Возвратившись в Пизу и подрядив добродушного веттурино с четверкой лошадей доставить нас в Рим, мы весь день ехали через прелестные тосканские деревушки, и один веселый пейзаж сменялся другим. В этой части Италии множество любопытных придорожных крестов. На кресте редко бывает фигура, разве что кое-когда лицо, но они примечательны тем, что их украшают крошечными деревянными воспроизведениями любого предмета, который так или иначе связан с обстоятельствами смерти Спасителя. Петух, который пропел, когда Петр в третий раз отрекся от своего учителя, мостится обычно на самом верху и неизменно представляет собой орнитологический феномен. Под ним начертана надпись. На поперечной крестовине подвешены: копье, тростинка с подвязанной на конце губкой, пропитанной уксусом и водой, одежда без швов, которую воины разыгрывали по жребию в кости, стаканчик для костей, которым они пользовались, молоток, которым вбивали гвозди, клещи, которыми их вытаскивали, лестница, которая была прислонена ко кресту, терновый венец, орудия бичевания, фонарь, бывший, очевидно, в руках у Марии, когда она пришла посетить гробницу, и меч, которым Петр отсек ухо у служителя первосвященника – целая игрушечная лавка, повторяющаяся через каждые четыре или пять миль на протяжении всей дороги.
   На другой день после нашего отъезда из Пизы мы достигли под вечер прекрасного старого города Сьены. Здесь справляли так называемый карнавал. Но поскольку суть его состояла в том, что тридцать – сорок меланхолических личностей, напялив на себя обычные маски из игрушечной лавки, мерили шагами главную улицу и выглядели еще меланхоличнее, если это возможно, чем в подобных случаях в Англии, я ничего больше о нем не скажу.
   На следующее утро мы поднялись пораньше и отправились осматривать местный собор, поразительно живописный и внутри и снаружи, в особенности снаружи, а также рыночную площадь или большую piazza – обширный прямоугольник, где мы могли любоваться большим фонтаном, украшенным фигурой с отбитым носом, несколькими причудливыми готическими домами и высокой четырехгранной кирпичной башней, у вершины которой снаружи – любопытная черта подобных видов Италии, – висит огромный колокол. Все это напоминало кусочек Венеции без воды. В городе насчитывается несколько замечательных старых палаццо, и сам он очень древний; не представляя (для меня) такого интереса, как Верона и Генуя, он все же очень поэтичен и фантастичен и поразительно интересен.
   Осмотрев все это, мы выехали из Сьены и направились по довольно унылой местности, где ничего не было, кроме виноградников (да и они в то время года мало чем отличались от простых палок); часок-другой в середине дня мы, как водится, стояли на месте, чтобы дать передохнуть лошадям – это обязательное условие, выговариваемое любым веттурино. Затем мы поехали дальше, и край становился мало-помалу все более пустынным и голым, напоминая шотландские пустоши. Вскоре после наступления темноты мы остановились на ночлег в остерии Ла Скала – совершенно уединенном доме, – где семья хозяина сидела на кухне у ярко пылавшего огня, разожженного на каменном основании высотою в три-четыре фута, и настолько большого, что здесь было впору изжарить быка. В верхнем и единственном, кроме первого, этаже этой гостиницы находилась просторная, пустая, нескладная комната с крошечным оконцем в углу и четырьмя мрачного вида дверьми, которые вели в четыре мрачные спальни, расположенные по четыре стороны от нее. Здесь была еще одна большая мрачная дверь, которая вела в другую большую мрачную комнату с лестницей, круто спускавшейся через люк в полу, и смутно видными стропилами крыши, подозрительным маленьким шкафом, притаившимся в одном из темных углов, и всеми наличными в доме ножами, разложенными во всех направлениях. Очаг был чистейшим образцом итальянской архитектуры, так что увидеть его по причине густого дыма было невозможно. Служанка смахивала на жену театрального бандита и носила головной убор в том же стиле. Собаки лаяли как очумелые; эхо возвращало расточаемые по их адресу комплименты; другого жилья не было на двенадцать миль вокруг; и все наводило на мысли о притоне убийц.
   А тут еще толки о дерзких разбойниках, выходивших последние ночи сильной шайкою на дорогу и остановивших почту совсем неподалеку от этого места. Было известно, что незадолго до этого они подстерегли нескольких путешественников на склонах Везувия, и в придорожных гостиницах только и говорили, что о них. Но так как с нас взятки были гладки (с нами было мало такого, что могло бы их соблазнить), мы принялись потешаться по поводу этих рассказов и вскоре вполне успокоились. В этом уединенном доме нам подали обычный обед, и притом очень хороший обед, если только привыкнешь к нему. В него входит нечто овощное или рисовое, являющееся стенографическим или условным обозначением супа, очень вкусного, если сдобрить его изрядною толикой тертого сыра, обильно поперчить и посолить. Затем следует половина курицы, из которой и был сварен суп. Затем – жареный голубь, обложенный собственными печенкой и зобом, а также печенками и зобами других птиц. Затем кусок ростбифа размерами с маленькою французскую булочку. Затем ломтик пармезанского сыра и пять маленьких сморщенных яблочек, жавшихся на крошечном блюдце и напиравших одно на другое, точно они боялись быть съеденными. Наконец кофе и после пего – постель.
