Сент-Экзюпери Антуан
Письма, телеграммы, записи

   Антуан де Сент-Экзюпери
   Письма, телеграммы, записи
   Содержание
   Письма матери:
   [1939, декабрь]
   [1940, апрель]
   [1940, июнь]
   [1944, 5 января]
   [1944, июль] Письма жене, Консуэло:
   [1943, апрель]
   [1943?, без даты] Письма Х. (г-же Н):
   [1939, 26 октября]
   [1939, начало ноября]
   [1939, середина декабря]
   [1939, 22 или 23 декабря]
   [1939, декабрь]
   [1939, конец декабря]
   [1940, январь]
   [1940, июль]
   [1940, 1 декабря]
   [1941, 8 сентября]
   [1942, февраль]
   [1943?, неотправленное][текст]
   [1943, середина ноября?]
   [1943, декабрь]
   [1944, 10 января]
   [1944, 30 июля] Письма Леону Верту
   [1939?]
   [1940, январь]
   [1940, февраль]
   [1940, апрель] Письма Льюису Галантьеру
   [1941, ноябрь]
   [1942?, без даты]
   [1942, январь]
   [1944, май] Письма Ж. Пелисье.
   [1943, 8 июня]
   [1944, 10 января]
   [1944, 9-10 июля] Письма генералу Шамбу
   [1943, июнь: неотправленное письмо генералу Х. (генералу Шамбу?)]
   [1943, 3 июля] Письма Ивонне де Летранж
   [1944, февраль] Письма г-же Франсуа де Роз
   [1944, май] Письма Пьеру Даллозу
   [30 или 31 июля] Разное (письма, телеграммы, записи...)
   [1940] Запись в Книге почета эскадрильи
   [1940] Запись в Книге почета авиагруппы 1/3
   [1942] Письмо одному из противников
   [1942] Письмо неизвестному корреспонденту
   [1944, 6 июня] Телеграмма Кертису Хичкоку
   [1944, 15 июля] Пари между Сент-Эксом и его другом полковником Максом Желе
   Письмо г-же Н (Письмо Х.) [Орконт, конец декабря 1939 г.]
   Перевод: С французского Л.Цывьяна
   Полночь.
   В Витри был праздник. Мне пришлось пойти во "фронтовой театр". И вновь острей, чем когда бы то ни было, встал вопрос: почему мы воюем? Куда делись французы? Куда делся г-н Паскаль? До чего ничтожно это паясничанье! Эти стереотипные, как с конвейера, песенки! Еще куда ни шло, когда они идиотские, вроде "Ольги", тогда их еще можно вынести:
   И, не пойдя в официантки, она пошла по офицерам.
   Но они становятся духовной порнографией, когда пытаются подняться до уровня чувств, когда намереваются растрогать. Это консервы для собак, которые фабриканты подсовывают людям, и люди ими довольны. Мильтону хлопали. До чего угрюма веселость этого шута! Веселость горемыки, страдающего геморроем и способного думать только о нем. И тем не менее он худо-бедно зарабатывает себе на хлеб потоками слов, которые невозможно назвать предложениями, потому что предложения - это структуры, которым присуще внутренне движение.
   И поэтому, слушая продолжение "Ольги", чувствуешь, как тебя окатывает волна свежести, правды и здоровья:
   Она была полудевица и получала вполовину.
   Еще бы! Тут ведь полное соответствие стиля и содержания. Содержание - это удовольствие сказать жеребятину. Отмочить глупость. Вещь совершенно естественная, вроде отрыжки. Содержание крайне непритязательно, но оно такое, какое есть, и стиль под стать ему: ничего не прибавляет и не убавляет. Но как вынести без тошноты этакое:
   Я люблю-ю-ю тебя безу-у-умно....
   Какое внутреннее побуждение направляет этот стиль? Я видел автора. Гнусный барышник. И хотя слова логически связаны друг с другом, все вместе - пьяная икота, утробное урчание мысли. Внутреннего слияния не происходит. Как все это, однако, заношено! И любовь тут - точно королевская багряница, в которую кутается унылый фигляр.
