Кандидатуру Годовикова предложил Кастанаев. Он сказал Болховитинову, что это единственный человек среди заводских работников, который в этой машине изучил все, прекрасно чувствует моторы, мгновенно разбирается в капризных маслосистемах, бензопроводах и, если надо, доползет в самое недоступное место.
   Ох, как не хотелось Николаю Николаевичу лететь. Не стремился он ни к славе, ни к новым орденам. В его сорок четыре года у него уже был орден Ленина и орден Красной Звезды. Да и в США он уже побывал вместе с конструктором Владимиром Горбуновым в 1934 году. Но самое главное — он любил свою семью, в которой было семеро детей. Однако отказаться Годовиков не мог — он понимал, что в экипаже будет единственным, кто знает все механизмы самолета и способен выполнить обязанности не только бортмеханика, но и бортинженера. Он активно включился в процесс доработки, и мы с ним перекомпоновали приборные щиты бортмехаников, установили дистанционные бензиномеры и много времени потратили на освоение новинки — электрических газоанализаторов. Эти приборы давали возможность контролировать состав выхлопных газов для подбора наиболее экономичного режима.
   В установке навигационного оборудования наибольшую помощь оказывал штурман экипажа Виктор Левченко. Больше всего внимания потребовало обустройство астрокупола для солнечного указателя курса. Затем мы освоили американский радиокомпас «Ферчайльд». Индикаторы радиокомпаса вывели на три рабочих места: штурмана, левого и правого пилота.
   Последним в состав экипажа был включен Леонид Кербер. Сын вице-адмирала российского флота, он не смог из-за своего сугубо непролетарского происхождения поступить в институт, чтобы получить высшее радио — или электротехническое образование. К своим тридцати четырем годам этот талантливый самоучка прошел практическую школу военного телефониста, радиста связи Центрального аэродрома и руководителя бригады спецоборудования самолетов в КБ Туполева. Наилучшую характеристику Керберу дал Амик Аветович Енгибарян — туполевский специалист, выдвинутый им на руководящую должность в Глававиапром.
   Амик Енгибарян сам был колоритной фигурой в молодой авиационной электротехнике. Волевой, энергичный руководитель быстро развивающейся отрасли, он следил за подготовкой самолета к перелету и оказывал нам всяческую помощь. Представляя Кербера Болховитинову, Енгибарян сказал: «Этот человек может все. Если надо, он заменит и штурмана. Кроме того, что он прекрасный радист, он еще и специалист по всему самолетному электрооборудованию».
   Я быстро убедился в справедливости такого отзыва. Вместе с Бузуковым мы ознакомили Кербера со схемой электрооборудования самолета. Он все схватывал мгновенно, при этом демонстрировал хорошее чувство юмора, когда был чем-либо недоволен.
   С Кербером мы много внимания уделяли надежности системы электропитания. Система, разработанная на заводе имени Лепсе, состояла из двух генераторов, установленных на внутренних моторах, буферных аккумуляторов и реле-регуляторов, которые стабилизировали напряжение и подключали аккумуляторы на режим заряда после набора моторами больших оборотов. Голдобенков — представитель завода имени Лепсе — все время возился с регуляторами. Это вызывало шутки и опасение, что он их напрочь «зарегулирует».
   Через 20 дней и ночей работы на заводе самолет, покрашенный необычным образом: темно-синий фюзеляж и красные крылья, перегнали на Щелковский аэродром НИИ ВВС. Ему был присвоен номер полярной авиации Н-209. Этому номеру предстояло навечно войти в историю завоевания Арктики.
   Весь «наземный экипаж» во главе с Болховитиновым, расчетчики, мотористы, конструкторы и даже чертежницы разместились в служебных зданиях НИИ, превратившихся в конструкторское бюро с общежитием и полным пансионом.
   Леваневского срочно вызвали в Севастополь для приемки трех прибывших из США гидросамолетов, которые надо было облетать. Первые полеты в Щелкове Кастанаев проводил без него.
   Ведущему инженеру по летным испытаниям самолета в целом Фролову больше всего хлопот доставляли винтомоторные группы. Горели патрубки выхлопных коллекторов, расход бензина превышал расчетный, что-то непонятное показывали газоанализаторы. При всех наземных и летных испытаниях надо было экономить ресурс моторов. Он составлял всего 100 часов. При длительности полета 35 часов на контрольные полеты и наземную отладку оставалось очень мало.
