- Дома птицу держал?
   - Никак нет, мастер по ремонту железнодорожных путей, - ответил Подлесный. - Жалко их: на чужбину летят. Матрос вздохнул, качнув острым кадыком. Казалось, говоря о птицах, он думал не только о них.
   - Сколько вас у отца-матери? - спросил командир.
   - Одиннадцать нас, ваше высокоблагородие.
   - Ну-ну, корми, - сказал Егорьев. - А птицы вернутся. Перезимуют и вернутся...
   На крейсере кое-кто смотрел на "вольное" обращение командира с матросами как на чудачество, а старший офицер Аркадий Константинович Небольсин такой демократизм явно не одобрял. Давно разобравшись в пружинах, движущих карьеру, он придерживался простой формулы, многократно подтвержденной практикой: подавляй тех, кто подчинен тебе, ублажай тех, кому подчинен ты. Младшим - разгон, старшим - поклон.
   Между командиром и старшим офицером установились отношения сдержанной вежливости. И хотя "философия" Небольсина вызывала у Егорьева раздражение, внешне это не проявлялось, жило где-то в глубине. Правда, при выходе из испанской гавани Виго, когда Небольсин замахнулся на матроса, проявившего по неопытности нерасторопность, капитан I ранга едва сдержал себя. Скандал, резкое обострение отношений с ближайшим помощником в самом начале похода не сулили ничего хорошего. Однако когда Небольсин оказался по какому-то делу в каюте командира, Егорьев, внимательно выслушав его, попросил задержаться.
   - Мне стали известны случаи, - сказал командир, - когда старшие подымают руку на младших. Кровь прилила к лицу Небольсина.
   - Эти дикие нравы еще не изжиты у некоторых боцманов и кондукторов. Я не потерплю, чтобы на вверенном мне корабле били воина. Вот доберемся до японцев, там и проявим свою воинственность, - подытожил разговор командир. - А вам, Аркадий Константинович, я поручаю внедрить на крейсере эту мою волю.
   - Понятно, Евгений Романович, - кивнул старший офицер. - Однако у нашего командующего, как известно, твердая рука. Он порядок любит.
   - Командующий высоко, мы о нем не говорим, - заметил Егорьев, конечно не рассчитывавший на поддержку штаба Рожественского и отлично понимавший, куда клонит Небольсин. - Мы с вами отвечаем за свой дом, за "Аврору".
   И, чтобы не возвращаться к неприятной теме, каперанг поднял со стола несколько свежих газет, спросил:
   - Читали?
   В этом вопросе таился намек: вот вам ваш Рожественский, вот чего стоит его твердая рука!..
   Вахтенный начальник доложил, что на траверзе появились восемь английских вымпелов. Егорьев и Небольсин поднялись на мостик.
   - Как вы думаете, Аркадий Константинович, чего они добиваются?
   - Играют на нервах, - ответил Небольсин.
   - Пожалуй, - согласился Егорьев.
   Гремели якорные цепи, гремели военные оркестры. Корабли выстраивались на Танжерском рейде. Все свободные от вахт сбежались наверх, заполнили палубы. После унылого однообразия моря Танжер казался землей обетованной. Как-никак первая встреча с Африкой!
   Путаница кривых, немощеных улочек, лачуги, лепившиеся друг к другу в невообразимой тесноте, крепостные стены со старинными башнями, форты с бойницами, глядящими в море, - все это издали сливалось в живописную картину. Пока корабль был в движении, чудилось, что и улочки и домики движутся, перемещаются, спускаются с горного склона к воде.
   Над серо-коричневой неразберихой бедных кварталов, вскарабкавшись по склону вверх, белели нарядные виллы дипломатов. Чем выше, тем виллы были просторнее, богаче, привлекательнее, а над всей округой, на макушке Казбы, поднялся во всем своем белостенном великолепии дворец губернатора.
   Не успели авроровцы всласть налюбоваться Танжером, как, тяжело пыхтя, из порта направился к ним германский угольщик "Милос".
