроение — словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся.
   — Да я будто… — жалобно произнес голос, — будто я написал их так же, как и те первые.
   — Вот именно, — сказал я неумолимо. — Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице…
   — Так я же их слышал, — защищался голос. — Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает.
   — И опять в них была мышь… — продолжал я.
   — Мышь! — нерешительно возразил голос. — Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех…
   — Короче говоря, — перебил я, — ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться Мой гость с минуту помолчал.
   — Господин редактор, — сказал он, — да ведь оно завсегда одно и то же. Попробуйте воровать — что одна кража, что другая… Нелегкое это дело.
   — Да, — сказал я. — Надо бы вам взяться за другое ремесло
   — Обчистить церковь, что ли? — предложил голос — Или часовню на кладбище?
   Я сделал энергичный отрицательный жест.
   — Нет, — говорю, — это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние.
   — Раскаяние? — с сомнением сказал голос. — И вы думаете, стихи тогда станут лучше?
   — Разумеется! — воскликнул я. — Друг мой, это придаст им психологическую глубину и эмоциональность.
   — Попробую, — задумчиво отозвался голос — Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься.
   — А хоть бы и так! — воскликнул я. — Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?' Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis [в темнице и оковах (лат )]. Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. На это вам не мешает взглянуть.
   — И она была в газетах? — спросил замирающий от волнения голос.
   — Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире Зажгите лампу, я вам ее прочту.
   Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей — таким может быть и жулик и поэт.
   — Погодите, — говорю, — я сейчас найду ее.
   И взял с полки перевод «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Тогда она была в моде.
   В жизни я не декламировал с таким чувством, как в ту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку «каждый убивает как может». Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул.
   Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал
   — Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи.
   И погасил лампу.
   — Покойной ночи, — произнес в темноте взволнованный голос. — Так я попробую. Большое спасибо
   И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор
   Через два дня его поймали в одном магазине. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка: «Каждый ворует как может» — явное подражание «Балладе Рэдинской тюрьмы».
   Суд дал ему полтора года, как рецидивисту-взломщику.
   Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи — сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовищным условиям в этой тюрьме.
   Журналист, знаете ли, проникает всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски.
   — Ну что, — говорю я ему, — где же эти звенящие оковы, о которых вы писали?
   Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы.
   — Господин редактор, — забормотал он, — ведь про то, что тут есть, не напишешь стихов Что поделаешь!
   — Так у вас нет никаких жалоб? — спрашиваю я.
   — Никаких, — говорит он смущенно — Только вот стихи писать не об чем.
   Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике «Из зала суда», ни в поэзии.