– Мой дорогой, – тихо и радостно сказала Парима. – Я уже приехала. Петр Сергеевич, как добраться к вам?
   Михаил бросился на голос. Сдвинул стул. Ударился о тумбу визефона. Обхватил руками холодное стекло экрана.
   – Парима!!
 
   Как часто бывает, что человек страдает, тяготится жизнью, а горе-то воображаемое.
   Чаще всего это случается с влюбленными. И он и она жить не могут друг без друга. Это видят все вокруг, и только они сами не способны разобраться в своих чувствах. Бредут в пьянящем тумане, вздыхают, не замечая ничего и никого, а за ними стелется, стелется ромашковый след. «Любит – не любит»… Как назло, всегда выпадает «не любит»… Вот тебе и трагедия… А встретятся невзначай эти двое на майской росистой тропке, в саду, залитом лунным светом, или даже молча послушают до утра соловья, – вот и станет понятным все, что было таким простым и одновременно таким запутанным.
   Хуже бывает, когда не в эту первую робкую, а в глубокую, настоящую любовь вдруг ворвется большое горе. Хуже, а может быть, и лучше, потому что любовь, как и дружба, проверяется не в миг веселья, а в трудные минуты.
   Большое горе постигло Михаила Лымаря. Пуля попала ему в голову, повредила зрительные центры мозга и привела к слепоте.
   Врачи обещали вернуть ему зрение. После трех операций он действительно стал отличать свет от тьмы. Но это был предел. Хирургия исчерпала свои возможности.
   Оставалась надежда еще на один метод. На какой именно – Петр Сергеевич Щеглов не говорил, ссылаясь на запрещение разглашать незаконченные работы научно-исследовательского института биофизики.
   Может быть, новый метод и впрямь окажется эффективным. Но Михаил уже потерял надежду: разве возвратишь зрение человеку, страдающему слепотой психического происхождения?
   Несколько последних месяцев его, не переставая, грызла совесть. Как он мог проявить малодушие и скрыть от Паримы свое увечье?! Пусть он сделал это, чтобы не причинять горя любимой, пусть надеялся на успешное лечение, – но ведь Парима никогда не простит обмана… Да и может ли он иметь право на ее любовь? Не лучше ли сделать так, чтобы она забыла его навсегда?
   Какими далекими и какими несущественными кажутся ему эти переживания сейчас!
   Он сидит рядом с Паримой, держит в своих руках ее руку и представляет любимую именно такой, какой она была вечером перед штурмом Гринхауза.
   Говорят, земля, за которую пролил кровь, становится навсегда родной. А для Михаила Лымаря далекая Малайя стала родной вдвойне.
   Жадно расспрашивает он о знакомых местах, о людях, с которыми рука об руку боролся за освобождение Малайи, удивляется, как бурно развивается молодая народная республика.
   Прошло немного времени со дня окончательного освобождения страны, а уже через «римбу» пролегли железные дороги и шоссе, строятся школы и заводы, кинотеатры и порты. А вблизи того места, где когда-то был Гринхауз, недавно заложена мощная гидростанция.
   И невольно перед глазами бывшего радиста «Игарки» и бывшей малайской партизанки вновь и вновь проплывает то, что минуло и никогда не повторится.
   – Ми-Ха-Ло, дорогой, а где сейчас мистер Петерсон?
   – Не знаю, Парима. Обещал писать и, действительно, сообщил, что прибыл в Соединенные Штаты, а затем умолк. Погиб, наверное. Или получил наследство.
   Михаил двинул плечами. Он видел Петерсона лишь несколько минут и не интересовался этим человеком.
 
   А Джек Петерсон, «всемирный миротворец», в эти минуты шел по узкой, неказистой уличке Нью-Йорка, – по уличке, известной всему миру, ибо ее название стало символом империализма.
   Нет, Джек не стал миллионером, – это засвидетельствовал бы каждый, увидевший его изможденное лицо, потрепанную одежду, ботинки, бесстыдно просившие каши.
   Так почему же этот полунищий попал на Уолл-стрит, на улицу, где даже миллионеры кажутся жалкими бедняками в сравнении с теми, кто ворочает миллиардами?.. Почему же он вышел из небоскреба, на двери которого висит скупая, черная с золотом табличка: «Паркер Нейншл Банк»?..
 
 
   Неужели, ссылаясь на знакомство с мистером Паркером-Вторым, клянчил у кого-нибудь из его наследников несколько долларов на пропитание?