   Руководитель расчетной группы Макс Аркадьевич Тайц был работником ЦАГИ. Он ворчал, что у него счетные линейки дымятся от непрерывных поправок и перерасчетов запаса дальности в зависимости от сухого веса конструкции, изменений состава багажа, аварийных запасов продовольствия, заправочных данных по бензину, маслу, советов синоптиков по выбору маршрута и высоты полета. Расчетная группа должна была предусмотреть и резерв на случай самых неблагоприятных условий, исходя из прогнозов синоптиков. Но кто мог сказать, что такое самые неблагоприятные условия в августе за полюсом. Никакой статистики еще не было. Советы синоптиков сводились только к одному — чем ближе к осени, тем хуже. Летите как можно раньше.
   После двух недель работы по доводке и контрольным полетам со Щелковского аэродрома произошло первое ЧП. В обычное время не появился Кербер. Вместо него через сутки нам представили нового члена экипажа — радиста Николая Галковского. Время нас уже научило по таким происшествиям вопросов не задавать.
   Галковский работал в НИИ ВВС. Он был флагманским радистом на праздничных авиационных парадах в Москве, участвовал в перелетах по Европе. С сентября он должен был приступить к занятиям в Военно-воздушной академии имени Н.Е. Жуковского.
   Я, так же как и Годовиков, Фролов и мастер по всему электричеству Майоров, был в полном расстройстве. За оставшееся время новому человеку трудно освоить «хозяйство» самолета. Кербер успел кое-что переделать, исходя из своего опыта.
   На 28 июля был назначен последний контрольный беспосадочный полет по маршруту Москва — Мелитополь — Москва, протяженностью более 2000 км. Галковский, имея всего трехдневный стаж знакомства с Н-209, попросил меня участвовать в полете для совместной проверки всего электрорадиооборудования. Я был включен в состав экипажа этого контрольного перелета.
   На левом командирском кпесле пилота, по всему маршруту, находился Кастанаев. Леваневский в отутюженном костюме, белоснежной сорочке при ярком галстуке, улыбающийся и радостный, ходил по самолету, наблюдая за действиями членов экипажа. Изредка он садился на правое кресло и пробовал управление самолетом. Годовиков и Побежимов весь полет перебирались от мотора к мотору. Я основное время полета провел в хвостовой части, проверяя все режимы станции в кабине радиста, а Галковский весь маршрут работал в штурманской кабине с Левченко.
   До Мелитополя на высоте около 3000 метров шли при хорошей погоде. Когда развернулись на обратный путь, Годовиков разложил обед, основным содержанием которого были черная икра и шоколад. Я пожадничал и был наказан. Встречный грозовой фронт вызвал сильную болтанку и вынудил нас забраться на высоту более 5000 метров. Леваневский, заметив, что мне явно не по себе, заставил надеть кислородную маску. Сам он, несмотря на холод, продолжал прогуливаться в элегантном костюме.
   Проверив излучение передатчика «Омега» на всех волнах от 25 до 1200 метров, я предложил Галковскому перейти в хвост, но у него не хватило времени. Левченко заставлял его тренироваться в определении места по засечке радиопеленгов. Что-то у них не заладилось с методикой ориентации.
   После этого полета проверить состояние подготовки приехал Туполев. Он выслушал Тайца, Енгибаряна и своего инженера-моториста Родзевича, который помогал нашей бригаде отлаживать винтомоторную группу. Задал несколько вопросов уставшему Болховитинову и Кастанаеву. Леваневский в этой встрече не участвовал.
   Старт Н-209 был назначен на 12 августа. Накануне самолет забуксировали на бетонную горку, с которой для облегчения взлета начинались разгоны всех перегруженных топливом самолетов, идущих в дальний путь. С утра 12-го началась заправка и суета последних часов подготовки. Годовиков, Побежимов и Галковский почти неотлучно были в самолете. Вместе с ведущим испытания контролировали последние укладки снаряжения, аварийного запаса продовольствия, теплой одежды, оружия, спасательного ботика.
   Фролов обмолвился, что накануне Леваневский потребовал выбросить что угодно, только чтобы за счет багажа заправить дополнительный бензин. Самолет накатывали на весы-динамометры. Стартовый вес переваливал за допустимый предел — 35 тонн.
