Я невольно отшатнулся. В ту самую секунду, когда он произнес «убийство», я, словно при вспышке молнии, увидел руки Эдит, судорожно вцепившиеся в перила террасы. Мысленно я опять схватил ее за плечи и удержал в последнее мгновение. Да, я знал, Кондор не преувеличивает: именно так она и сделает — бросится с террасы; я видел глубоко внизу каменные плиты, видел все так ясно, будто это происходит сейчас, будто это уже произошло, и воздух свистит у меня в ушах, точно я сам лечу вниз с пятого этажа.
   А Кондор продолжал наступать на меня.
   — Ну? Попробуйте отрицать! Проявите же наконец хоть каплю вашего профессионального мужества!
   — Но господин доктор… что ж мне делать?.. Ведь не могу же я насиловать себя… не могу говорить то, чего не хочу говорить… притворяться, будто разделяю ее безумие?.. — И вдруг меня прорвало: — Нет, я этого не вынесу, не могу вынести! Я не могу, не хочу и не могу!
   Последние слова я, кажется, выкрикнул уже совсем громко, потому что пальцы Кондора, словно тисками, сжали мою руку.
   — Тише, ради бога, тише! — Он бросился к выключателю и снова повернул его. Теперь только настольная лампа под желтоватым абажуром отбрасывала в темноту конус неяркого света.
   — Черт возьми! С вами и вправду нужно разговаривать, как с больным. Сядьте-ка поудобнее. Здесь, в этой комнате, обсуждались и не такие проблемы.
   Он придвинулся ближе.
   — Итак, пожалуйста, спокойней и, прошу вас, не торопитесь, обсудим все по порядку! Во-первых, вы все время хнычете: «Я не смогу этого вынести!» В чем дело? Я должен знать, чего вы не можете вынести? Что, собственно, вы находите ужасного в том факте, что бедная девочка по уши влюбилась в вас?
   Я набрал воздуху, чтобы ответить, но Кондор перебил меня:
   — Не спешите, сначала подумайте! И главное — не стесняйтесь! Вообще говоря, немудрено испугаться, когда тебя ошеломляют страстным признанием, это я могу понять. Только болвана восхищает так называемый «успех» у женщин, только дурак хвалится им. Настоящий человек скорее растеряется, когда почувствует, что какая-то женщина от него без ума, а он не в силах ответить на ее чувство. Все это мне понятно. Но поскольку вы пребываете в состоянии необычайной, совершенно необычайной растерянности, я вынужден задать вам один вопрос: не играет ли в вашем случае определенную роль что-то особое, я имею в виду особые обстоятельства…
   — Какие обстоятельства?
   — Ну… что Эдит… такие вещи трудно сформулировать… я хочу сказать… не внушает ли вам ее… ее телесный изъян некоторого… ну, что ли, физического отвращения?
   — Нет… ничего подобного! — с жаром протестую я. Ведь как раз ее беспомощность и беззащитность неотразимо влекли меня к ней, и если в какие-то минуты у меня появлялось чувство, удивительно похожее на нежность любящего, то именно оттого, что ее страдания, ее одиночество и болезнь потрясали меня до глубины души. — Нет! Никогда! — повторил я почти оскорбленно. — Как могли вы подумать!
   — Тем лучше. Это несколько успокаивает меня. Ведь врачам нередко приходится наблюдать случаи подобных психических торможений у внешне нормальных людей. Я, правда, никогда не понимал мужчин, у которых малейший дефект в женщине вызывает что-то вроде идиосинкразии, но таких мужчин очень и очень много; какая-нибудь родинка величиной с пятак на теле женщины полностью исключает для них возможность физической близости. К сожалению, такое отвращение, как и все инстинкты, непреодолимо, поэтому я вдвойне рад, что у вас этого нет и что, следовательно, вас отпугивает не ее хромота, а что-то другое. Но тогда мне остается лишь предположить, что… могу я говорить откровенно?