   На мгновенье я вдруг растрогался:
   Когда девчонки в лес идут,
   Кюре, довольный, ждет крестин...
   И неожиданно подумал о городе и деревне. Попытался осмыслить. Город - это Жироду и нынешние обстоятельства. Но и место, где все утрачивает смысл. Вседствие игры ума. Так же как и этот барышник. Но он-то из-за собственной ничтожности. А деревня - это непрерывность. Преемственность. Течение времени и перемены, которые им движут. В землю бросают семя, и оно всходит. (Если девушки идут в лес, кюре доволен, так как вскоре будут крестины.)
   Вот так, медленно, рождаются народные песни, танцы и прекрасная мебель. В средневековых деревнях течение времени имело смысл. Человек там был звеном в цепи поколений, и благодаря церкви мертвые присутствовали в его жизни. Мертвые - как звенья непрерывности. А наши мертвые - это пустые клеточки. И наше лето никак не связано с осенью: это просто времена года, следующие друг за другом. О беззащитные современные люди! И Жироду надеется спасти человечество с помощью разума! Но разум, который все разбирает, а потом складывает по кусочкам (когда он не забавляется и развлечения ради не корежит всю конструкцию, чтобы добиться живописности), теряет ощущение сущности. Когда анализируют "обстоятельства", утрачивают человека.
   Я не старик и не юноша. Я - тот, кто переходит из молодости в старость. Я - нечто в развитии. Я - старение. Роза - не то, что возникает, распускается и увядает. Это описание, пригодное для школьного учебника. Анализ, умерщвляющий розу. Роза - не ряд последовательных состояний. Роза - это чуточку грустный праздник.
   Мне самому понятно, что я хочу сказать, но чтобы стать яснее, мне надо бы еще поразмыслить.
   Этот фронтовой театр. Во время войны... Я согласен умереть, чтобы "напитать", но не ради спасения Мильтона. С Мильтоном я не желаю иметь ничего общего. Я грущу из-за нелепой планеты, на которой живу. Из-за всего, что я не способен понять... Я устал. Но это странная усталость. Нет сомнений, что частично я обязан ею Ж. Для меня самое мучительное - это когда друзья обесцениваются в моих глазах. Разумеется, я не узнал о нем ничего такого, чего бы уже не знал. Но он мне надоел. Меня от него тоска берет. Я сказал себе: "Мне на это наплевать. Меня это не интересует." Не интересует, что он думает о жизни. Или о выпивке. Меня вообще не интересует выпивка. Нет, в жаркий вечер кувшинчик с друзьями - пожалуйста. Но не как постоянное занятие. И меня не интересует, во что превращаются вещи в его руках. Он услышал прекрасные истории, и они стали уродливыми... Вот так. Я вернулся с 10 000 метров. Еще один призрак рассеялся. На высоте 10 000 метров находится необитаемая населенная неведомыми существами территория, откуда земля кажется вогнутой и черной и где движения становятся медлительными, как у человека, плавающего в сиропе. И где пониженное давление (1/10 от нормального) может привести к тому, что жизнь улетучится из тебя; и где выдыхаешь лед, так как при 51н мороза пар от дыхания оседает тончайшими ледяными кристалликами на внутренней стороне маски; и где угрожают десятки всевозможных аварий, из которых отказ кислородного прибора прикончит тебя мгновенно, а отказ системы обогрева превратит в лед... Да, все так! И все совсем по-другому. Все это только призраки.
   Само собой, на приборной панели есть прибор, контролирующий подачу кислорода, и его священная стрелка куда важнее устройства, которое измеряло бы, скажем, пульс; однако здесь все по-другому, и стрелка превращается в абстракцию. Ее не видишь.
   Просто время от времени чуть сдавливаешь пальцами идущую к маске резиновую трубку, чтобы убедиться, что она упруга, что молоко поступает в соску, и тихонечко посасываешь. В этом нет ничего возвышенного.
