Им овладело непреодолимое желание схватить ее за плечи и вытащить из этой клетки. Но он тут же подумал. «Ничего! Сегодня очередь священника, завтра — моя». И, посмеиваясь над этим приключением, в ожидании своего часа преспокойно уселся против окошка исповедальни.
   Ждать ему пришлось долго. Наконец г-жа Вальтер встала, обернулась и, увидев его, подошла к нему. Лицо ее было холодно и сурово.
   — Милостивый государь, — сказала она, — прошу вас: не провожайте меня, не ходите за мной и никогда больше не являйтесь ко мне один. Я не приму вас. Прощайте!
   Она с достоинством удалилась.
   Дю Руа не удерживал ее: он давно уже взял себе за правило не ускорять ход событий. Когда же из своего убежища вышел слегка сконфуженный священник, он подошел к нему и, глядя ему прямо в глаза, прошипел: — Не будь на вас этой юбки, как бы я смазал вас по вашей гнусной роже!
   С этими словами он круто повернулся и, насвистывая, вышел из церкви.
   На паперти стоял, уже в шляпе, тучный господин и, заложив руки за спину, с явно скучающим видом оглядывал широкую площадь и прилегающие к ней улицы.
   Они раскланялись.
   Журналисту больше нечего было здесь делать, и он отправился в редакцию. Уже в прихожей по озабоченным лицам рассыльных он понял, что произошло нечто необычайное, и сейчас же проследовал в кабинет издателя.
   Старик Вальтер, стоя, короткими фразами нервно диктовал статью и в промежутке между двумя абзацами давал поручения окружившим его репортерам, делал указания Буаренару и распечатывал письма.
   — Ах, как это кстати, вот и Милый друг! — при виде его радостно воскликнул он, но вдруг осекся и, слегка смущенный, стал извиняться: — Простите, что я вас так назвал: я очень взволнован всем происшедшим. К тому же от жены и дочерей я только и слышу: «Милый друг, Милый друг», — поневоле привыкнешь. Вы на меня не сердитесь?
   — Нисколько, — со смехом ответил Жорж. — Это прозвище не обидное.
   — Отлично, стало быть, я тоже буду вас называть Милым другом, — продолжал старик Вальтер. — Итак, мы стоим перед лицом важных событий… Вотум недоверия министерству принят большинством трехсот десяти голосов против ста двух. Парламентские каникулы отложены, отложены на неопределенное время, а сегодня уже двадцать восьмое июля. Испания злится на нас за Марокко, — потому-то и слетел Дюран де Лен со своими приспешниками. Заварилась каша. Сформировать новый кабинет поручено Маро. Портфель военного министра он предложил генералу Бутену д'Акру, портфель министра иностранных дел — нашему другу Ларош-Матье. Себе он оставляет министерство внутренних дел и пост председателя совета министров. Наша газета становится официозной. В передовой статье я в общих чертах излагаю наши принципы и указываю путь новым министрам. Разумеется, — добавил он с добродушной усмешкой, — тот путь, по которому они сами намерены идти. Но мне нужно чтонибудь интересное по вопросу о Марокко, что-нибудь этакое злободневное, эффектное, сенсационное. Как вы насчет этого?
   — Я вас понял, — подумав, ответил Дю Руа. — Наши колонии в Африке — это Алжир посредине, Тунис справа и Марокко слева; так вот я вам дам статью, в которой постараюсь осветить политическую обстановку в этих наших владениях, изложить историю племен, населяющих эту обширную территорию, и описать поход к марокканской границе, вплоть до огромного оазиса Фигиг, где еще не ступала нога европейца, а ведь он-то и явился причиной нынешнего конфликта. Это вам подходит?
   — Как нельзя лучше! — воскликнул старик Вальтер. — Ну, а заглавие?
   — «От Туниса до Танжера».
   — Превосходно.
   Дю Руа пошел искать в комплекте «Французской жизни» свою первую статью «Воспоминания африканского стрелка», — ей только надо было дать другое название, кое-что изменить и подправить, а так она вся целиком могла сослужить службу, ибо в ней говорилось и о колониальной политике, и о населении Алжира, и о походе в провинцию Оран.
   В три четверти часа статейка была переделана, подштопана, приведена в надлежащий вид, подновлена и сдобрена похвалами по адресу нового кабинета.
   — Чудесно, чудесно, чудесно, — прочитав статью, заметил издатель. — Вы золото. Очень вам благодарен.