   — Конечно.
   — Что вас пугает вовсе не факт сам по себе, а его последствия… я хочу сказать, что вас приводит в ужас не столько влюбленность бедного ребенка, сколько то, что другие узнают и посмеются над этим… По моему мнению, ваша безграничная растерянность есть не что иное, как боязнь — простите меня — показаться смешным в глазах других, в глазах ваших товарищей.
   У меня было ощущение, точно он вонзил мне в сердце тонкую острую иглу. То, о чем он говорил, я давно чувствовал подсознательно, но не осмеливался думать об этом. С самого первого дня я опасался, что странная дружба с парализованной девушкой может стать предметом насмешек моих товарищей, предметом их беззлобного, по беспощадного солдатского зубоскальства: я слишком хорошо знал, как издевались они над каждым, кого им удавалось «поймать» с какой-нибудь «хилой» или непрезентабельной особой. Именно поэтому я инстинктивно воздвиг в своей жизни стену между моими двумя мирами — между полком и Кекешфальвами. Нет, Кондор не ошибся в своем предположении: с той минуты, когда я узнал о страсти Эдит, меня больше всего мучил стыд перед ее отцом, перед Илоной, перед слугами, перед товарищами. Даже перед самим собой я стыдился своего злосчастного сострадания.
   Тут я почувствовал, что рука Кондора успокаивающе гладит меня по колену.
   — Не надо, не стыдитесь! Я, как никто другой, понимаю, что можно бояться людей, когда твое поведение не укладывается в их понятия. Вы видели мою жену. Никто не понимал, почему я женился на ней, а все, что выходит за рамки узкого и, так сказать, нормального кругозора обывателей, делает их сначала любопытными, а потом злыми. Мои уважаемые коллеги незамедлительно начали перешептываться, что я, дескать, допустил ошибку и женился с перепугу, мои так называемые друзья тоже не отставали и распустили слух, что она богата или ожидает наследства. Моя мать, моя собственная мать, два года отказывалась принимать ее потому, что уже имела на примете другую партию, дочь университетского профессора, знаменитого в то время терапевта; если б я женился на ней, то был бы через три недели доцентом, потом профессором и всю жизнь катался бы как сыр в масле. Но я знал, что эта женщина погибнет, если я брошу ее на произвол судьбы. Она верила только в меня, отними я у нее эту веру — ей нечем было бы жить. Признаюсь нам откровенно, я не раскаиваюсь в своем выборе. Дело в том, что у врача, именно потому, что он врач, совесть редко бывает чиста. Мы знаем, как мало нам удается помочь на самом деле. Разве одному справиться со стихией повседневных бедствий? Но каплям, наперстком черпаем мы из этого бездонного моря, и те, кого мы сегодня считаем исцеленными, завтра опять приходят к нам с новыми недугами. Тебя никогда не покидает чувство, что ты был слишком небрежен, слишком медлителен, и вдобавок еще промахи, ошибки, неизбежные в каждом ремесле; а тут, по крайней мере, остается утешение, что хотя бы одного человека ты спас, одно доверие не обманул, одно дело сделал так, как надо. В конце концов, человек должен знать, была ли его жизнь напрасной, или он жил ради чего-то. Поверьте мне, — и я вдруг услышал в его голосе теплоту, почти нежность, — все-таки стоит обременить себя тяжкой ношей, если другому от этого станет легче.
   Его глубокий, проникновенный голос тронул меня. Внезапно я ощутил в груди слабое жжение, то хорошо знакомое мне чувство, когда сердце точно переполнилось, и я почувствовал, как воспоминание об отчаянном одиночестве несчастной девушки вновь пробуждает во мне сострадание. Я знал: еще минута — и на меня хлынет тот бурный поток, устоять против которого я не в силах. «Нет, не уступать! — сказал я себе. — Ты уже выпутался, не позволяй опять втягивать себя в эту историю». И я решительно взглянул на Кондора.