   Что же касается отказа системы обогрева... На высоте я чувствовал себя вполне прилично. Мне было тепло. А главное, меня восхищало, что тепло распределяется по всему телу, что оно восхитительно обволакивает. Я-то боялся, что провода обожгут кожу. Ничего подобного. От соприкосновения с проводами никаких особенных ощущений у меня не возникало. И я подумал: "Вот если бы такое было у эскимосов!" Шедевр техники: теплая, равномерно нагретая ванна, если не считать пальцев: они у меня мерзли. Но, в общем, было вполне терпимо. И я медленно плыл в небе, держа руку на пулеметной гашетке.
   Потом, после посадки:
   - Какая температура?
   - Минус пятьдесят один.
   - Ты, надо полагать, не вспотел?
   - Нет, но страшного ничего. Ты говорил, что горячий кислород обжигает нос, а у меня нос был в порядке. Зато уж унты...
   - Ну, распариться в них ты не рисковал: ты же забыл включить обогрев ног...
   А я-то до этого крещения воображал себе, как буду тихо бороться с потерей сознания. Воображал противно взмокшую кожу, потный лоб и ладони и ласковое, сладостное ощущение, нечто вроде расслабленности всех чувств.
   Нет, на 10 000 метров куда легче, чем на 6 000 без кислорода. И сразу развеялось мое преклонение. Преклонение, которое у меня было в Тулузе перед майором Миши, единственным знакомым мне военным летчиком, который не боялся большой высоты. Таких героев с каждым днем становится все больше. Они совершают посадку и почти ничего не рассказывают о том, что испытали. Все герои такие. Суровые, немногословные. Когда начинаешь их распрашивать, они пожимают плечами: "Дружок, тебе этого не понять!" Но теперь я раз и навсегда открыл причину их молчания. Им просто нечего рассказать. Нет тут никакой отваги. Отвага - в выборе. И тем не менее Миши отважен. Заранее ведь известно, что на десяти тысячах метров существует определенный процент несчастных случаев из-за аварий с кислородом, а это смерть. Поэтому необходимо усилие, чтобы безоглядно выбрать эту профессию. А потом, разумеется, надо решиться уже всерез вылететь на охоту за призраками. Чек на смелость приходится оплачивать. И это достойно награды. Только это. Но стоит убить призрак, и все превращается в профессию, ничем не отличающуюся от прочих. Летать на высоте 10 000 метров или чинить соломенные стулья... Потому что призрак уже мертв. Всякий раз я познавал это заново. Когда возил по ночам почту. Когда тонул в море. Когда подыхал от жажды. А Дора... Дора не учил людей храбрости, он заставлял их убивать призраки. Я уже писал об этом в "Ночном полете".
   Еще позавчера я так радовался, когда узнал, что приказ о моем первом вылете отменен. Какой же я был болван!
   Но тогда получается, что храбрость - это нечто, отличающееся благородством от буйства подвыпившего унтер-офицера: она становится условием познания самого себя. Разумеется, разумеется, драмы существуют только сциальные. Драма - это когда болеет ребенок. Драмы бывают только у других. Свое, собственное, никогда, ни за что не бывает драматическим. Полет на десяти тысячах метров. Взрыв, и больше ничего нет. Но в другого-то не влезешь. Другой - это территория, у которой не существует границ. И если замерзает маленькая девочка, это куда страшней, чем когда при 50н мороза отказывает обогрев. Я знаю холод, знаю жажду, знаю незащищенность, но и холод, и жажду, и незащищенность - других.
   И потом, не знаю почему, желание все брать на себя. Я брал на себя их 10 000 метров. В этом "моя война". И это вовсе не дурацкие манипуляции тореадора, намеком на которого меня однажды хотели уязвить. Группы 1/33 и 2/33 потеряли, если не ошибаюсь, 11 экипажей из 20 не то 25. Они единственные, кто работал и рисковал. Поэтому иногда мне становится грустно в своей комнатке. Слишком дорого все это обходится. Я не очень понимаю, за что стоит платить такую цену. Во всяком случае, не могу назвать. Но существует, вне всякого сомнения, и противоположная точка зрения, поскольку я верю в нее. Сегодня я оглох на одно ухо, но не из-за обычного шума в ушах (с этим-то как раз налаживается), а потому, что впервые спустился с такой высоты, и теперь до завтрашнего дня ухо у меня будет заложено.