   К обеду Дю Руа, в восторге от проведенного дня, вернулся домой; неудача в церкви Трините его не смущала: он чувствовал, что выиграл партию.
   Мадлена ждала его с нетерпением. Когда он вошел, первыми ее словами были:
   — Тебе известно, что Ларош — министр иностранных дел?
   — Да, в связи с этим я уже дал статью об Алжире.
   — Какую статью?
   — Ты ее знаешь, — первую, которую мы писали вместе: «Воспоминания африканского стрелка»; я ее просмотрел и выправил так, как того, требуют обстоятельства.
   Мадлена улыбнулась.
   — Да, это именно то, что сейчас нужно, — заметила она и, помолчав, прибавила: — Я думаю о продолжении, которое ты должен был написать и которое ты тогда… бросил. Теперь нам есть смысл за него взяться. Из этого может выйти несколько отличных статей, подходящих к данному моменту.
   — Прекрасно, — сказал он и сел за стол, — Теперь нам уж никто не помешает, — ведь рогоносец Форестье на том свете.
   Это ее задело.
   — Твоя шутка более чем неуместна, и я прошу тебя положить этому конец, — сухо проговорила она, — Ты злоупотребляешь моим терпением.
   — Он собирался пустить ей шпильку, но в это время ему подали телеграмму, содержавшую всего одну фразу без подписи: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо».
   Он понял, и сердце у него запрыгало от радости.
   — Больше не буду, моя дорогая. Это глупо. Сознаюсь, — пряча в карман голубую бумажку, сказал он.
   И принялся за суп.
   За едой он повторял про себя эти слова: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо». Итак, она сдается. Ведь это означает: «Я в вашей власти, делайте со мной, что хотите, где хотите и когда хотите».
   Он засмеялся.
   — Что ты? — спросила Мадлена.
   — Так, ничего. Я встретил одного священника, и мне сейчас вспомнилась его толстая морда.
   На другой день Дю Руа явился на свидание ровно в четыре. Все скамейки в парке Монсо были заняты изнемогавшими от жары буржуа и беспечными няньками, которые, по-видимому, не обращали ни малейшего внимания на детей, барахтавшихся в песке на дорожках.
   Госпожу Вальтер он нашел среди искусственных руин, возле источника. С испуганным и несчастным видом она ходила вокруг небольшой колоннады.
   — Как здесь много, народу! — сказала она, прежде чем Дю Руа успел поздороваться с ней.
   Он обрадовался предлогу:
   — Да, это верно. Хотите куда-нибудь еще?
   — Но куда?
   — Это безразлично, можно взять карету. Вы спустите штору и сразу почувствуете себя в полной безопасности.
   — Да, так будет лучше. Здесь я умираю от страха.
   — В таком случае ждите меня у выхода на внешний бульвар. Через пять минут я подъеду в экипаже.
   И он помчался бегом.
   Как только они остались вдвоем в экипаже, г-жа Вальтер тщательно завесила со своей стороны окошко.
   — Что вы сказали извозчику? — спросила она.
   — Не беспокойтесь, он знает, куда ехать, — ответил Жорж.
   Он велел извозчику везти их на Константинопольскую.
   — Вы себе не представляете, как я страдаю из-за вас, как я измучена, как я истерзана, — продолжала она, — Вчера, в церкви, я была с вами сурова, но я хотела во что бы то ни стало бежать от вас. Я так боюсь остаться с вами наедине! Вы меня простили?
   Он сжимал ее руки.
   — Конечно, конечно. Чего бы я вам не простил, — ведь я так люблю вас!
   Она смотрела на негр умоляющими глазами.
   — Послушайте, вы должны обещать мне, что вы меня не тронете… и не… и не… иначе мы видимся в последний раз.
   Сперва он ничего не ответил ей, но в усах у него пряталась тонкая улыбка, которая так волновала женщин.
   — Я ваш покорный раб, — наконец прошептал он.
   Тогда г-жа Вальтер начала рассказывать, как она, узнав, что он женится на Мадлене Форестье, — впервые почувствовала, что любит его. Она припоминала подробности, даты, делилась с ним своими переживаниями.
   Вдруг она замолчала. Карета остановилась. Дю Руа отворил дверцу.
   — Где мы? — спросила она.
   — Выходите из экипажа — и прямо в этот дом, — ответил Дю Руа. — Здесь нам будет спокойнее.
   — Но где мы?
   — У меня. Это моя холостяцкая квартира… я ее опять снял… на несколько дней… чтобы иметь уголок, где бы мы могли видеться.