   Вам нипочем кирпичный пол, вам нипочем упорно не затворяющиеся двери и хлопающие оконные рамы; вам нипочем и то, что ваши лошади поставлены в стойле прямо под вашей постелью и притом до того близко, что всякий раз, как лошадь кашлянет или чихнет, вы от этого просыпаетесь. Если вы благодушно относитесь к окружающим и говорите с ними учтиво и ласково, и весело и приветливо, то, поверьте моему слову, вас будут хорошо принимать в самой жалкой итальянской гостинице, и всегда с величайшей услужливостью, и вы сможете исколесить всю Италию, не подвергнув ваше терпение сколько-нибудь серьезному испытанию. В особенности, если вам подают в оплетенной бутылке такое вино, как Орвьето или Монте-Пульчано.
   Мы покинули эту остерию в ненастное утро и ехали целых двенадцать миль по местам столь же голым, каменистым и диким, как Корнуэлс в Англии, пока не прибыли в Радикофани, где существует гостиница, кишащая призраками и привидениями, – некогда охотничий дом владетельных герцогов Тосканы. В ней такое множество нелепейших коридоров и унылых комнат, что все рассказы об убийствах и призраках, какие только были когда-либо написаны, могли бы быть зачаты в одном этом доме. В Генуе есть несколько жутких старых палаццо, и один из них внешне очень похож на эту гостиницу, по она отличается такими невероятными сквозняками, такими скрипами, шорохами, внезапными распахиваниями дверей, в ней так спотыкаешься на ступеньках лестниц и она так изъедена червями, что ничего похожего я нигде никогда не видал. Городок весь умещается на склоне холма прямо над домом и перед ним. Все местные жители – нищие, и, завидев подъезжающий экипаж, они налетают на него, словно коршуны.
   Когда мы добрались до горного перевала, лежащего за этим местечком, ветер, как нас заранее предупреждали в гостинице, оказался настолько сильным, что нам пришлось высадить из экипажа мою дражайшую половину, дабы ее не сдуло вместе с ним, и повиснуть на нем с наветренной стороны (хотя мы ослабели от смеха).. чтобы не дать ему свалиться бог весть куда. По силе ветра эта буря на суше могла бы соревноваться со штормом на Атлантическом океане, и у нее были солидные шансы выйти победительницей. Ветер дул справа, из глубоких лощин, прорезавших горы; и мы со страхом поглядывали налево, на большое болото, где не было ни кустика, ни веточки, за которые можно было бы уцепиться. Казалось, что если нас сдует ветром, то понесет до самого моря или в мировое пространство. Шел снег, град, дождь, сверкала молния, и гремел гром, и все время клубились туманы, мчавшиеся с невероятною быстротой. Было темно, жутко и до последней степени неприютно; над горами вздымались еще горы, окутанные сердитыми тучами; всюду была такая злобная, бешеная, неистовая и яростная сумятица, что все вместе представляло захватывающее и величественное зрелище.
   И все же для нас было большим облегчением выбраться оттуда и даже пересечь унылую и грязную границу папских владений. Миновав два маленьких городка (в одном из них, Аквапенденте, также происходил «карнавал», состоявший в том, что мужчина, переряженный в женское платье и в женской маске, и женщина, переряженная в мужское платье и в мужской маске, крайне меланхолически прогуливались, увязая в грязи, по отчаянно грязным улицам), мы увидели, уже в сумерках, озеро Больсена, на берегу которого расположен маленький городок того же названия, славящийся малярией.
   За исключением этого несчастного городка, на берегах озера и поблизости от него нет ни одной хижины (ибо никто не решается тут ночевать), на его водах нет ни одной лодки, а кругом – ни дерева, ни куста, чтобы скрасить мрачное однообразие двадцати семи миль водной поверхности.
   Мы добрались до города поздно, так как дороги были размыты ливнями; после наступления темноты места эти наводили невыносимую тоску.