   К середине дня съехались корреспонденты, немногочисленные кинооператоры и провожающие. Леваневский был окружен толпой представителей прессы. Потемневший от бессонных ночей Болховитинов о чем-то говорил с Кастанаевым и отмахивался от корреспондентов. Озабоченный Годовиков спорил с группой заводских мотористов и конструкторов.
   Я ушел на горку к самолету, рассчитывая передать Годовикову или Галковскому электрические фонарики, выброшенные вместе с другим, якобы ненужным, багажом.
   Возле самолета прогуливался высокий военный. Он держал за руку мальчика лет восьми-девяти и, показывая на самолет, что-то ему объяснял. Подойдя ближе и увидев на петлицах четыре ромба, я наконец сообразил, что это Алкснис. Дотошные представители прессы что-то учуяли, и никто из них не подходил и не досаждал вопросами начальнику Военно-Воздушных Сил РККА.
   Первым к самолету после прощания с провожающими подошел Годовиков. Вид у него был растерянный. Увидев меня, он взял пакет, но, как мне показалось, не услышал, что я сказал о фонариках.
   «Шарика была, шарика нету», — сказал свою любимую поговорку Годовиков и, пожав руку, стал подниматься в самолет. «До свидания, счастливо, Николай Николаевич!» — крикнул я. Но он махнул рукой, отвернулся и исчез в фюзеляже. Потом неожиданно появился в темном проеме входного люка и, крикнув: «Прощай, Борис, шарика нету!», скрылся окончательно.
   Таким вот запомнилось невеселое прощание с Годовиковым. Он, по-моему, был убежден в неудачном исходе перелета. Как подошли и прощались остальные члены экипажа, не могу вспомнить. Последним забрался в самолет возбужденный и счастливый Леваневский.
   Болховитинов договорился с летчиками, что поднимать и вести самолет первые часы будет Кастанаев.
   Бетонная дорожка опустела. Все отошли от самолета. Один за другим начали нехотя раскручиваться винты. Наконец заработали все четыре. Красноармейцы подбежали к колесам, выдернули башмаки. Моторы заревели, и самолет покатил с горки. Он невыносимо долго бежал по полосе. Казалось, так и не оторвется от бетона до самого леса. Кастанаев успел взлететь в самом конце бетонки. Было 18 часов 15 минут. Потом кто-то, засекавший время, сказал, что разбег длился 37 секунд. Н-209 медленно шел вверх над лесом, оставляя дымный след правым крайним мотором.
   После такого непрерывного напряжения было непонятно, что теперь делать и куда себя девать. Никто не уходил с поля. Минут через сорок Алкснису передали первую радиограмму. Он громко ее прочел:
   Я — РЛ. 19 часов 40 минут. Пересекли Волгу-матушку, путевая скорость 205 километров. Высота полета 820 метров. Слышу хорошо Москву на волне 32,8. Все в порядке. Самочувствие экипажа хорошее.
   «Хорошая радиограмма», — сказал Алкснис. Он взял за руку прильнувшего к нему сына и, не отдавая никаких указаний, ушел с аэродрома.
   Из Щелково основной состав «наземного экипажа» Н-209 переехал на узел связи ВВС, размещавшийся у Центрального аэродрома. Здесь ответственным за радиосвязь с Н-209 был Николай Шелимов -заместитель начальника связи ВВС. Нам предстояло еще 30 часов не спать до посадки самолета Леваневского на Аляске. В Фэрбенксе его ждала торжественная встреча.
   Не буду в деталях описывать все, что происходило за эти часы. По этому поводу есть много публикаций, связанных с дальнейшей судьбой Н-209.
   Мы старались не мешать связистам. В середине следующего дня Болховитинову показали радиограмму, подписанную Левченко и Галковским, в которой сообщалось:
   Широта 87 градусов 55 минут. Долгота 58 градусов. Идем за облаками, пересекаем фронты. Высота полета 6000, имеем встречные ветры. Все в порядке. Материальная часть работает отлично. Самочувствие хорошее. 12 часов 32 минуты.
   Болховитинов разбудил дремавшего Тайца, и они вместе, достав линейки, начали считать, сколько будет израсходовано горючего, если весь путь пойдет на высоте 6000 при встречном ветре.
   В 13 часов 40 минут 13 августа весь экипаж подписал последнюю радиограмму, полный текст которой был принят в Москве:
   Пролетаем полюс. Достался он нам трудно. Начиная с середины Баренцева моря все время мощная облачность. Высота 6000 метров, температура минус 35 градусов. Стекла кабины покрыты изморозью. Сильный встречный ветер. Сообщите погоду по ту сторону полюса. Все в порядке.