   — Господин доктор, каждый знает предел своих сил хотя бы приблизительно. Поэтому я обязан предупредить вас: пожалуйста, не рассчитывайте на меня! Теперь вы, а не я должны помочь Эдит. Я и так зашел уже гораздо дальше, чем собирался вначале, и честно говорю вам: я вовсе не такой благородный и самоотверженный, как вы думаете. Мои силы на исходе! Я больше не могу выносить, чтобы на меня молились, да еще делать вид, что мне это приятно. Лучше ей все объяснить сейчас, чем разочаровывать потом. Даю вам честное слово солдата, что мое предупреждение искренне: не рассчитывайте на меня, не переоценивайте меня!
   Должно быть, я говорил очень твердо, потому что Кондор озадаченно посмотрел на меня.
   — Это звучит так, словно вы уже решились на какой-то шаг. — Вдруг он поднялся. — Пожалуйста, всю правду, без недомолвок! Вы уже сделали что-то… чего нельзя изменить?
   — Да, — сказал я, в свою очередь вставая с места и вынимая из кармана прошение об отставке. — Вот. Прошу вас, прочтите сами.
   Кондор неуверенно взял листок и, бросив на меня встревоженный взгляд, отошел к письменному столу, где горела лампа. Потом тщательно сложил бумагу и обратился ко мне совершенно спокойным, деловым тоном, словно говорил о чем-то само собой разумеющемся:
   — Я считаю, что после всего сказанного мною сегодня вы полностью отдаете себе отчет в последствиях: мы только что пришли к выводу, что ваше бегство равносильно убийству бедной девочки, убийству или самоубийству… Поэтому вам, я полагаю, абсолютно ясно, что этот лист бумаги является не только вашим прошением об отставке, но и… смертным приговором Эдит.
   Я не ответил.
   — Я задал вам вопрос, господин лейтенант! И я повторяю его: отдаете ли вы себе отчет в последствиях? Берете ли вы на себя ответственность?
   Я опять промолчал. Он подошел и протянул мне сложенный листок.
   — Благодарю! Я не желаю иметь ничего общего с этим. Возьмите!
   По рука моя висела, как парализованная. У меня не было мужества выдержать его испытующий взгляд.
   — Следовательно, вы не намерены давать ход этому… этому смертному приговору?
   Я отвернулся и спрятал руки за спину. Он понял.
   — Итак, я могу порвать это?
   — Да, прошу вас.
   Я услышал резкий звук разрываемой бумаги — раз, два, три — и шелест обрывков, падавших в корзину. Как это ни странно, но я вдруг почувствовал облегчение. Опять — уже во второй раз за этот роковой день — решалась моя судьба. Решалась без моего участия.
   Кондор подошел и, мягко положив мне руку на плечо, снова усадил в кресло.
   — Ну вот, я думаю, что сейчас мы предотвратили большое несчастье… очень большое несчастье. А теперь к делу! Как бы там ни было, но благодаря этому случаю я получил возможность до некоторой степени узнать вас… Нет, не спорьте. Я не переоцениваю вас, я не согласен с Кекешфальвой, который восхваляет вас как необыкновенного доброго человека, напротив, для меня вы, с вашими неустойчивыми чувствами, с вашим каким-то особенным нетерпением сердца, весьма ненадежный партнер; и как бы ни радовался я тому, что предотвратил вашу безумную выходку, мне ни в коей мере не может импонировать поспешность, с какой вы принимаете решения и тут же отказываетесь от своих замыслов. На людей, чьи поступки до такой степени зависят от настроения, нельзя возлагать никакой серьезной ответственности. Если бы мне понадобилось поручить кому-нибудь дело, требующее терпения и упорства, вас я выбрал бы в последнюю очередь. Так вот, слушайте! Я хочу от вас немногого. Только самого необходимого, без чего никак нельзя обойтись. Ведь вы уговорили Эдит начать этот новый курс — вернее, курс, который она считает новым. Ради вас она решилась уехать, уехать на несколько месяцев, и, как вы знаете, до отъезда осталось восемь дней. Ну так вот, в эти восемь дней мне потребуется ваша помощь, и, чтобы облегчить вам задачу, скажу сразу: через восемь дней все кончится. Мне ничего от вас не нужно, кроме обещания, что за неделю, которая остается до отъезда, вы не сделаете ничего опрометчивого, ничего неожиданного и прежде всего ни словом, ни жестом не выдадите своего страха перед нежным чувством бедной девочки. Пока я больше ничего не хочу от вас, я думаю, это самое меньшее, чего можно потребовать: восемь дней самообладания, когда на карту поставлена жизнь другого человека.