   И опять я думаю о непостижимом противоречии. Итак, тело как таковое. Тело, которое любит вечерний отдых у огня, наслаждается им. Которое сворачивается под одеялом, готовясь заснуть. Которое умеет улыбаться. И то же тело, но отличающееся от меня. Служащее всего лишь орудием. Тело, которое гонят на пахоту, словно вола. Которое заставляют примириться со свистом в ушах или согласиться на то, что его сожгут, поджарят. Как позавчера произошло это с его товарищами. Тело, которое всего лишь "послушное орудие". И в нем живут два чувства: уныние перед лицом возможной смерти, как нынче вечером. И грустные размышления о садах, которые затворятся для него. Для этого достаточно молнии с "мессершмитта", от которой ты внезапно вспыхнешь, как дерево. Она сверкнет в чистом, безоблачном небе. А затем безмолвное вертикальное падение. Те трое, один из которых спасся на парашюте, ничего не видели. Разве что как вдребезги разлетелись бортовые приборы. А потом огонь, точно в кишках заурчало. Незримая работа огня. Вступление огня в свои права. И он, этот третий, покинул свой дом. Я, разумеется, тоже не из числа "несгораемых". Возможно, мне придется убить последний призрак. Это наполняет меня грустью, от которой сжимается сердце. Мечтаешь о роскоши, о висячих садах: мне они всегда казались олицетворением роскоши. И еще о плоти. О запахе плоти, от которого мгновенно защемит сердце. Платье расстегнуто, и ударяет теплый аромат, от него кружится голова. Но в то же время и другое чувство, которое я вновь испытаю завтра. Когда буду действовать. Тело - это всего лишь средство, и большого значения оно не имеет. Для тела не существует трагедий. Я прекрасно это знаю: для тела не существует трагедий. Иногда я бываю голый и мерзну.
   И все-таки мне нужно многое сказать о войне. Не потому, что я тут видел что-то из ряда вон выходящее. Но здесь у меня есть точка зрения, и как вская точка зрения, она плодотворна. Внутренняя точка зрения. Мне пришлось встать на нее, хотя зрелище оттуда открывается унылое. Нет, не целиком, но отчасти.
   Прежде всего, я радуюсь всему, что немножко мне досаждает, - неудобствам, холоду, сырости, потому что они позволяют сполна ощутить единственно возможную здесь роскошь: круглую печурку, где так славно гудит огонь, или мою постель на ферме (я живу на ферме), перину, ставшую для меня воплощением всех излишеств. Люблю вечером ложиться в заледенелую постель и, свернувшись калачиком, потихоньку согревая ее собственным теплом, отходить ко сну; люблю струйку холода, что скользнет внутрь, стоит лишь пошевелить ногой. Как хорошо в постели, когда снег растаял и когда, разумеется, меня не донимает бронхит!
   Потом, конечно, полеты. За линию фронта я пока не летал. Но в воздух уже поднимался. А поскольку существует риск встретиться с немецкими истребителями, перед вылетами меня обучали обращению с пулеметами. Склонности к спорту у меня нет. Но тут, видимо, какая-то неувязка: мне нравится все, что заставляет меня вылезать из своей шкуры. Не люблю высоты. Десять тысяч метров - это нежилой мир, и меня все время преследует мысль, что авария кислородной маски придушит меня, как цыпленка.
   Моя раздвоенность и потеря себя. Мне нельзя обращать внимание на этот утробный страх, которому я, как всякий, могу поддаться. Наружная, видимая жизнь не представляет никакого интереса. Меня в ней нет. Я живу не здесь. Просыпаясь, я должен ощущать, что доволен собой. Да, товарищи - это трудная проблема. Прежде всего, проблема, кто чего стоит. Существует тьма способов оценивать других. И никогда по-настоящему не известно, с какого боку браться за эту проблему. Особенно, если ты всю жизнь предпочитал любителей Баха любителям танго.