   Услышав о минус тридцати пяти градусах, я поежился и начал советоваться с товарищами о возможном отказе приборов и охлаждении аккумуляторов. Чижиков и Альшванг подтвердили мои опасения — по их мнению, в трубках манометров, высотомеров, указателей скорости и бензиномеров могли образоваться ледяные пробки.
   Наши разговоры были оборваны новой радиограммой, которую дежурный положил перед Болховитиновым.
   РЛ. 14 часов 32 минуты. Отказал правый крайний мотор из-за неисправности маслосистемы. Идем на трех моторах. Высота полета 4600 метров при сплошной облачности.
   Это была радиограмма номер девятнадцать. «Кто подписал?» — спросил Болховитинов. «Галковский», — ответил связист.
   Кто— то что-то просил уточнить, запросить, но это уже не имело значения. Мы ничем не могли помочь, кроме совета идти вниз. Высота 4600 метров для трех моторов предельная, если самолет не обледенел. Но обледенение при попадании охлажденного до минус 35 градусов корпуса самолета в насыщенные влагой облака неизбежно. Надо идти как можно ниже и оттаивать. Болховитинов согласился на снижение до 2000 метров. На такой высоте, по расчетам, облегченный самолет может тянуть даже на двух моторах. Такой совет был послан Галковскому.
   Принял ли он нашу радиограмму — это остается загадкой. Связь с самолетом была прервана. Якутск, мыс Шмидта и Аляска сообщали о приеме на волне РЛ отрывочных неразборчивых сообщений. Трудно было оценить их достоверность.
   Несколько часов спустя вокруг Болховитинова и всех нас образовалась некая пустота. Мы уже были не нужны даже штабу перелета. На правительственную комиссию и штаб легли заботы по организации поисков и спасения экипажа, если он еще жив.
   Разъезжались мы утром 14 августа. К этому времени истекли все даже невозможные сроки долететь до Аляски.
   Я сутки отсыпался и явился на завод в расчете попросить отпуск для ликвидации академической задолженности. Вместо этого заместитель главного инженера, улыбаясь, предложил: «Могу дать еще сутки, чтобы сушил сухари. А завтра мы получаем для ремонта три самолета полярной экспедиции. Они полетят на поиски. Пока не сдадим, с завода тебя не выпущу».
   Пришлось действительно перейти на казарменное положение. Начались суматошные дни организации поиска экипажа Н-209.
   Мы подготовили три ТБ-3, которые уже побывали на полюсе. Я участвовал в их облете. Последний самолет перегоняли на Центральный аэродром в день международного юношеского праздника — МЮДа. Самолет вел Алексеев. Мы прошли низко над заполненным демонстрантами Петровским парком и Тверской, развернулись и сели на Ходынке. Этими тремя тяжелыми самолетами командовал Шевелев. Только через месяц они добрались до острова Рудольфа. Спустя еще три недели Водопьянов сделал несколько безрезультатных полетов в центр Арктики.
   Исчезновение Н-209 было трагедией, которая широко освещалась в мировой прессе. В адрес властей продолжали поступать десятки предложений о том, как лучше искать.
   В начале 1938 года были возобновлены поиски Н-209 со стороны Аляски. Весной Мошковский на нашем ТБ-3 обследовал ледяные пространства, расположенные западнее Земли Франца-Иосифа и между этим архипелагом и Северным полюсом.
   Что можно было сделать еще по тем временам?
   Улицы, теплоходы, школы и техникумы получили имена Леваневского, Кастанаева, Годовикова.
   Арктика до сих пор не выдала своей тайны. Журналисты, историки и просто энтузиасты проводили инициативные исследования возможных причин и места гибели Н-209.
   В 1987 году дирекция Московского Дома ученых предложила мне быть председателем на конференции, посвященной 50-й годовщине перелета. Собрание получилось очень представительным. Со своими версиями выступали летчик Нюхтиков, испытывавший ДБ-А; полярный летчик Мазурук; журналист Юрий Сальников, собравший наиболее полные материалы о перелете; авиационный инженер Николай Якубович, заново пересчитавший параметры самолета в условиях обледенения. Он рассчитал предельную дальность полета Н-209 после отказа правого крайнего мотора. Тщательно выполненные расчеты показали, что при условии безаварийного полета на трех моторах имелась возможность достичь ближайшего побережья Аляски. С этим совпадали новые гипотезы, основанные на имевших некогда место рассказах эскимосов с Аляски, якобы слышавших шум самолета. Сальников, находясь в США, предпринял даже путешествие на Аляску. За прошедшие годы на побережье и прилегающих островах никаких следов самолета не обнаружено. Если предположить, что полет продолжался с небольшими отклонениями от кратчайшего пути к земле до полного израсходования горючего, то самолет затонул в прибрежных водах.