   Проблема угольных погрузок в судьбе эскадры играла важную роль. На восемнадцатитысячемильном пути от Либавы до Порт-Артура русских баз не было. Дружественных баз попадалось тоже немного. Предстояло грузиться в открытом море, капризном и своенравном. Мировая практика подобного эксперимента, да еще в таких масштабах, не знала. Зарубежные специалисты предрекали России неудачу.
   Морское министерство перед выходом эскадры в поход заинтересовалось способом погрузки угля по Спенсеру - Миллеру. Американская печать, захлебываясь от восторга, рекламировала этот способ. Оборудование и приборы обошлись казне в полтора миллиона рублей. Предварительные испытания, к сожалению, результатов не дали.
   Признаться, что деньги выброшены на ветер, Адмиралтейство не могло. Пришлось кораблям взять оборудование Спенсера - Миллера, загромоздив им палубы.
   "Авось в пути освоитесь, приспособите к делу", - напутствовали эскадру.
   Русское "авось" всей своей тяжестью легло на плечи матросов...
   "Милос" - один из зафрахтованных Гамбургской компанией{2} пароходов подошел к правому борту "Авроры". Завели швартовы. В большой рупор объявили:
   - Погрузку начать!
   Взвизгнули, застучали, загромыхали паровые лебедки, по палубам покатились тележки, сотни матросов - кто с мешками, кто с лопатами - пришли в движение.
   Фрахт каждого угольщика обходился по пятьсот рублей в сутки. Эскадра в Танжер пришла с опозданием, и, конечно, наверстывать, экономить часы и минуты решили за счет матросских мускулов.
   Трубы оркестра, сверкая на солнце, исторгали музыку. Трубачи дули во всю мощь своих легких, стремясь заглушить рокот лебедок, топот ног, выкрики матросов.
   Оркестранты слепли от обильного пота, солнце жгло немилосердно, перекуров не было. Наоборот, ритм музыки убыстрялся, убыстряя ритм работающих, подхлестывая их удаль, запал, задор.
   Егорьев следил за погрузкой. В первый час чрево угольных ям поглотило пятьдесят тонн. Неплохо!
   Матросы, черные как черти, работали с бешеной энергией, разогретые жгучим желанием поскорее закончить, поскорее смыть колючую пыль, вязкий пот, поскорее получить законную чарку водки.
   В непрерывном мелькании тележек, человеческих тел, в свистках боцманских дудок, неразборчивых выкриках узнавались иные матросы, иные голоса, и командир удовлетворенно отмечал про себя, что уже команда для него не просто масса, где все на одно лицо.
   Вот катит тележку Аким Кривоносов. Торс его лоснится от пота, мышцы упруго вздуты, на чумазом лице светятся белки да белые зубы.
   - Э-ге-гей! - кричит он, догоняя идущего впереди, упрямо бодая воздух склоненной головой и страшно тараща глаза.
   За ним поспевает низкорослый матрос, почти квадратный, короткорукий и коротконогий здоровяк, словно вытесанный из каменной глыбы.
   А вот и Андрей Подлесный с огромным мешком на спине. Хотя он и согнулся под тяжестью, при его росте мешок не кажется таким большим, а жилистые руки, отведенные за голову, мертвой хваткой вцепились в брезентовую мешковину.
   Егорьев прикидывал: как облегчить погрузку, наладить дело? Много сутолоки, команду надо разбить на группы, сменяющие друг друга. Что-то недодумано с оркестром. Ритм то непомерно быстрый, то неоправданно медленный. Не у всех покрыты головы. Африканское солнце пощады не знает. И наконец, харч. Приварок в дни погрузки надо усилить...