   Госпожа Вальтер вцепилась в подушку.
   — Нет, нет, я не хочу! Я не хочу! — лепетала она в ужасе от предстоящего свидания наедине.
   — Клянусь, что я вас не трону, — решительно проговорил он. — Идемте. Видите — на нас смотрят, вокруг уже собирается народ. Скорей… скорей… выходите. Клянусь, что я вас не трону, — еще раз повторил он.
   На них с любопытством поглядывал содержатель винного погребка, стоявший у дверей своего заведения. Ей стало страшно, и она вбежала в подъезд.
   Она начала было подниматься по лестнице, но Дю Руа удержал ее за руку.
   — Это здесь, внизу, — сказал он и втолкнул ее в свою квартиру.
   Заперев за собой дверь, он бросился на нее, как хищный зверь на добычу.
   Она отбивалась, боролась, шептала: «Боже мой!.. Боже мой!..»
   А он страстно целовал ее шею, глаза, губы, так что она не успевала уклоняться от его бурных ласк: отталкивая его, пытаясь избежать его поцелуев, она невольно прикасалась к нему губами.
   Вдруг она перестала сопротивляться и, обессилевшая, покорная, позволила ему раздеть себя. Опытными, как у горничной, руками проворно и ловко начал он снимать одну за другой принадлежности ее Туалета.
   Она выхватила у него корсаж и спрятала в нем лицо, — теперь она, вся белая, стояла среди упавшей к ее ногам одежды.
   Оставив на ней только ботинки, он понес ее к кровати. И тут она чуть слышно прошептала ему на ухо:
   — Клянусь вам… клянусь вам… что у меня никогда не было любовника.
   Так молодые девушки говорят о себе: «Клянусь вам, что я невинна».
   «Вот уж это мне совершенно все равно», — подумал Жорж.

V

   Наступила осень. Супруги Дю Руа все лето жили в Париже и во время непродолжительных парламентских каникул вели на страницах «Французской жизни» решительную кампанию в пользу нового правительства.
   Положение в Марокко становилось угрожающим, и в связи с этим, хотя было еще только самое начало октября, обе палаты собирались возобновить заседания.
   Никто, в сущности, не верил в возможность танжерской экспедиции, несмотря на то что в день роспуска парламента правый депутат, граф де Ламбер-Саразен, в своей остроумнейшей речи, которой аплодировал даже центр, предложил пари и, как это сделал когда-то знаменитый вице-король Индии, поставил свои усы против бакенбард председателя совета министров, доказывая, что новый кабинет неминуемо должен будет пойти по стопам прежнего кабинета и в дополнение к тунисской экспедиции послать экспедиционную армию в Танжер — исключительно из любви к симметрии, подобно тому как на камин ставят две вазы.
   «В самом деле, господа, — продолжал он развивать свою мысль, — Африка — это камин для Франции, камин, в котором сгорают наши лучшие дрова, камин с сильной тягой, который растапливают банковскими билетами.
   Вы отдались на волю своей художественной фантазии и украсили левый угол камина тунисской безделушкой, которая обошлась вам недешево, — теперь вы увидите, что и господин Маро, в подражание своему предшественнику, украсит правый его угол безделушкой марокканской».
   Речь эта приобрела широкую известность и послужила Дю Руа темой для десятка статей об Алжире — для той серии статей, которая была прервана, как только он поступил в редакцию. Он горячо поддерживал идею военной экспедиции, хотя в глубине души был убежден, что она не состоится. Он играл на патриотических чувствах и нападал на Испанию, пользуясь всем тем арсеналом насмешек, к которому мы обращаемся, когда интересы какого-нибудь государства не совпадают с нашими.
   «Французская жизнь» открыто поддерживала связь с правительственными кругами, и это придавало ей особый вес. Она сообщала политические новости раньше других газет, даже самых солидных, и при помощи намеков давала читателям возможность проникнуть в замыслы ее друзей-министров. Она являлась источником информации для всех столичных и провинциальных газет. На нее ссылались, ее побаивались, с ней начинали считаться. Не внушавший доверия орган шайки политических проходимцев превратился в признанный орган правительства. Ларош-Матье был душой газеты, Дю Руа — ее рупором. Старик Вальтер, бессловесный депутат и изворотливый издатель, умевший, когда нужно, отойти в сторонку, затевал под шумок огромное дело, связанное, по слухам, с марокканскими медными рудниками.