   Я еще раз убедился, что версия, которую мы обсуждали спустя неделю после старта, наиболее правдоподобна. Потеряв высоту, самолет быстро обледенел. Ледяное покрытие могло составить несколько тонн. Изменилась аэродинамика самолета, лед мог заклинить рули и самолет мог потерять управляемость. Вместо плавного снижения началось быстрое падение. Возможно, что невероятными усилиями у самой поверхности удалось выправить самолет. При попытке посадки на колесах на торосистый лед самолет был поврежден, а Галковский ранен или погиб. Восстановить связь с помощью хвостовой радиостанции, даже если кто-либо из экипажа остался жив, без радиста не могли. Последствием тяжелого обледенения самолета могло быть даже разрушение самолета еще в воздухе.
   Я присоединялся к версии, что катастрофа произошла спустя один-два часа от последней радиограммы. По расчету времени это случилось на расстоянии 500-1000 километров к югу от полюса в американском секторе Арктики. К весне 1938 года морские течения и направления дрейфа льдов уже были известны. С большой вероятностью можно было утверждать, что если самолет при падении не ушел под воду, то вместе со льдами его вынесло в направлении Гренландии и оттуда в Атлантический океан.
   Непредвиденно быстрый дрейф льдины, на которой находилась станция «Северный полюс-1», подтверждал такую гипотезу. В феврале 1938 года четверке папанинцев грозила неминуемая гибель у берегов Гренландии, если бы вовремя не подоспели на помощь спасательные корабли.
   Август 1937 года остался в моей памяти месяцем трагической гибели Н-209. Самым близким человеком в экипаже для меня был Годовиков. Но и другие за месяц непрерывной совместной подготовки в жарких аэродромных условиях стали мне хорошими друзьями.
   В истории арктических перелетов подвиг Леваневского и его экипажа остался навсегда.

«ВСЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ РАЗУМНО…»

   В МЭИ по учебным программам 1937 года мы проходили обязательный курс философии. В заключение проводились факультетские теоретические конференции. На одной из таких конференций я выступал с докладом о философском значении теории относительности Эйнштейна. Моим оппонентом был «Сынок» — Гермоген Поспелов.
   До сущности вопроса мы так и не дошли, схватившись в самом начале по поводу знаменитого положения Гегеля: «Все действительное разумно, все разумное действительно». «Сынок», громивший меня со строго материалистических позиций, приводил другую цитату из Гегеля: «В своем развертывании действительность раскрывается как необходимость». Отсюда делался вывод, против которого в те годы не положено было спорить, что все, что делает наш мудрый вождь и учитель, разумно и необходимо.
   Помню, мы даже заспорили о том, насколько разумно и необходимо совершать героические подвиги в Арктике, а затем вторично проявлять героизм при спасении первичных героев.
   После сообщения о прекращении поисков Н-209 распространился слух, что Леваневский вовсе не погиб, а приземлился не то в Норвегии, не то в Швеции и попросил политического убежища. Подобные слухи в атмосфере террора и при отсутствии достоверной информации были естественны. Многим так хотелось, чтобы экипаж был жив. Студенты были более открыты в разговорах вечерами, чем на работе, и надо мной подтрунивали: «Суши сухари по второму разу. Теперь уже за связь с Леваневским».
   До сего времени не могу понять логики НКВД. Практически весь основной состав туполевского коллектива, обеспечивший триумфальные перелеты Чкалова и Громова в США, был репрессирован. А из нашего коллектива Болховитинова, несмотря на очевидную гибель Н-209, не тронули никого.
   В это же время из подчиненной мне в КОСТРе бригады исчезли два инженера, не имевшие никакого отношения к арктической тематике. Оба инженера — братья Овчинниковы — пользовались в конструкторском коллективе заслуженным авторитетом.