   Пока матросы заполняли бездонные чрева угольных ям, часть офицеров уволилась на берег. Одни поспешили на почту отправлять на родину письма, другие вышли к центру и остановились на площади перед мечетью, облицованной зеленым фаянсом, на котором играли солнечные блики. Высокий минарет с балкончиком и полулуниями на спицах дал приют муэдзину с луженой глоткой, призывавшему правоверных к молитве. Второй, не менее важной и органичной частью центра был рынок, собравший, казалось, всех жителей Марокко. Тут были арабы в чалмах и фесках, обожженные солнцем бедуины, говорящие по-испански, с библейскими лицами евреи, всадники, упирающиеся в стремена голыми, потрескавшимися ступнями, наконец, погонщики мулов, крикливые ишаки, соперничающие с муэдзином, стройные кони арабской породы, вислоухие ослы, прославившиеся своим упрямством. И над всем этим господствовали неумолчный восточный гвалт и навязчивый торг - продавалось все, что дают земля и ремесло.
   С клокочущего рынка офицеров увел местный француз, назвавшийся гидом. Оставив в его руке по пять франков, гости прошли тесную харчевню с будоражаще-пряными запахами и оказались в сумеречной комнате без окон, освещенной тусклой лампадой. Неожиданно на ковре возникла танцовщица в костюме Евы, со смуглой, матовой кожей, с упруго торчащей маленькой грудью и страстными пластичными движениями.
   Танцовщица исчезла так же внезапно, как и появилась, и офицерам, ограниченным временем, пришлось возвращаться на крейсер. Оглушенные экзотикой Танжера, они попали на палубы, где матросы поливали друг друга из ведер и из брандспойтов. Уши и ноздри их, забитые угольной пылью, постепенно светлели, темная вода струилась по палубе, на поручнях, трапах везде лежал в палец толщиной слой черной пыли, въедливой и мелкой.
   Ни одного матроса на берег не уволили. Лишь на следующий день горстка рядовых сошла на берег с печальной миссией. Отец Анастасий, раненный во время "гулльского инцидента" и отвезенный во французский госпиталь, скончался.
   Ссохшуюся, окаменело-твердую землю долбили кирками, лопаты были бесполезны. Гроб погрузили в неглубокую яму. Свежевыкрашенный крест увенчал пологий холмик.
   Никто не плакал над могилой отца Анастасия, но было тоскливо и одиноко каждому, кто, прощально оглянувшись, запомнил этот безжизненно-сухой бугорок бурой, растрескавшейся от зноя чужой земли.
   В Танжере к эскадре присоединилось госпитальное судно "Орел" лебедино-белое, с красными крестами на трубах, с сестрами милосердия, молодыми, улыбающимися, тоже одетыми в белое.
   "Орел", разумеется, сразу привлек внимание и матросов и офицеров. Окуляры биноклей вахтенных, да и свободных от вахты все чаще и дольше изучали белопалубного красавца.
   Покинув Танжерский рейд, миновав Канарские острова, эскадра взяла курс на Дакар. И опять корабли, как черным облаком, окутались угольной пылью. Опять погрузка, опять в каторжно-короткие сроки.
   Вокруг судов в узких лодчонках сновали обнаженные негры, прикрытые лишь тонкими набедренными полосками, увешанные амулетами, охотно нырявшие за медяками, которые бросали с кораблей в прозрачную воду.
   Матросы увольнений на берег не получили и здесь. На полубаке развлекал их вислоухий Шарик. Какой-то остряк обучил Шарика, если просили показать, как бранится боцман, громко лаять, бешено мотая головой.
   Почему собачонку, прибившуюся к морякам в Ревеле, назвали Шариком, никто объяснить не мог. Он не был ни кругл, ни толст, зато был мохнат, с белым пятном на широком огненно-рыжем лбу. Дежурства у камбуза и у кают-компании помогли Шарику округлиться. Подлесный сделал ему посуду из консервных банок, и незаконный пришелец понял, что корабль - его дом.
   Шарик умел стоять на задних лапах, передней деликатно тормоша матроса, и тут уж невозможно было не дать циркачу кусочек рафинада.