   Нет, Джек Петерсон не протягивал ладонь за милостыней. Он протягивал свои руки: возьмите их, они еще сильны и могут сделать многое! Он не продавал своего самолюбия, но шел на более значительную жертву: готов был продать свой мозг, свои способности, неисчерпанную творческую энергию. Что угодно, – он согласен даже проектировать машины для уничтожения, лишь бы получить возможность восстановить проект интегратора, с помощью которого наконец будет установлен мир и согласие во всем мире.
   Слепой, неразумный человек!.. Он все еще избегал политики, убегал, как черт от ладана, когда его приглашали на митинг сторонников мира; вместе с множеством других обывателей вслед за желтой прессой повторял всяческие басни о коммунистах. Гринхауз его не научил ничему.
   Вколоченное в голову с детства не рассеивается за несколько дней. Петерсон полюбил русского инженера Щеглова, радиста Лымаря и красивую малайку Париму, свыкся с мыслью, что и среди малайцев есть умные, искренние, хорошие люди. Однако он воспринимал каждого из этих людей в отдельности как индивидуума, а представить их в целом, в массе, не умел и не хотел. Петерсон оставлял это на потом, когда под действием облучения все люди на земле действительно станут равными по своим умственным способностям и будет устранена причина возникновения всяческих политических группировок.
   Свыше четырех лет Джек Петерсон один-одинешенек ведет невероятно тяжелую борьбу за создание интегратора. На постоянную работу его никто не берет, так как он производит впечатление помешанного, едва начнет говорить о своих грандиозных замыслах. Несколько раз его сажали в тюрьму за бродяжничество, но сразу же выпускали: этот «клиент» откровенно радовался обретенному крову и пище и немедленно принимался за расчеты.
   Свыше четырех лет, отказывая себе во всем, Петерсон тратил все до последнего цента на бумагу и чертежные принадлежности, не позволял себе потерять хотя бы минуту, – рассчитывал, чертил, аккуратно, как на выставку, – и приносил чертежи в убогую каморку своего знакомого, в один из самых нищих закоулков Бруклина.
   И вот недавно случилась непоправимая беда: тот дряхлый дом завалился, а газ, вырвавшийся из поврежденной магистрали, послужил причиной пожара. Погибло все, в том числе и чертежи будущего интегратора.
   Начать все сначала Петерсон не в силах; у него просто не хватит энергии довести дело до конца… Эх, если бы удалось вспомнить схему профессора Вагнера!.. Казалось, когда-то она врезалась в мозг так, что ее оттуда и не выковырнешь!.. Но это было тогда, когда голову Петерсона облегал чудесный «радиошлем». А теперь для восстановления в памяти схемы интегратора нужно прежде всего иметь этот интегратор. Круг замкнулся.
   Четыре года назад Майкл Паркер-Третий, наследник Паркера-Второго, в знак благодарности за печальное сообщение, предложил Петерсону солидную должность в лаборатории военной радиоаппаратуры. Джек гордо отклонил это предложение. Сегодня, упрекая себя в безрассудстве, он пришел к Паркеру, чтобы заявить о своем согласии. Но Паркер-Третий даже «не узнал» его.
   Петерсон постоял на углу Уолл-стрита и Бродвея, собрался было свернуть влево, к Баттери-Парк, – там были удобные лавочки, – а затем передумал: холодно. На ночлег устроиться лучше в Риверсайд-Парк, хотя бы за Сто шестнадцатой Западной улицей, где-нибудь вблизи Колумбийского университета. Там есть некоторая защита от пронизывающего северо-восточного ветра.
   Но в кармане не было ни цента, а до Сто шестнадцатой Западной улицы отсюда не менее пятнадцати километров. Раз в жизни, имея деньги и свободное время, можно пройтись по этому отрезку Бродвея – «Великого Белого Пути», который и впрямь ночью освещен чуть ли не ярче, чем днем. При одном воспоминании о подобном путешествии с пустым карманом мимо шикарнейших магазинов, ресторанов и кафе у Петерсона стало на сердце тоскливо и скучно.
   Нет, лучше уж направиться через мост к Бруклину, и там, где-нибудь у Мертл-авеню, отыскать вентиляционную шахту метро. Врежется в ребра металлическая сетка, зато не будет досаждать холод.
   Пройдя два квартала по Бродвею, Петерсон у Сити-Холл повернул вправо, к Бруклинскому мосту.