   Салон Мадлены сделался влиятельным центром, где каждую неделю сходились некоторые из членов кабинета. Сам председатель совета министров обедал у нее два раза. А жены государственных деятелей — те, что еще недавно не решались переступить порог ее дома, теперь гордились дружбой с нею и бывали у нее чаще, чем она у них.
   Министр иностранных дел держал себя здесь почти как хозяин. Он приходил в любое время, приносил телеграммы, всякого рода сведения и диктовал то мужу, то жене информацию, как будто они были его секретарями.
   Стоило министру уйти, и Дю Руа, оставшись вдвоем с Мадленой, ополчался на этого бездарного выскочку: в голосе его появлялись угрожающие нотки, каждое его замечание было полно яду.
   Но Мадлена презрительно поводила плечами.
   — Добейся того же, чего и он, — говорила она. — Сделайся министром, тогда и задирай нос. А до тех пор помалкивай.
   Жорж крутил усы, искоса поглядывая на нее.
   — Еще неизвестно, на что я способен, — возражал он, — быть может, когда-нибудь об этом узнают.
   — Поживем — увидим, — тоном философа заключала она.
   В день открытия парламента, пока Жорж одевался, собираясь идти к Ларош-Матье, чтобы еще до заседания получить у него информацию для завтрашней передовицы, в которой должны были быть изложены в официозном духе истинные намерения правительства, Мадлена, еще лежа в постели, поучала своего супруга.
   — Главное, не забудь спросить, пошлют ли генерала Белонкля в Оран, как это предполагалось вначале, — говорила она. — Это может иметь большое значение.
   — Не приставай, — огрызнулся Жорж. — Я не хуже тебя знаю, что мне надо делать.
   — Дорогой мой, ты всегда забываешь половину моих поручений к министру, — спокойно возразила она.
   — Мне осточертел твой министр! — проворчал Жорж. — В конце концов, он просто болван.
   — Он столько же мой, сколько и твой, — хладнокровно заметила она. — Тебе он еще полезнее, чем мне.
   — Виноват, за мной он не ухаживает, — слегка повернув к ней голову, сказал он с усмешкой.
   — За мной тоже, но с его помощью мы создаем себе положение, — нарочито медленно сказала она.
   — Если б мне пришлось выбирать между твоими поклонниками, — помолчав несколько секунд, снова заговорил Жорж, — я уж скорее отдал бы предпочтение старому олуху Водреку. Кстати, что с ним такое? Я не видел его уже целую неделю.
   — Он болен, — с невозмутимым видом ответила Мадлена, — он писал мне, что приступ подагры приковал его к постели. Не мешало бы тебе навестить его. Ты знаешь, что он тебя очень любит, — это ему будет приятно.
   — Да, конечно, — согласился Жорж, — сегодня же съезжу к нему.
   Он закончил свой туалет и, надев шляпу, еще раз проверил, не забыл ли он чего-нибудь. Убедившись, что все в порядке, он подошел к кровати, поцеловал жену в лоб и сказал:
   — До свиданья, дорогая, я вернусь не раньше семи.
   И вышел из комнаты.
   Ларош-Матье поджидал его; ввиду того что совет министров должен был собраться в двенадцать часов дня, до открытия парламента, он завтракал сегодня в десять.
   Госпожа Ларош-Матье не пожелала перенести свой завтрак на другой час, и потому, кроме личного секретаря, у министра никого не было. Как только все трое сели за стол, Дю Руа заговорил о своей статье; заглядывая в заметки, нацарапанные на визитных Карточках, он излагал ее основные положения.
   — Что вы находите нужным изменить, дорогой министр? — спросил он под конец.
   — Почти ничего, дорогой друг. Пожалуй, вы с излишней определенностью высказываетесь по вопросу о Марокко. Лучше говорите об экспедиции так, как будто она должна состояться, и одновременно дайте ясно понять, что она не состоится и что вы меньше, чем кто-либо другой, в нее верите. Сделайте так, чтобы публика вычитала между строк, что мы не сунемся в эту авантюру.
   — Отлично. Я вас понял и постараюсь, чтобы поняли и меня. Кстати, жена просила узнать, будет ли послан в Оран генерал Белонкль. Из того, что вы мне сейчас сообщили, я сделал вывод, что нет.
   — Нет, — изрек государственный муж.