   Старший — Иван Овчинников, инженер-электрик, — переквалифицировался с общепромышленной электротехники на авиационную. Он считался грозой электриков ЦАГИ, ибо находил в их работе много ошибок и не упускал случая позлословить по этому поводу. Когда я пришел в КОСТР его начальником, он, будучи старшим по возрасту и стажу работы, оказал мне большую помощь.
   Младший — Анатолий Овчинников — пришел на завод № 22, окончив новый институт — МАИ. Высокий, темноволосый, всегда элегантно одетый и доброжелательно улыбающийся Анатолий был украшением мужской части нашей бригады. Летом 1938 года мы с Катей снимали комнату в дачной Баковке. Здесь мы встретили Анатолия Овчинникова, который с женой поселился по соседству. Этой красивой парой можно было любоваться.
   Оба брата Овчинниковы были арестованы. Агент, обыскивавший их рабочие столы, предупредил, чтобы сотрудники не интересовались судьбой арестованных врагов народа.
   На заводе были арестованы почти все старые члены партии. Для перестраховки отдел кадров учинил чистку всего состава работающих, тщательно исследуя анкетные данные. Перед увольнением каждый, имевший какое-либо пятнышко, вызывался в специальную «комнату номер 16». Там ему объявлялось решение об увольнении по тому или иному подозрению в политической неблагонадежности. Таких подозрительных набиралось несколько сотен. Даже бывший «вредитель» Тарасевич возмутился и заявил, что в «комнате номер 16» сидит вредитель, который убирает с завода лучшие кадры. И Тарасевича на удивление всем где-то наверху послушались. По заводу прошел слух, что грозный инспектор из этой комнаты арестован.
   Но раньше, чем это случилось, в «комнату номер 16» была вызвана Катя. Там ей разъяснили, что ее отец, Семен Голубкин, в 1922 — 1925 годах в Зарайске владел огородом и пользовался наемным трудом. По этой причине он был лишен избирательных прав. Она как дочь лишенца подлежит увольнению. Правда, есть смягчающие обстоятельства. Анна Семеновна Голубкина, родная сестра отца и, следовательно, Катина тетка, является известным русским советским скульптором. Постановлением Президиума ЦИК СССР всем ближайшим родственникам Анны Голубкиной установлены персональные пенсии. Тем же постановлением в Москве открыт мемориальный музей-мастерская Анны Голубкиной. Второе смягчающее обстоятельство — Катин муж, Борис Черток, член партии и почетный изобретатель.
   В силу таких уважительных причин увольнять ее не будут, но от греха подальше просят подать заявление об уходе по собственному желанию. Не желая втравливать в эту историю ни меня, ни кого-либо еще, кто был способен заступиться, Катя, не выходя из «комнаты номер 16», написала заявление.
   Среди тысяч историй, связанных с репрессиями, была и такая со счастливым концом, когда арест спас жизнь. Кербер в июле был выведен из состава экипажа Н-209 для того, чтобы в августе его можно было арестовать. После прохождения сокращенного курса адских наук «Архипелага ГУЛАГ» он вернулся к любимой работе в коллективе Туполева. К тому времени был арестован весь основной состав коллектива во главе с известным всему миру «АНТ». В туполевском ЦКБ-29 на Гороховской, ныне улице Радио, оборудовали относительно комфортабельную спецтюрьму с конструкторскими залами и заводом опытных конструкций, где и работали заключенные специалисты.
   О жизни, работе и нравах в тюрьме, которую прозвали «шарашкой», Кербер написал воспоминания. Несмотря на весь трагизм описываемых событий, воспоминания Кербера насыщены свойственным ему оптимизмом и чувством юмора.
   Уже во времена хрущевской оттепели, когда все зеки из «шарашки» были реабилитированы, я встретился с Кербером, который приезжал к Королеву. После недолгого делового разговора мы перешли к воспоминаниям об Н-209. Я высказал Керберу мысль о том, что он, в отличие от тысяч других репрессированных, должен быть благодарен чекистам за то, что его арестовали в августе 1937 года. Если бы они задержались с этой акцией, ему, Керберу, было бы не миновать ледяной могилы в Арктике. Он со мной категорически не согласился. «Если бы я полетел, этого бы не случилось», — заявил Кербер столь категорично, что я не стал травить старые раны. В 1987 году Кербер пришел в Московский Дом ученых на вечер, посвященный пятидесятилетию полета и гибели Н-209. Он и пятьдесят лет спустя остался при своем мнении: если бы он полетел, перелет закончился бы удачно.