   — Да… но потом?
   — Пока не будем думать об этом. Когда я удаляю опухоль, то не спрашиваю, не появится ли она вновь через несколько месяцев. Когда меня зовут на помощь, я должен действовать не колеблясь. В жизни это всегда самое правильное, потому что самое человечное. Все остальное — воля случая, или, как сказал бы верующий, воля божья. За несколько месяцев может произойти все что угодно! Может быть, улучшение действительно наступит скорее, чем я ожидаю, может быть, в разлуке ее страсть угаснет — я не могу заранее предусмотреть все возможности, а вам это и подавно ни к чему! Сосредоточьте все ваши силы только на одном — пусть она в эти решающие дни не почувствует, что ее любовь так… так пугает вас. Все время говорите себе: восемь дней, семь дней, шесть дней — и я спасу человека, не оскорблю, не разочарую, не обижу его, не отниму у пего последнюю надежду. Восемь дней мужественного поведения — вы действительно считаете, что это вам не под силу?
   — Напротив! — вырвалось у меня. И я добавил еще убежденнее: — Я выдержу! — Едва услышал об определенном сроке, в меня словно влились новые силы.
   Кондор глубоко вздохнул.
   — Слава богу! Теперь я могу признаться вам, что был сильно встревожен. Поверьте, Эдит не пережила бы, если в ответ на ее письмо, на ее признание вы бы попросту удрали. Потому-то ближайшие несколько дней — самые решающие. Все остальное уладится потом. А сейчас позволим бедной девочке немного побыть счастливой — подарим ей восемь дней безмятежного счастья; ведь за одну эту неделю вы ручаетесь, не так ли?
   Вместо ответа я протянул ему руку.
   — Ну-с, теперь я думаю, все в порядке, и мы можем присоединиться к моей жене.
   Но он продолжал сидеть. Я почувствовал, что в нем зародилось какое-то сомнение.
   — Еще одно, — негромко сказал он. — Нам, врачам, всегда приходится иметь в виду непредвиденные обстоятельства, мы должны быть готовы ко всяким случайностям. Если, не дай бог, хотя это маловероятно, что-нибудь случится… я хочу сказать, если силы покинут вас или подозрительная недоверчивость Эдит приведет к какому-нибудь кризису — немедленно поставьте меня в известность. Ничего непоправимого не должно произойти за этот срок, короткий, но решающий. Если вы почувствуете, что не можете справиться со своей задачей, или непроизвольно выдадите себя — не стыдитесь, ради бога, не стыдитесь меня, я видел достаточно обнаженных людей и надломленных душ! Вы можете прийти или позвонить мне в любое время дня и ночи, я всегда готов помочь вам — я знаю, что поставлено на карту. А сейчас, — кресло, стоявшее рядом с моим, сдвинулось, и Кондор поднялся, — переберемся лучше туда. Наш разговор немного затянулся, а мою жену легко разволновать. Прошли годы, но я должен все время быть начеку, чтобы не тревожить ее. Кого однажды жестоко ранила судьба, тот навсегда остается ранимым.