   Далее речь зашла о предстоящей парламентской сессии. Ларош-Матье начал разглагольствовать, заранее любуясь эффектом той речи, которую несколько часов спустя он собирался предложить вниманию своих коллег. Он взмахивал правой рукой, потрясал в воздухе то вилкой, то ножом, то куском хлеба и, ни на кого не глядя, обращаясь к невидимому собранию, брызгал сладенькой водицей своего красноречия, столь соответствовавшего его парикмахерской внешности. Маленькие закрученные усики жалами скорпиона торчали над его верхней губой, а напомаженные бриллиантином волосы, с пробором посредине, завивались кольцами на висках, как у провинциального фата. Несмотря на свою молодость, он уже начинал толстеть и заплывать жиром; жилет вплотную облегал его солидное брюшко.
   Личный секретарь, по всей вероятности привыкший к подобным словоизвержениям, преспокойно ел и пил, а Дю Руа, которому лавры Лароша не давали покоя, говорил себе: «Экая дубина! Ну и дурачье же все эти политические деятели!»
   Сравнивая себя с этим напыщенным болтуном, он приходил к такому заключению: «Эх, будь у меня всего только сто тысяч франков, чтобы иметь возможность выставить свою кандидатуру в депутаты от моего милого Руана и умаслить моих славных нормандцев, этих лукавых, себе на уме, увальней и тяжелодумов, показал бы я всем этим безмозглым шалопаям, какие бывают на, свете политические деятели!»
   Ларош-Матье продолжал говорить до тех пор, пока не принесли кофе, потом, заметив, что уже поздно, позвонил, чтобы ему подали карету, и протянул журналисту руку:
   — Вы меня хорошо поняли, дорогой друг?
   — Прекрасно, дорогой министр, будьте спокойны.
   До четырех часов Жоржу нечего было делать, и он не спеша отправился в редакцию писать статью. В четыре ему предстояло свидание на Константинопольской с г-жой де Марель, которая приходила к нему туда два раза в неделю: по понедельникам и пятницам.
   Но не успел он войти в редакцию, как ему подали телеграмму. Телеграмма была от г-жи Вальтер и содержала в себе следующее:
   «Мне непременно надо поговорить с тобой сегодня по очень, очень важному делу. Жди меня в два часа на Константинопольской. Я могу оказать тебе большую услугу.
   Твоя до гроба, Виржини».
   «Черт возьми! Экая пиявка!»— пробормотал он.
   У него сразу испортилось настроение, работать он в таком раздраженном состоянии уже не мог и поспешил уйти из редакции.
   В течение последних полутора месяцев он несколько раз пытался порвать с нею, но ему так и не удалось охладить ее сердечный жар.
   Она мучительно переживала свое падение и три свидания подряд осыпала любовника упреками и проклятиями. Ему стало тошно от таких сцен, и, пресыщенный этою стареющею героинею мелодрамы, он стал попросту избегать ее, в надежде что их роман сам собою сойдет на нет. Но она с решимостью отчаяния ухватилась за него, она бросилась в эту любовь, как бросаются с камнем на шее в воду. Из жалости, из любезности, из уважения к супруге патрона он снова дался ей в руки, и она заточила его в темницу своей бешеной назойливой страсти, она преследовала его своею нежностью.
   Она желала видеть его ежедневно, постоянно вызывала его телеграммами, назначала минутные свидания на углах улиц, в магазинах, в городских садах.
   И всякий раз в одних и тех же выражениях она клялась, что обожает, боготворит его, и, уходя, заявляла, что теперь она «счастлива вполне, — счастлива тем, что видела его».
   Она оказалась совсем не такой, какою он ее себе представлял: она разыгрывала из себя влюбленную девочку и пыталась прельстить его смешным в ее годы ребячеством. До сих пор это была сама добродетель, женщина с девственною душой, закрытая для страстей, свободная от вожделений, и вот у этой-то благонравной и рассудительной сорокалетней женщины бессолнечная осень, наступившая после нежаркого лета, неожиданно сменилась чем-то вроде чахлой весны, полной жалких, тронутых холодком цветов и нераскрывшихся почек, до странности поздним расцветом девической любви, пылкого непосредственного чувства, проявлявшегося во внезапных порывах, в манере вскрикивать, как шестнадцатилетняя девочка, в приторных ласках, в кокетстве, которое не знало юности и уже успело состариться. Он получал от нее по десяти писем в день, глупых, сумасшедших писем, написанных вычурным, возвышенным, потешным слогом, цветистым, как речь индусов, изобилующим названиями животных и птиц.