   Он шел быстро, почти бежал, как бегают все жители этого города, девиз которых: «Время – деньги!»
   Сейчас, в сумерках, среди разношерстного потока людей, двинувшихся из деловых кварталов Манхеттена к Бруклину. Джек Петерсон казался одним из многих, – мелким клерком или третьеразрядным техником, которого где-то ждет костлявая сердитая миссис, ветхая удобная кровать и пилюли против головной боли. И, в конце концов, эта перспектива была вовсе не такой страшной, как казалось Джеку в прошлом. Даже захотелось иметь вот такое уютное логово, – собственное, друга – хоть какого-нибудь, лишь бы он выслушал и поддержал… Друг!.. Как ему не хватало сейчас друга!
   Джек попытался заговорить со своими соседями по потоку. Но все были безразличными, усталыми, молчаливыми.
   И он оставил попытку рассеяться, найти у кого-нибудь поддержку. В самом деле, кто в Нью-Йорке, да и вообще в Америке, может заинтересоваться чужой судьбой?.. Тут каждый за себя, каждый против всех. А он хотел один сделать добро им всем… Но может ли интегратор, хоть и самый мощный, взбудоражить, пробудить эту серо-черную полосу людей?.. Облучишь их и раз, и второй. Им покажется, что действительно нужно быть честными, искренними, работящими… А затем они уйдут на работу, вернутся уставшими и голодными, с расстроенной дневной кутерьмой и бешеным темпом движений нервной системой… Облучать их вновь и вновь?.. Но тогда ни один мозг не выдержит перенапряжения, и чудесный интегратор станет обычным средством уничтожения… А владеющие миллиардами, – разве они согласятся на облучение?.. Пусть против нового, сверхмощного интегратора не устоят стальные каски. Будут изобретены иные средства защиты; монополисты останутся монополистами, и все пойдет по-прежнему…
   Значит, нужно изолировать всех, кого привлекает война, всех, кому по вкусу порабощение человека человеком, всех, кто, не работая, живет продуктами чужого труда… Добровольно они не согласятся на это, ясно. Они начнут борьбу с новейшим оружием в руках. Ну, так отнять это оружие и…
   Петерсон подумал об этом, и у него сжалось сердце: да ведь он же дословно повторил то, что предлагают коммунисты!.. Оружие против оружия! Уничтожить монополистов!..
   Так какой же смысл мучиться, мечтать, существовать лишь ради создания чудесного интегратора?
   Джек шел все медленнее и медленнее. Остановился, оглянулся.
   Нью-Йорк, город-великан, город-хищник, возник перед ним во всей своей неповторимой красоте.
   Огни… Миллионы огней… Мерцают, переливаются, изменяются в цвете. Сосредоточиваются в группы. Тянутся полосами. Все живет, пульсирует, словно город переваривает людей, попавших в его утробу.
 
 
   Слева, на южном конце Манхеттена, огни вскарабкались на невероятную высоту. Это сгрудились небоскребы, которые должны каждого подплывающего к Нью-Йорку поразить, напугать, подавить своей надменностью, массивностью, бездушием. Где-то там, в порту, стоит статуя Свободы, но тусклого огонька ее факела не видно. Его надежно заслонили долларовые цитадели Уолл-стрита.
   – Свобода! – прошептал Джек Петерсон.
   Он взглянул вниз, через перила.
   Резкий ветер сорвал с него ветхую шляпу, понес и очень далеко швырнул в грязные и холодные волны Ист-Ривера.
   А вслед за этой шляпой, словно сожалея о ней, прыгнул с Бруклинского моста и Джек Петерсон, – человек, нашедший правильный путь лишь тогда, когда уже не было сил сделать по этому пути ни шага.
   Он летел долго, – Бруклинский мост очень высок.
   И в последнее мгновение, в момент наибольшего напряжения мозга, пред Петерсоном ярко, как на экране, вспыхнула полная схема интегратора, – схема, которая была ему уже совсем не нужна.
 
   Щеглов привел Париму в большой светлый зал, улыбнулся и с подчеркнутой торжественностью сказал:
   – Вы хотели видеть дифференциатор?.. Вот он!
   – Где?
   Парима удивленно оглянулась: не то, что дифференциатора, а вообще ничего, говорившего о медицине, она не замечала. Помещение походило на радиостудию: на полу – мягкий ковер, у стен – прожекторы и громкоговорители; небольшая тумба, обрамленная красивой пластмассой. Вот и все.