   Кондор опять подошел к выключателю, вспыхнула люстра. Когда он повернулся, его лицо, освещенное ярким светом, показалось мне иным, ибо я впервые заметил глубокие морщины на лбу этого человека, усталого до изнеможения. «Он всегда жертвовал собой для других», — подумал я. Мне вдруг представилось жалким мое намерение спастись бегством от первой же неприятности, и я посмотрел на него с чувством благодарности.
   Он, видимо, заметил это и улыбнулся.
   — Как хорошо, — он похлопал меня по плечу, — что вы пришли ко мне и мы поговорили обо всем. Только представьте, что было бы, если б вы, не подумав как следует, сбежали. Всю жизнь вы бы несли эту тяжесть, потому что можно сбежать от чего угодно, только не от самого себя. А теперь пойдемте туда. Идемте, мой друг…
   Слово «друг», подаренное мне Кондором в этот час, растрогало меня. Он знал, каким слабым, каким трусливым я был, и все же не испытывал ко мне презрения. Одним этим словом старший ободрил младшего, умудренный жизненным опытом вселил уверенность в новичка, робко вступающего в жизнь. Легко, словно сбросив тяжелую ношу, я последовал за ним.

 

 
   Сначала мы прошли приемную, потом Кондор открыл дверь в следующую комнату. Его жена сидела за еще не убранным обеденным столом и вязала. Глядя на эту кропотливую работу, никак нельзя было предположить, что руки, так ловко и уверенно играющие спицами, принадлежат слепой; коробки с шерстью и ножницами были аккуратно разложены на столе. Ее слепота стала явной, когда она подняла голову и в пустых зрачках заблестело миниатюрное отражение лампы.
   — Ну, Клара, мы сдержали слово? — подходя к ней, сказал Кондор тем глубоким, проникновенным голосом, которым он всегда обращался к жене. — Не правда ли, мы совсем недолго? Если бы ты знала, как я рад приходу господина лейтенанта! Да, ты еще не знаешь — по присядьте же, дорогой друг! — ведь он служит в гарнизоне, в том самом городе, где живут Кекешфальвы, помнишь мою маленькую пациентку?
   — Ах, это та бедная парализованная девочка, да?
   — Вот-вот. Ты понимаешь, через господина лейтенанта я время от времени узнаю, что у них там нового, так что мне не надо самому ежедневно ездить туда. Он бывает у них почти каждый день, чтобы немного скрасить бедняжке ее одиночество.
   Слепая повернула голову в ту сторону; где предполагала найти меня. Жесткие черты ее лица вдруг смягчились.
   — Как вы добры, господин лейтенант! Могу себе представить, какая это для нее радость, — кивнула она мне; ее рука, лежавшая на столе, невольно приблизилась к моей.
   — Да, мне это очень кстати, — продолжал Кондор, — иначе пришлось бы гораздо чаще ездить туда, чтобы поддерживать в ней присутствие духа, ведь нервы ее совершенно расшатаны. Для меня это громадное облегчение, что как раз сейчас, когда до ее отъезда в Швейцарию осталась всего неделя, лейтенант Гофмиллер немного присмотрит за девочкой. Правда, с ней не всегда бывает легко, по он действительно превосходно заботится о бедняжке, я знаю, что вполне могу на него положиться, больше, чем на любого из моих ассистентов и коллег.
   Я сразу понял, что Кондор хочет еще крепче связать меня, напоминая о моих обязательствах в присутствии другого беспомощного существа; тем не менее я охотно пошел ему навстречу.
   — Разумеется, вы можете положиться на меня, господин доктор. Конечно, все эти восемь дней, от первого до последнего, я буду ходить к ним и тотчас позвоню вам, если произойдет даже самый пустячный инцидент. Однако полагаю, — я многозначительно посмотрел на Кондора поверх головы слепой, — что никаких инцидентов, никаких затруднений не будет. Я уверен в этом.