   А потом, сражаешься бок о бок с людьми, которые, стоит случайно раздаться хорошей музыке, выключают репродуктор. И обнаруживаешь в них высочайшие, главнейшие достоинства. Оказывается, те, что воюют лучше всех, воюют по-настоящему, делают это по другим причинам, нежели я. Они дерутся не ради спасения цивилизации. И вообще мне следовало бы вернуться к содержанию понятия цивилизации, пересмотреть его.
   На сердце у меня чудовищным бременем лежит устрашающая нелепость нынешней эпохи. Нелепость все та же: нынешняя эпоха не является эпохой мысли. Дело в том, что вот уже целое столетие все меняется чересчур быстро, а мысль слишком медленно переваривает эти изменения.
   Вообразите себе физика, которому вперемешку подбросили сотни две известных феноменов и тысячу новых, - задача окажется ему не по зубам. Пришлось бы ждать века, пока не появится человек, который потихоньку все это переварит, создаст новый язык и упорядочит картину мира. Потому что в математической физике не было бы больше системы. Все это крайне горько. Сейчас существует не так уж много возможных позиций: либо согласиться стать рабом г-на Гитлера, либо решительно отказаться от покорности ему, заранее принимая весь риск подобного непокорства. И сделать это молча. Я не желаю выступать по радио: это неприлично, если у тебя нет некой библии, которую ты можешь предложить людям. Я принимаю весь риск своего отказа покориться. Только мне необходимо перейти грань, чтобы как следует почувствовать, от чего отказываешься, отказваясь от мира. От чего я в принципе должен отказаться. От личной свободы. От тепла женского тела. Возможно, от жизни.И я спрашиваю себя: ради чего? Это столь же горько, как религиозные сомнения. И, безусловно, столь же плодотворно. Это невыносимое противоречие, которое вынуждает искать истину. Я ведь действительно по шею сижу в противоречиях. И либо сдохну, либо ясно пойму себя самого. Но, уж разумеется, духовную умиротворенность принесет мне не "Пари-суар". И не г-н Рамон Фернандес. И не наше гнусное радио. Вчера я в полном осолбенении слушал Пьера Дака. Будь я иностранцем, я, послушав, как Франция изрыгает все эти непристойности, счел бы, что необходимо немедленно очистить мир от подобной скверны. Что же касается "Пари-суар", вчера в ней была напечатана огромнейшая умопомрачительная статья о боге войны Гитлере. Чудовищней всего был рекламный трюк насчет того, что Гитлер всегда умел мечтать. Это якобы доказывает его неоспоримое величие. И цензура пропускает этакое! Право, все они, словно мартышки перед удавом. Наша страна погибнет, если не будут ясно названы причины, по которым она должна воевать... Но, видимо, ее ничто не вразумит. Неудивительно, что она тащится в хвосте за англичанами: мы не спосбны выразить себя. Мы не способны обрести лицо. Англичане сражаются за свои обычаи, за свой цейлонский чай, за свой уик-энд. Мы ощущаем смутную солидарность с ними, но у нас нет столь всеобщих и столь отчетливых обычаев.
   Итак, Англия стала совестью г-на Даладье. Англия - наша совесть. Мы вышли бы из войны, если бы Англия не пристыдила нас. На Англию злятся, как на чрезмерно щепетильную совесть. И вот тут-то отчетливо проявляется убожество Жироду и его дозированности. Интеллектуальные ухищрения в качестве ответа на идею расы и единства! Никчемная словесная игра! За дозированность, за рецепт коктейля на смерть не идут. Это безумно абстрактно, это интересно, соблазнительно для рассудка. Но сердцу ничего не говорит. Мне, чтобы согласиться сгореть, этого явно недостаточно. (Я обнаружил, что давний перелом плеча не позволит мне воспользоваться парашютом.)