   Девушка поочередно заглянула в углы, постучала кулаком по мягкой обивке стен, посмотрела даже на потолок и смущенно повела плечом:
   – Не вижу.
   Ей казалось, что инженер шутит. Она окончила курсы радистов, свыше года работала на сингапурской радиостанции и, конечно, сразу заметила бы то сложное радиотехническое сооружение, о котором так много говорил Щеглов.
   Инженер подошел к тумбе и открыл крышку:
   – А это?
   – Это?! – удивилась Парима. – И здесь свыше пяти тысяч радиоламп?
   – Этого я не говорил, – засмеялся Щеглов. – Я сказал – «триодов». Но это не лампы, а кристаллы. Каждый из них имеет объем два кубических миллиметра. Схема – печатная. Лишь это и дало возможность достичь такой портативности.
   Он приподнял крышку прибора, и Парима восхищенно вскрикнула: какой монтаж!
   Однако слово «монтаж» сюда уже не подходило. Тут не было проводов и обычных радиотехнических деталей, к которым эти провода припаиваются. Каждый из каскадов дифференциатора представлял собой тонкую пластмассовую пластинку, на которой серебром и специальными красками была отпечатана радиосхема. Сопротивлениями служили полоски краски. А крохотные кристаллические триоды, играющие роль электронных радиоламп, были заштампованы в пластмассу, и лишь точки металла в местах присоединения к схеме указывали на их присутствие.
   – Необыкновенно!.. Необыкновенно! – Парима не удержалась и по-детски всплеснула руками. Затем улыбнулась смущенно. – Ах, простите… Петр Сергеевич, скажите: так это и есть тот интегратор, который вы начали проектировать в Гринхаузе?
   – Не интегратор, а дифференциатор, девушка! – с шутливой назидательностью ответил Щеглов. – Это – во-первых. А во-вторых… Как бы вам сказать?.. Я, действительно, мечтал о чем-то подобном. Но… Но когда я вернулся из Малайи в Советский Союз и предложил свой проект, мне без лишних слов показали два агрегата. Один из них – интегратор, но такой мощности, которая Харвуду и не снилась. А другой… – инженер кивнул головой в сторону пластмассовой тумбы.
   – Дифференциатор?
   – Да. Моя заслуга состоит в том, что я дал ему это короткое название вместо длиннейшего, которого натощак не произнести. Ну, да еще в том, что я предложил применить печатные радиосхемы и этим уменьшил объем конструкции ровно в двадцать раз.
   – Вы обещали объяснить принцип работы дифференциатора.
   Щеглов посмотрел на часы:
   – Пусть попозже, Парима. Сейчас начнется сеанс. Я приведу Михаила, а вы забирайтесь в уголок и сидите тихохонько, как мышка. Хорошо?
   Парима серьезно качнула головой. Она согласна выполнять любые условия, лишь бы присутствовать на первом лечебном сеансе, от успеха которого, возможно, зависит все.
   Щеглов помог Лымарю сесть на диван и вышел.
   Парима была не дальше, чем в пяти метрах от Михаила. Подойти бы сейчас к нему, поцеловать, сказать что-нибудь такое нежное, такое хорошее, чтобы после этих слов стало у него на душе легко и светло!
   Сидит Ми-Ха-Ло на диване точно такой же, каким был пять лет тому назад, – широкоплечий, высокий, но очень бледный. Никто бы не сказал, что он слепой. Просто задумался человек, устремил в пространство рассеянный взгляд ясных глаз, вспоминает, обдумывает… Вот проскользнуло воспоминание о чем-то досадном – и на лице появилось выражение страдания. А вот разгладились морщины, набежала улыбка… Может быть, о Париме?
   Сквозь неплотно прикрытую дверь из коридора послышались голоса. Парима отодвинулась дальше, за ширму. Она еще успела увидеть, как Михаил вскочил, одернул пиджак, а в комнату вошли инженер Щеглов и высокий белобородый человек. Это, вероятно, и был академик Довгополов, руководитель научно-исследовательского института биофизики.
   С этого времени, не решаясь высунуть нос из своего убежища, она, как и Ми-Ха-Ло, воспринимала все лишь на слух. Но Парима хотя бы знала в лицо человека, на которого возлагалось столько надежд. А Михаил мог только фантазировать.