   Если ему казалось, что встречный идет не с пустыми руками, Шарик несся как угорелый, бросался в ноги, прыгал на грудь.
   Матросы полюбили Шарика. Наверное, он напоминал им покинутую землю, довоенную жизнь. Это мохнатое, ласковое существо вносило что-то очень важное в регламентированный и жесткий уклад людей, надолго, а может быть навсегда, оторванных от дома.
   В ту минуту на рейде Дакара, когда Шарик показывал, как бранится боцман, на госпитальном "Орле" грянул оркестр. Через несколько секунд матросская братва уже знала: к сестрам милосердия на катере прибыл "сам" так называли Рожественского.
   Вездесущие вестовые и всевидящие сигнальщики еще в Танжере узнали, что адмирал посетил "Орел". Ничего особенного в этом как будто не было, но за время похода Рождественский не побывал ни на одном корабле. Бросилось в глаза: почему такое внимание госпитальному судну?
   Шли дни, и сигнальщики отметили: катер постоянно курсирует между флагманским броненосцем и "Орлом".
   Матросам лишь попадись на язык: все косточки перемоют в соленой водице! А тут еще на берег увольнения не дали. Угольной пыли наглотались, на солнце изжарились. В кубрик не пойдешь - задохнуться можно. Вот и получается: стой на палубе, забавляйся с Шариком или гляди, как адмирал под музыку госпитальный "Орел" пленяет.
   И пошли суды-пересуды, стали гадать на все лады, по какой надобности "сам" к сестрицам зачастил: наверняка будущие баталии обговорить надо. Подтрунивали и над комендором Григорием Шатило, еще слегка прихрамывавшим:
   - Эх, Шатило, тебе не пофартило. Подставил бы свою ногу под осколки попозже - сейчас петухом бы ходил в курятнике! А то старому да лысому ноги по трапам ломать. Легко ли?!
   Офицеры тоже не остались безучастны к госпитальному судну. Злоязычный лейтенант Дорн не упустил случая поточить лясы: мол, думал ли кто, что суровый адмирал так печься о раненых изволит. То цветочки пошлет, то собственной персоной пожалует.
   Все, конечно, знали, что на "Орле" ни одного раненого нет.
   - Язык у вас без костей, - заметил Дорну Небольсин. - Известно, что у Зиновия Петровича на "Орле" племянница. Добровольно на войну отправилась.
   - Известно, известно, - подтвердил лейтенант фальшиво-примирительным голосом. - А еще известно, что племянница дружит со старшей сестрой Сивере. И та, Аркадий Константинович, добровольно. Воевать так воевать!
   При Егорьеве обычно подобных разговоров не заводили: командир был строгий служака, но сам Егорьев невзлюбил командующего, и, как ни гасил в себе это чувство, оно росло.
   Рожественскому, ни разу не ступившему на борт "Авроры", даже на расстоянии удавалось досаждать командиру крейсера, как, впрочем, и командирам других кораблей. На флагманском броненосце непрерывно взметались флажки, сигнальщики не успевали передавать выговоры и порицания экипажам за мелкие недоделки, порою за мнимые провинности. То адмиралу казалось, что крейсер не так идет в кильватерной колонне, то на погрузке угля оркестр играет слишком громко или слишком тихо, хотя у трубачей глаза вылезали из орбит от напряжения.
   Егорьев, не позволявший своим эмоциям пробиваться наружу, записал в дневнике, который вел с первого дня похода:
   "Адмирал надоедает своими придирками к разным мелочам..."
   Обида кадрового офицера все-таки прорвалась на бумагу. Да и как было сдержаться, если несколькими днями раньше капитан I ранга обратился к Рожественскому с дельным, продиктованным опытом плавания в дальневосточных водах предложением и встретил глухоту и непонимание.
   Корабли эскадры, выкрашенные в черный цвет, с оранжевыми трубами, резко выделялись над водой. Японцы, учитывая частые тихоокеанские туманы, окрасили свои суда в шаровой цвет. Даже легкая пелена тумана скрывала их от глаз, как бы растворяла в себе.