   Как только они оставались одни, она набрасывалась на него с поцелуями, подпрыгивала, тряся своим пышным бюстом, резвилась, как нескладный, угловатый подросток, уморительно надувала губки. Ему претили ее ласковые словечки: «мышонок», «котик», «песик», «птенчик», «бесценный мой», «сокровище мое», претил этот девичий стыд, который она напускала на себя перед тем, как лечь в постель, претили эти легкие движения испуга, которые, видимо, казались ей самой очаровательными, претило ее заигрывание с ним — заигрывание развращенной институтки.
   «Чей это ротик?»— спрашивала она, и если он не сразу отвечал «мой», — своими приставаниями она доводила его до того, что он бледнел от злости.
   Как она не понимает, недоумевал он, что любовь требует исключительного такта, деликатности, осторожности, чуткости, что, сойдясь с ним, она, взрослая женщина, мать семейства, светская дама, должна отдаваться ему, не роняя своего достоинства, с увлечением сдержанным и строгим, пусть даже со слезами, но со слезами Дидоны, а не Джульетты?
   — Как я люблю тебя, мой мальчик!»— беспрестанно повторяла она. — И ты меня любишь, моя крошка?
   А ему всякий раз, когда она называла его» мой мальчик» или «моя крошка», хотелось назвать ее «моя старушка».
   — Подчиниться тебе было с моей стороны безумием, — говорила она. — Но я не жалею. Любить» это так приятно!
   Все в ее устах бесило Жоржа. «Любить — это так приятно» она произносила, как инженю на сцене.
   При этом она изводила его неуклюжестью своих ласк. Поцелуи этого красавчика, воспламенившего ее кровь, пробудили в ней чувственность, но она обнимала его с какой-то неумелой страстностью, с таким сосредоточенным и серьезным видом, что этим только смешила Дю Руа, мысленно сравнивавшего ее с теми людьми, которые на старости лет берутся за букварь.
   Ей бы надо было душить любовника в объятиях, не отводя от него пламенного, глубокого и страшного взгляда, каким смотрят иные, уже увядшие, но великолепные в своей последней любви женщины; ей бы надо было, впиваясь в него безмолвными дрожащими губами, прижимать его к своему тучному, жаркому, утомленному, но ненасытному телу, а вместо этого она вертелась, как девчонка, и сюсюкала, думая, очевидно, что это придает ей особую прелесть:
   — Я так люблю тебя, мой мальчик! Приласкай понежней свою птичку!
   В такие минуты ему безумно хотелось выругаться, схватить шляпу и, хлопнув дверью, уйти.
   Первое время они часто виделись на Константинопольской, но Дю Руа, опасаясь встречи с г-жой де Марель, изыскивал теперь всевозможные предлоги, чтобы уклоняться от этих свиданий.
   Зато он должен был почти каждый день приходить к ней то обедать, то завтракать. Она жала ему под столом руку, подставляла за дверью губы. А ему больше нравилось шутить с Сюзанной, оттого что с ней всегда было весело. Бойкое остроумие этой девушки с кукольной внешностью проявлялось неожиданно, жалило исподтишка и, подобно ярмарочной марионетке, в любую минуту готово было позабавить публику. С убийственной меткостью вышучивала она всех и вся. Жорж поощрял в ней любовь к злословию, подхлестывал ее иронию, и они с полуслова понимали друг друга.
   Она ежесекундно обращалась к нему; — «Послушайте, Милый друг!», «Подите сюда, Милый друг!»
   И он сейчас же оставлял мамашу и бежал к дочке; та шептала ему на ухо что-нибудь весьма ехидное, и оба покатывались со смеху.
   Между тем мамаша до того опротивела ему своей любовью, что он уже чувствовал к ней непреодолимое отвращение: он не мог видеть ее, слышать, думать о ней без раздражения. Он перестал у нее бывать, не отвечал на ее письма и не являлся на ее зов.
   Наконец ей стало ясно, что он уже не любит ее, и она ужасно страдала. Но она не сдавалась: «она учинила за ним слежку, не давала ему проходу, караулила его в карете с опущенными шторами у дверей редакции, около его дома, на улицах, где, по ее расчету, она могла с ним встретиться.
   Ему хотелось наговорить ей дерзостей, обругать ее, ударить, сказать напрямик:» К черту, с меня довольно, вы мне надоели «, — но он дорожил службой в редакции и оттого все еще церемонился с ней, стараясь своим холодным, убийственно вежливым, а временами просто резким тоном дать ей понять, что давно пора положить этому конец.