   Лымарю показалось, что академик чем-то очень рассержен. Он пожал руку Михаила, пробормотал свою фамилию и, продолжая разговор, набросился на Щеглова:
   – Дать такое усиление?!.. Мой дорогой, да знаете ли вы, насколько серьезно это дело – изучение человеческого мозга?!
   В этой фразе было что-то очень и очень знакомое. Лымарь напряг память и вдруг вспомнил: профессор!.. Да, именно эту фразу, с этими же интонациями, произнес много лет назад высокий седеющий профессор… Это было в институте экспериментальной физиологии, где шестнадцатилетний Миша Лымарь впервые увидел приборы для записи биотоков мозга.
   И такой приятной показалась Михаилу эта неожиданная встреча, что он, забыв о торжественности момента о тревоге, не оставлявшей его последние дни перед решающим опытом, придвинулся ближе и сказал басом:
   – Альфа-ритмы!
   – Да к чему тут альфа-ритмы! – напустился Довгополов и на него. – Для исследования альфа-ритмов эту методику действительно можно использовать. Но здесь… Напрасно, товарищ Щеглов, вы ищете поддержки у больного!.. В нашем случае речь идет о мозге, в котором вследствие травмы возникло торможение. Ну?.. Что вы мне на это скажете?
   И снова, едва сдерживая смех, вмешался Михаил:
   – Юноша может приобрести новые знания, изменить специальность, постареть, стать совсем непохожим на себя внешне, но «альфа-ритмы» останутся для него неизменными на протяжении всей жизни.
   Наступила пауза. Михаил представил себе, как академик ошеломленно поглядывает то на него, то на Щеглова, как бы спрашивая: не сошел ли с ума этот больной? И это была столь выразительная картина, что Лымарь не выдержал и захохотал:
   – Товарищ академик, я повторил фразу, услышанную от вас свыше двадцати лет назад. Как видите, юноша успел постареть, стал непохожим на себя, но об «альфа-ритмах» не забыл. А меня, наверное, вы забыли. Я приходил к вам с преподавателем физики.
   – Забыл! – засмеялся академик. – Разве мало ко мне приходило таких, как вы?.. Ну, хорошо, мой дорогой, у нас еще будет – время для воспоминаний. А сейчас начнем.
   Забилось и вдруг замерло сердце Михаила. Подходит неизвестное, а может… и страшное.
   – Садитесь сюда!
   Его привели к креслу, посадили, натянули на голову какую-то холодную металлическую вещь.
   – Внимание! – сказал академик. – Петр Сергеевич, ток!
   Парима уже не могла сидеть спокойно. Она пододвинулась ближе к краю ширмы, выглянула оттуда. В глаза ударил ослепительный, почти фиолетовый свет. Пришлось надеть синие очки, которые заранее дал ей Щеглов.
   Михаил с металлическим шлемом на голове сидел перед прожектором. Свет бил ему прямо в глаза. Академик внимательно следил за приборами на пульте дифферентциатора.
   – Что вы видите, дорогой?
   – Вижу тусклый свет, – хрипло сказал Михаил.
   – А сейчас? – академик передвинул рычажок настройки.
   – Не вижу ничего! – взволновался больной.
   – Ну, так сейчас увидите! – Довгополов подал знак, и Щеглов включил еще один прожектор.
   – Вижу.
   Несколько раз усиливал свет Щеглов, и каждый раз после какого-то движения руки академика на пульте дифференциатора Михаил заявлял, что не видит ничего.
   Парима не понимала, что тут происходит. Щеглов не успел разъяснить методику лечения. Да если бы и объяснил, вряд ли поняла бы Парима все.
   Этому больному можно вернуть зрение двумя путями. Усилить, например, электромагнитные колебания поврежденной части мозга с помощью интегратора. Человек начнет видеть. Но слишком дорого придется заплатить за это со временем: интегратор убьет человека рано или поздно.
   Академик Довгополов выбрал иной путь: он заставляет бороться за зрение собственный мозг больного.
   Вот в глаза Лымаря падает поток света. Хотя и очень слабенькие, но в мозгу больного все же возникают электромагнитные колебания. Дифференциатор эти колебания принимает, усиливает и посылает обратно в мозг, но, как говорят, «в противофазе». Эти колебания не усиливают колебаний мозга, а ослабляют, угнетают их.
   Однако мозг борется. Он мобилизует все силы, и все же преодолевает внешнее торможение. Тогда надо еще усилить действие дифференциатора. И снова мозг бросается в бой. На помощь клеткам, которые были повреждены, приходят другие, – ведь это не шутка, что-то необычное угрожает существованию всего организма!