   Что ж, тем лучше, потому что я иду на большой риск. И это тем более обязывает меня понять. Когда мне в лицо крикнут: "Хайль Гитлер!" - я не воскликну в ответ: "Да здравствует дозированность!"
   И вновь мне ясна одна вещь. Может быть, на этой непостижимой вершине, где я восседаю в полном одиночестве, она слаще всего. Нежность к тем, кого я люблю, и еще большая - ко всем людям. И так бывает всегда. Когда оказываешься под угрозой, чувствуешь ответственность за всех. И хочется сказать: "Да низойдет мир в ваши сердца".
   ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ "фронтовой театр" Имеются в виду представления артистов в действующей армии.
   Мильтон Мильтон Жорж (наст. имя Жорж Дезире Мишо, 1888-?) - французский эстрадный певец.
   Я не желаю выступать по радио... - В октябре 1939 г. Сент-Экзюпери выступал по просьбе Ж. Жироду по французскому радио (см. Пангерманизм и его пропаганда). По-видимому, подобные приглашения он получал и в последующие месяцы.
   Рамон Фернандес (1894-1944) - французский писатель, критик и публицист; был членом профашистской "французской народной партии".
   Пьер Дак французский писатель-юморист и артист-комик.
   Даладье Эдуард (1884-1970) - французский политический деятель, в 1938-1940 гг. премьер-министр Франции подписал в 1938 г. Мюнхенское соглашение и в дальнейшем прдолжал политику "умиротворения" гитлеровской Германии.
   ...убожество Жироду и его дозированности. Очевидно, подразумеваются радиовыступления Ж. Жироду в первые месяцы войны, когда он стоял во главе французского пропагандистского ведомства. В них защита гуманистических идеалов и принципов буржуазной демократии сочеталась с неубедительным казенным оптимизмом, а иногда и с прямыми уступками нацистской идеологии.
   ...идею расы и единства. Имеется в виду идеология нацизма с ее культом "высшей расы".
   Письмо Х. [Тулуза, 26 октября 1939 г.]
   Перевод: С французского Л. М. Цывьян
   Отчаянно умоляю тебя: воздействуй на Шансора(1), чтобы меня направили в истребительную авиацию. Я псе сильней ощущаю удушье. В атмосфере этой страны невозможно дышать. Боже милостивый, чего мы ждем!(2)
   К Дора(3) насчет перевода в истребители не обращайся, пока не будут исчерпаны другие возможности. Я нравственно заболею, если не буду драться. Я могу многое сказать о нынешних событиях. Но сказать только как солдат, а не как турист. Для меня это единственная возможность высказаться, Я делаю по четыре вылета в день, я в хорошей, даже в слишком хорошей форме, что все и усугубляет: здесь из меня хотят сделать инструктора по обучению не только штурманов, но и пилотов тяжелых бомбардировщиков. А в результате я задыхаюсь, несчастен и способен лишь молчать (...) Сделай так, чтобы губы меня направили в эскадрилью истребителей (...) Я не люблю войну, но не могу оставаться в тылу и не взять на себя свою долю риска (...) Надо драться. Но я не имею права говорить об этом, пока в полной безопасности прогуливаюсь в небе над Тулузой- Это было бы непристойно. Верни мне мое право подвергаться испытаниям. Великая духовная гнусность утверждать, что тех, кто представляет собой какую-то ценность, надо держать в безопасности! Лишь будучи активным участником событий, можно сыграть действенную роль. И ежели представляющие собой ценность являются солью земли, они должны смешаться с землей. Нельзя говорить "мы", когда стоишь в стороне. А если говоришь, тогда ты просто сволочь.
   ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ
   (1) Шансор Норбер (1893-1955) - французский авиатор, в 1939г. возглавлял управление авиационной промышленности в министерстве авиации.
   (2) Боже милостивый, чего мы ждем! - Англия и Франция вплоть до мая 1940 г. не вели активных боевых действий против Германии на западном фронте (т. н. "странная война"), по-прежнему надеясь повернуть гитлеровскую агрессию против СССР.