   — Я тоже, — подтвердил он с легкой улыбкой; мы хорошо поняли друг друга.
   Но тут губы его жены слегка дрогнули. Было видно, что ее что-то тревожит.
   — Я еще не извинилась перед вами, господин лейтенант. Боюсь, что я была сегодня не совсем… не совсем любезна. Но эта глупая девчонка о вас не доложила, и я не имела ни малейшего представления о том, кто ожидает в приемной, а Эммерих еще ни разу не говорил мне о вас. Я подумала, что это кто-нибудь посторонний и что мужу опять не дадут отдохнуть, а ведь он всегда приходит домой смертельно усталый.
   — Вы были совершенно правы, сударыня, и вам следовало проявить еще больше строгости. Простите за нескромность, но я боюсь, что ваш супруг слишком много отдает своей работе.
   — Все, — с жаром перебила она, подвигаясь ко мне вместе с креслом. — Все, говорю я вам, — время, нервы, деньги. Из-за своих больных он не ест и не спит. Каждый эксплуатирует его, а я с моими слепыми глазами ничем не могу помочь ему, ни от чего не могу его уберечь. Если бы вы знали, как я тревожусь за него! Весь день я только и думаю: вот сейчас он все еще ходит голодный, сейчас он снова сидит в поезде, в трамвае, а ночью они его опять разбудят. У него для всех есть время, только не для себя. А кто благодарит его за это? Никто! Никто!
   — В самом деле никто? — с улыбкой наклонился Кондор к разволновавшейся жене.
   — Конечно, — покраснела она. — Ведь я абсолютно ничего не могу для него сделать! Пока он придет домой с работы, я вся изведусь от страха. Ах, если бы вы смогли повлиять на него! Ему нужен кто-то, кто бы хоть немного сдерживал его. Ведь нельзя, же помочь всем…
   — По попытаться надо, — сказал он и посмотрел на меня. — Ведь для этого и живешь. Только для этого. — Его слова заставили мое сердце забиться сильнее. Но я спокойно выдержал его взгляд — и принял решение.
   Я поднялся. В эту минуту я дал обет. Услышав, что я встал, слепая подняла голову.
   — Вам в самом деле уже пора? — спросила она с искренним сожалением. — Как жаль! Но вы скоро опять придете, не правда ли?
   У меня было какое-то странное чувство. В чем же дело, с удивлением спрашивал я себя, все доверяют мне, вот эта слепая восторженно устремляет на меня свои незрячие глаза, а этот человек, почти чужой, дружески кладет мне руку на плечо? Спускаясь по лестнице, я уже не понимал, что привело меня сюда час назад. Почему я, собственно, хотел бежать? Потому что какой-то свирепый начальник грубо обругал меня? Потому что какое-то бедное, искалеченное существо сгорало от любви ко мне? Потому что кто-то ждал от меня утешения и помощи? Ведь это прекрасно — помогать, это единственное, что действительно имеет цену и приносит награду. И когда я понял это, для меня стало внутренней необходимостью то, что еще вчера казалось невыносимой жертвой: быть благодарным человеку за его большую, пылкую любовь.

 

 
   Восемь дней! С тех пор как Кондор ограничил выполнение моей задачи определенным сроком, я вновь почувствовал уверенность в себе. Я боялся только одного часа, одной минуты — той, когда придется встретиться с Эдит в первый раз после ее признания. Я знал, что после того, что между нами произошло, прежняя непринужденность уже невозможна, — первый взгляд после того жгучего поцелуя должен заключать в себе вопрос: простил ли ты меня? — и, возможно, даже более опасный: позволишь ли ты мне любить тебя, ответишь ли ты мне на мою любовь? Этот первый взгляд сквозь краску стыда, взгляд скрытого, но неудержимого нетерпения, мог — я отчетливо сознавал это — оказаться самым опасным и вместе с тем решающим. Одно неловкое слово, один фальшивый жест — и сразу же станет явным то, что должно оставаться тайным, а это значит, что свершится непоправимое, грубое и оскорбительное, против чего так настойчиво предостерегал Кондор. Но стоит мне выдержать этот взгляд, и я спасен, а может быть, навсегда спасена я Эдит.