   И вот так, – конечно, постепенно, медленно, – на протяжении многих сеансов мозг, так сказать, «тренируется», учится наново самостоятельно выполнять свои сложные функции. Это нечто похожее на восстановление перебитых, разрушенных и затем сшитых мышц. Лишь тренировкой, как ни болезненна и утомительна она, можно вернуть к жизни почти мертвые ткани.
   Сложные, очень сложные это вопросы для малайской девушки, не успевшей закончить даже техникум. Но она верит во всемогущество науки; верит в то, что для ее любимого вновь заиграет всеми красками яркий жизнерадостный мир. И сейчас, в минуты, когда от надежды до отчаяния – один шаг, она боится пропустить что-либо – жест, слово, будто от этого зависит все.
   – …А теперь? – допытывается Довгополов.
   – Н-не в-вижу… – шепчет Лымарь.
   – Как вас зовут?.. – академик внимательно поглядывает на экран, где суетится, выплясывает змейка электромагнитных колебаний мозга больного.
   – Как… зовут?.. – медленно, с большим усилием переспрашивает больной. Он морщит лоб, припоминая: а в самом деле, как его зовут и кто он?
   Не только слепоту, но и много других заболеваний и недостатков можно вылечить с помощью этого чудесного прибора. Случается, что человек теряет память. Увиденное и услышанное он забывает немедленно. Так пусть же со шлемом дифференциатора на голове заставит свой мозг тренироваться, работать; пусть напрягает его так, как напрягает сейчас этот больной.
   – Меня… зовут… Михаил…
   – Свет видите?
   – Вижу.
   Секунду тому назад он не видел. Значит, мозг борется, мозг выздоравливает!
   – Достаточно! – шепчет академик. – Кончайте.
   Щелкнул переключатель. Погасли мощные прожекторы. Тускло, неприветливо стало в большом зале.
   Михаил схватился с кресла и вскрикнул:
   – Вижу!.. Вас вижу, товарищ профессор!.. Вы в сером костюме, да?.. Петр Сергеевич, и вас!.. Ой, снова темнеет в глазах!.. Я снова не вижу!.. Не вижу!
   – Успокойтесь, успокойтесь, мой дорогой! – ласково, как ребенку, говорит академик. – Это же только первый сеанс. С каждым разом все дольше будет светить для вас свет. И, наконец, засияет навсегда.
   – Спасибо! – Лымарь нащупал руку академика и крепко пожал ее. – Спасибо!
   Щеглов отвернулся. У него в горле стал терпкий комок, радостной болью сжалось сердце.
   Он привык считать себя рассудительным, черствым, не способным к сантиментам, но в это мгновение не мог быть спокойным и он.
   Парима плакала не стыдясь. То были светлые слезы радости.
   Щеглов взял ее за руку и подвел к Михаилу. Она молча обняла любимого, прильнула щекой к его плечу. И он не удивился, словно знал, что Парима все время была здесь, рядом.
   – Пойдем, дорогая! – сказал он тихо.
   – Только не волноваться! – погрозил вслед им Довгополов. Он вытер пот со лба и повторил уже с иной интонацией, задумчиво: – Не волноваться!.. Гм… Хорошо говорить!
   Академик подергал себя за седую бороду и резко повернулся к Щеглову:
   – Прозрел!.. Вы слышите: прозрел!.. Пусть на мгновение, но ведь это начало. Человек, обреченный на самое страшное, спасен… Так разве ради этого не стоило мечтать и бороться?! – Он еще немного помолчал, а затем шутливо пожаловался: – Мой дорогой, о чем же мечтать дальше?.. Покорена земля и воды, энергия атома и межзвездное пространство… Начинает раскрываться самое сокровенное: тайна живого мозга… Что же еще?
   Щеглов только улыбнулся в ответ: дорогой академик, впереди еще работы да работы! И всегда, как пылающий маяк, впереди горят яркие мечты. Без мечты – нет жизни.
   – Я вижу солнце! – послышался из коридора взволнованный голос Лымаря.
   Довгополов и Щеглов оглянулись. Сквозь открытую дверь было видно: у окна, залитые яркими лучами солнца, стояли двое – молодые, сильные, красивые.
 
К ЧИТАТЕЛЯМ
Харьковское областное издательство просит присылать отзывы об этой книге по адресу:
Харьков, ул. Дзержинского, 3.