   Адмирал раздраженно ответил: "Занимайтесь своим делом. Нам ли учиться у японцев? У русского флота свои традиции..."
   Егорьев только плечами пожал: сказано громко, хоть и явная глупость. Хороша традиция - помогать противнику целиться в наши суда!
   Назрело у командира еще одно дельное предложение - махнул рукой, не стал обращаться к командующему, на "Авроре" внедрил - и баста! А дело всех касалось. Корабельные палубы в Дакаре завалили углем - дождь его смывает, ветер сдувает, пыль, грязь, по палубе порой не пройти... Засадил Егорьев всех своих восьмерых матросов-парусников мешки сшивать. Старой парусины на крейсере хоть отбавляй! Уголь в мешки собрали, чтобы не мешал действиям артиллерии, проходы освободились. На случай боя - укрытие от осколков. На корабле свободнее вздохнули.
   Кто-то побывал на "Авроре" из крейсерского отряда, позавидовал:
   - И нам бы так! Да кто рискнет? Адмирал узнает, что своевольничаем, голову скрутит.
   - Двум смертям не бывать, - буркнул Егорьев.
   Гость словно накаркал. Каперанг стоял на мостике и вдруг увидел, что от плавучего госпиталя отвалил катер с командующим и пошел наискосок, прямо на "Аврору". Вахтенный начальник, запыхавшись, прибежал докладывать. Егорьев махнул рукой:
   - Вижу.
   Адмирал - высокий, осанистый, с густыми усами, сливающимися с небольшой бородкой, с холодным и жестоким взглядом, сопровождаемый флаг-офицерами - прибыл на "Аврору". Выслушав рапорт, сказал:
   - Ну, что ж, покажите ваши новации. Что вы тут затеяли?
   В слове "новации" был какой-то оскорбительный оттенок, фраза "Что вы тут затеяли?" показалась бы грубостью, если не знать манеру Рожественского разговаривать с подчиненными.
   Он осмотрел сложенные штабелями мешки, прошел от носа до юта и там остановился:
   - Значит, в новации ударились... Так-так. Запишите!
   Он снял фуражку, обнажив гололобую, с глубокими залысинами голову, и обратился к флаг-офицеру, державшему журнал для приказов командующего:
   - Запишите. Пусть старшие офицеры других кораблей посмотрят эти новации...
   Рожественский не закончил фразу: перед ним возник Шарик, стал на задние лапы и передней робко коснулся адмиральских лампасов. Рыжие уши несколько раз шевельнулись, а потом поникли, как привядшие лопухи.
   Лохматая дворняга, к сожалению, не могла отличить адмирала от писаря и, скорее всего, полагала, что все ее обществу одинаково рады.
   Командующий брезгливо взглянул на рыжего пса и резко повел рукой: мол, изыдь, нечистая!
   Простодушный Шарик воспринял этот жест, очевидно, как приглашение к игре, счастливо крутнул хвостом и прыгнул на грудь адмиралу. Адмирал отпрянул и с силой пнул вислоухого тяжелой ногой. Шарик жалобно взвизгнул и полетел за борт.
   Сначала решили, что матросского любимца раскромсало корабельным винтом. Он канул в пенном потоке, но вскоре появился над водой и в исступленном отчаянии заработал лапами, вытягивая голову с белым пятном на лбу.
   Конечно, шлюпку спускать не решились.
   На следующий день на полубаке в минуты перекура никто не шутил, не разговаривая, молча тянули цигарки.
   - Утоп, - сказал один из матросов, - ни за грош загубили.
   Сигнальщик, который нес накануне вахту и стоял в бочке, прикрепленной к фок-мачте, крутнул головой:
   - Не утоп.
   Он дольше всех видел в бинокль колышущееся белое пятнышко, плывшее вслед за эскадрой.
   - Не утоп, - повторил сигнальщик. - Акулы сожрали.