   Едва я на следующий день переступил порог усадьбы, как мне стало ясно, что Эдит, которую те же опасения сделали предусмотрительной, приняла необходимые меры, чтобы не встретиться со мною с глазу на глаз. Уже в вестибюле я услышал звонкие голоса нескольких женщин, болтавших между собой; очевидно, на те часы, когда наше общество обычно не нарушалось приходом гостей, она пригласила знакомых, чтобы с их помощью пережить критический момент.
   Не успел я войти в гостиную, как навстречу мне — то ли следуя инструкциям Эдит, то ли по собственному побуждению — с наигранной веселостью устремилась Илона. Она представила меня супруге окружного начальника и ее дочери — веснушчатой дерзкой девчонке (которую, кстати, Эдит терпеть не могла), а затем подтолкнула к столу: благодаря этому все сошло незаметно. Мы пили чай и болтали. Я с жаром втолковывал что-то задорному веснушчатому провинциальному гусенку, в то время как Эдит беседовала с ее матерью. Такое, отнюдь не случайное размещение гостей ослабило двумя изолирующими прослойками незримый контакт между мной и Эдит, я получил возможность не смотреть в ее сторону, хотя временами ощущал на себе ее тревожный взгляд. И даже когда гостьи наконец поднялись, сообразительная Илона тут же нашла выход.
   — Я только провожу дам. Вы пока можете сыграть вашу партию в шахматы. Потом мне еще нужно будет сделать кое-какие приготовления к отъезду, но через час я вернусь.
   — Хотите сыграть? — спросил я Эдит вполне непринужденно, в то время как гости выходили из комнаты.
   — С удовольствием, — ответила она, опустив глаза.
   Эдит смотрела вниз, пока я тщательно, чтобы выиграть время, расставлял фигуры. По старому правилу, чтобы решить, кому начинать, мы обычно прятали за спиной черную или белую фигуру. Но сейчас такой прием заставил бы нас заговорить, произнести хотя бы одно слово: «в правой» или «в левой»; даже этого мы оба постарались избежать. Лишь бы не разговаривать! Запереть все мысли в квадрат из шестидесяти четырех клеток! Не отрываясь смотреть только на фигуры, не глядеть даже на пальцы, которые их передвигают! Мы притворялись, что увлечены игрой, как самые заядлые шахматисты, забывающие во время игры обо всем на свете.
   Но вскоре сама игра обнаружила наше притворство. В третьей партии Эдит окончательно спасовала. Она делала неверные ходы, дрожь ее пальцев ясно говорила, что ей не выдержать этого неестественного молчания. Посреди игры она отодвинула доску.
   — Хватит! Дайте мне сигарету.
   Я вынул из гравированного серебряного портсигара сигарету и услужливо зажег спичку. Когда вспыхнул огонек, я не мог не взглянуть Эдит в глаза. Их застывший взгляд не был направлен ни на меня, ни на какой-либо определенный предмет: словно замороженные ледяным гневом, они выжидали, отчужденно и неподвижно, а над ними напряженно вздрагивали дуги бровей. Я сразу понял — это знак, предвещающий грозу.
   — Не надо! — произнес я, не на шутку испугавшись. — Пожалуйста, не надо!
   Но она откинулась на спинку кресла. Я видел, как дрожь пробегала по всему ее телу и пальцы все глубже впивались в подлокотники.
   — Не надо! Не надо! — Кроме этих умоляющих слов, пне ничего не приходило в голову. Но плотина уже прорвалась. Это были не бурные, громкие рыдания, а — что еще страшней — тихий, надрывающий душу плач с закушенной губой, плач, который стыдится самого себя, но который невозможно унять.