   (3) Дора Дидье (1891-1969) - французский авиатор, в 20-х гг. был директором по эксплуатации в компании "Аэропосталь", где и познакомился с Сент-Экзюпери; считается прототипом Ривьера в его повести "Ночной полет" (1931). В начале войны он предлагал Сент-Экзюпери назначить его в авиагруппу связи для перевозки высокопоставленных лиц. Сент-Экзюпери это предложение отклонил.
   Сергей Зенкин
   Письмо Х. [Тулуза, "Гран отель Тиволье", начало ноября 1939 г.]
   Перевод: С французского Л. М. Цывьян
   Я только что провел двое суток на дежурстве. Спал на полу среди телефонов и шифровок. Просыпался в беленой комнатушке, ел в промерзшем буфете, словно мальчишка в школьной столовке. И находил в этом невыразимую радость. Ощущение домашних шорохов, будничности, кладовок. Мне хотелось бы раствориться в этом. Потому что я не вижу смысла в обломках ничтожного буржуазного существования, в этом отвратительном Лафайете(1), в этом хождении по взлетным полосам, в шатании вокруг ангаров. Я не гожусь для этого. Мне хочется стать пищей для корней дерева. Тогда бы я чувствовал птиц, что находят на нем приют. Чудо безымянности, вроде безымянности пилота авиалинии или летчика-истребителя, или монастырского затворника, в том и состоит, что потихоньку, незаметно чем-то становишься. В процессе естественного переваривания превращаешься в нечто иное. Просить для меня не тягостно. Я не прошу ни чинов, ни пособия. Я прошу, чтобы меня послали на фронт, в истребительную авиацию. Для меня это жизненная необходимость. И пусть это трудно, пусть даже безумно сложно, я все равно не испытываю угрызений совести оттого, что прошу: это первая моя к тебе просьба о столь большой услуге. Не ходи сразу к Дора. Дора меня не выручит. Я обязан участвовать в этой войне. Все, что я люблю, - под угрозой. В Провансе, когда горит лес, все, кто не сволочь, хватают ведра и лопаты. Я хочу драться, меня вынуждают к этому любовь и моя внутренняя религия. Я не могу оставаться в стороне. Как можно скорей добейся моего перевода в истребители.
   Здесь я изнываю от мрачного сознания своей бесполезности. Я не питаю никаких иллюзий насчет трудностей, ожидающих меня в истребительной эскадрилье, но в любом случае вновь с огромной радостью обрету почву под ногами, как в ту пору, когда я был пилотом почтовой линии. Среди ее летчиков я был как бы частицей земли, которая питает дерево, и не испытывал I потребности в понимании. Ведь дерево - это смысл земли. Этим все объясняется.
   ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ (1) Лафайет - здесь, очевидно, условное обозначение какого-то лица, известного самому Сент-Экзюпери и адресату письма. Прибегая к такому шифру, писатель, видимо, учитывал возможность вмешательства военной цензуры.
   Сергей Зенкин
   Письмо Х. [Орконт, середина декабря 1939 г.](1)
   Перевод: С французского Л. М. Цывьян
   Грязь. Дождь. На ферме мучает ревматизм. Пустые вечера. Неясная тоска. На высоте 10 000 метров испытываю тревогу. И страх тоже. Естественно: все, что положено людям. Все, чтобы быть человеком среди людей. Чтобы слиться с такими же, как я, потому что, отъединись я от них... грош мне была бы цена. Презираю сторонних наблюдателей- Всех этих Ж., о которых тебе говорил Декарт(2) и которые ничего не вкладывают в свою деятельность. Я обрел то, что должен был обрести. Я - как все. Мерзну, как пес. Боюсь, как все- Страдаю от ревматизма, как все. И возможность выбора у меня не больше, чем у остальных. У них есть жандарм. У меня же нечто, обладающее куда большей властью, чем жандарм. Разумеется, я развлекаюсь, распевая, ними застольные песни. Но и они - тоже. Это, правда, не. мешает им, уходя в увольнение, ободрять меня, утешать, поднимать мой дух и дружески похлопывать по плечу. Я бы предпочел быть никому не известным солдатом.