   Воздух неподвижен. Мертвенно тих океан. Кажется, что за бортом не вода, а расплавленное олово.
   Солнце свирепо. Лучи оставляют ожоги. Тропики...
   Пот, пот, пот. Мыться приходится морской, соленой водой, она приносит лишь минутное облегчение. Соль разъедает тропическую сыпь, гноящиеся нарывы. От непрерывного зуда хочется кричать, терзать заскорузлыми пальцами исстрадавшееся тело.
   В машинном отделении - сущий ад. В воздухе как бы туман - испаряется вязкое масло. Трубопроводы раскалены. Бессильно вращаются лопасти вентиляторов. Надо подвести к ним руку почти вплотную, чтобы почувствовать слабое дуновение. Изводит жажда. Пить нельзя - вода вызывает пот, едкий, мучительный.
   Судорога сводит тела кочегаров и машинистов. Их, потерявших сознание, вытаскивают наверх, обливают водой, чтобы через час им опять спуститься в машинный ад.
   Флагманский корабельный инженер Евгений Сигизмундович Политовский в письме жене сообщал: "Не успел вчера окончить письма, как меня послали на "Бородино". В 12 часов ночи приехал туда. Там случилось несчастье: два матроса спустились в бортовой коридор и задохлись в нем..."
   На кораблях появились тысячи, десятки тысяч проворных рыжих тараканов, заселивших все щели. Они проникли в муку, грызли одежду, бегали по спящим.
   Егорьев, получивший ожоги лица, на ночь смазался вазелином. Боль смягчилась, он задремал, но вскоре проснулся - лицо облепили тараканы. Видимо, запах вазелина привлек их.
   Тараканов топтали, травили, обваривали кипятком, но появлялись новые, еще более злые и проворные.
   В Дакаре кто-то из офицеров снял с веток низкорослого дерева несколько хамелеонов. В Испании их держат в квартирах для истребления мух.
   Медлительные, надолго замирающие хамелеоны оказались ловкими ловцами тараканов. Но что могли сделать они, одиночки, если тараканам не было числа...
   Корабли прошли Гвинейский залив. Уже казалось, что солнце расплавилось, что с неба льется огненная жидкость.
   Люди как манны небесной ждали вечера. Вестовые выносили офицерские матрасы на палубы. Через несколько минут они становились влажными от обильной росы. Воздух, тоже насыщенный влагой, обволакивал. Дышать было нечем.
   Звездное небо тревожно вспыхивало отдаленными молниями. Схожие с сигнальными вспышками, они привлекли внимание командира. Капитан I ранга в ту же ночь отметил в дневнике:
   "Записав несколько знаков сигнализации господа бога, искали в сигнальных книгах их значение".
   За полночь, часа в три, как правило, начиналась гроза. Офицеры и матросы спускались в жилое помещение. Мучило удушье.
   Однажды ночью, когда повеял слабый и теплый ветерок, люди, почувствовав облегчение, заснули раньше обычного. Верхние палубы были устланы телами спящих. И вдруг сверху посыпалось на них что-то мокрое, склизкое, трепещущее.
   Оказалось - летучие рыбы. Стая, вспугнутая хищниками, поднялась в воздух и потом, падая на палубы, всполошила людей.
   Чуть свет, разбитые, начали новый день. Сигнальщик, устроившись в бочке на фок-мачте, прикрытый сверху зеленым зонтиком от прямых лучей, всматривался в горизонт. Порою на звонки вахтенного начальника сигнальщик не отвечал.
   "Сморило", - догадывался вахтенный. Приходилось посылать матроса будить заснувшего.
   Рожественский, потеряв чувство реального, на одной из стоянок заставил матросов тренироваться в гребле на шлюпках. После тренировок не все смогли подняться на корабль. Товарищи на руках несли измученных, обессиленных гребцов...
   Русская эскадра плыла вдоль унылых берегов Африки. Теперь, казалось, не только люди, но и корабли, не выдержав жары, стали все чаще обнаруживать свои "недуги". "В пятом часу на пароходе "Малайя" случилось что-то с машиной. Она остановилась. Ее повернуло боком к волне. Если бы ты видела, что за жалкое зрелище она собою представляла.
   В исходе одиннадцатого часа на "Суворове" в кочегарке лопнула труба. Пар засвистел и начал выходить в кочегарку. Едва не сварили людей, часть их бросилась в угольную яму...
   ...на "Донском" сломалась одна часть его машины. "Аврора" взяла его на буксир..."{3}
   Эскадра шла вдоль берегов Африки...
   Судовой врач "Авроры" Владимир Семенович Кравченко подсчитал: в походе на эскадре умерло пять офицеров и двадцать пять нижних чинов. Около тридцати человек списали с острым туберкулезом легких.
   Тропический климат, тяжелые условия плавания расшатывали здоровье, психику. Осточертело мертвящее однообразие. Матросов, даже прежде равнодушных к животным, неудержимо потянуло к ним. После гибели Шарика на крейсере появились два молодых крокодила, несколько хамелеонов, не только менявших цвет, но и форму тела - они надувались, преображались на глазах.
   Судовой врач завел попугая, яркого, нарядного, очень быстро привязавшегося к нему. Единственным недостатком попугая была его болтливость, он кому угодно мог раскрыть военную тайну, называя крепость, к которой стремилась эскадра.
   - Арр-тур, Арр-турр! - картаво выкрикивал попугай.
   Крокодилы, сверх ожиданий, проявили склонность к приручению. Им дали клички: одному - Сам, другому - Того, имя японского адмирала.
   Эти плоскоголовые, со сплюснутыми телами, одетые в зеленый панцирь новоселы на палубе были крайне неуклюжи. Им устраивали купание, наполняя водою тент. Сам и Того в воде буквально оживали, становились веселыми и проворными. В такие минуты верилось, что взрослые крокодилы проплывают в океане сотни миль, добираясь до дальних островов.
   Однажды, когда решили, что приручение удалось, крокодилов выпустили на ют. Они грелись на солнце. Усыпив бдительность людей, Сам неожиданно бросился к борту и прыгнул в океан.
   Егорьев в дневнике записал: "Не захотел идти на войну один из молодых крокодилов, которых офицеры выпустили на ют для забавы, выскочил за борт и погиб".
   Гибель крокодила почему-то произвела удручающее впечатление на матросов. Придавали значение и тому, что выбросился за борт Сам, а крокодил, носивший имя японского адмирала, остался и жил как ни в чем не бывало.
   Словно по команде, то на одном, то на другом корабле начались самоубийства.
   "...с "Жемчуга" выбросился за борт матрос, был выловлен и помещен на белый "Орел", - отметил в своих записях Егорьев.
   Не проходило и недели, чтобы кто-нибудь на эскадре не покончил с собой, или не умер от болезни, или не был списан.
   Ритуал похорон подробно описал корабельный врач: "От госпитального судна "Орел" отделяется и медленно идет траурный эсминец. На юте лежит зашитый в парусину покойник, убранный зеленью и цветами. Миноносец идет через эскадру, вдоль фронта судов, идет надрывающе душу медленно. С него доносится похоронное пение, а на судах по мере приближения начинают играть "Коль славен". Миноносец выходит в море, скрывается вдали; слышен одинокий пушечный выстрел - тело предано воде..."
   И опять монотонное однообразие пути. Иногда сядет на рею острокрылый альбатрос с желтым клювом и ногами, обутыми в красные сапожки. Иногда приблизятся чайки, оглашая воздух противными резкими криками.
   Зловещим эскортом провожают эскадру акулы, питающиеся отбросами с кораблей. Авроровцы выловили нескольких. Даже выстрелы из револьверов не могли прекратить их буйство. У одной из акул вынули сердце - оно продолжало пульсировать, а хвост, хотя и вяло, шлепал по палубе.