   Следующим вечером на закате перед нами предстала иная, более грандиозная картина запустения. Мы проехали через Монте Фиасконе (прославленный своим вином) и Витербо (фонтанами) и, поднявшись на возвышенность протяжением в восемь – десять миль, неожиданно очутились у пустынного озера с берегами, заросшими по одну сторону густым пышным лесом, по другую – окаймленного голыми и унылыми вулканическими холмами. Где теперь расстилается это озеро, там в стародавние времена стоял город. В один прекрасный день он провалился, и на его место хлынули воды. Существуют старинные предания (подобные им известны, впрочем, во всех частях света) о том, что погибший город можно увидеть глубоко под водою, когда она тиха и прозрачна; но, как бы там ни было, с земли он исчез. Вскипевшая земля сомкнулась над ним, и вода также, и вот они – словно призраки, оказавшиеся внезапно отрезанными от того света и лишенные возможности возвратиться туда. Они словно ждут все эти долгие столетия, когда здесь разразится новое землетрясение, и они поспешат исчезнуть под землею. Несчастный город в преисподней вряд ли более безотраден и мрачен, чем эти обуглившиеся холмы и стоячая вода. Красное солнце удивленно взирало на них, словно зная, что их место – под землею, во тьме, а вода меланхолически плескалась и сосала ил и тихо сочилась среди камыша и болотных трав, словно разрушение древних башен и кровель и гибель древних людей, обитавших здесь, все еще тяготили ее совесть.
   Непродолжительная поездка перенесла нас от берегов этого озера в Ронсильоне – небольшой городок, напоминавший большой свинарник, – где мы и провели ночь. В семь утра на следующий день мы направились в Рим.
   Покинув свинарник, мы сразу же оказались в Римской Кампанье – волнистой равнине, где, как вы знаете, может найти себе пропитание лишь очень немного людей и где на протяжении многих миль ничто не нарушает мрачного однообразия.
   Из всех родов местности, которые могли бы расстилаться за воротами Рима, эта – наиболее пригодная и приспособленная под кладбище для Мертвого Города. Такая безрадостная, такая безмолвная, такая угрюмая; так цепко хранящая тайну погребенных под нею бесконечных развалин, так похожая на пустыни, куда, во времена древнего Иерусалима, убегали одержимые бесами и где они выли, как дикие звери, и раздирали себя на части. Нам нужно было проехать по этой Кампанье тридцать миль и на протяжении двадцати двух мы не видели ничего, кроме редких одиноких хижин и иногда пастуха со стадом овец, похожего на разбойника, обросшего волосами и завернутого в грубый коричневый плащ. В конце этого перегона мы остановились, чтобы дать отдохнуть лошадям и подкрепиться самим в обычном унылом, малярийном, маленьком придорожном трактире, где каждый дюйм на внутренних стенах и балках был согласно обычаю расписан и разукрашен, но до того жалким образом, что каждая комната смахивала на изнанку другой, и неумелое подражание драпировкам и беспомощная мазня, изображавшая кривобокие лиры, казались украденными из какого-нибудь бродячего цирка.
   Снова пустившись в путь, мы с лихорадочным нетерпением вглядывались вдаль, отыскивая глазами Рим, и когда через милю-другую в отдалении показался, наконец, Вечный Город, он был похож – мне даже страшно написать это слово – на ЛОНДОН!! Под тяжелою тучею виднелись бесчисленные башни, колокольни и крыши, а высоко над ними всеми – один большой купол. Клянусь, что, несмотря на кажущуюся нелепость такого сравнения, с этого расстояния Рим был настолько похож на Лондон, что, если бы мне показали его отражение в зеркале, я не принял бы его за что-либо другое.



Рим


   Тридцатого января около четырех часов пополудни в слякотный, пасмурный день мы въехали в Вечный Город через Porta del Popolo[109] и сразу наткнулись на хвост карнавала. Тогда, впрочем, мы еще не знали, что это лишь жалкий кончик процессии масок, медленно круживших по площади в ожидании, когда удастся влиться в поток экипажей и попасть в самую гущу празднества; наткнувшись на них так неожиданно, забрызганные дорожною грязью и утомленные, мы не были достаточно подготовлены, чтобы насладиться этим зрелищем.
   Несколько раньше мы пересекли Тибр по Ponte Molle[110]. Тибр был желтый, как ему и полагалось, и стремительно несся между размытыми, топкими берегами, предвещая всеобщее запустение и развалины. Маскарадные костюмы в хвосте карнавала поколебали, однако, наши первые впечатления. Здесь не было величественных развалин, не было торжественных следов древности – все это в другом конце города. Здесь были длинные улицы с банальными лавками и домами, какие можно найти в любом европейском городе, были хлопотливо сновавшие люди, экипажи, ничем не примечательные прохожие и множество болтливых иностранцев. Все это также мало походило на мой Рим – на тот Рим, который существует в воображении всех взрослых и детей: уснувший на солнце среди груды развалин – как площадь Согласия в Париже.
   Обложенное тучами небо, нудный, холодный дождь и грязные улицы, ко всему этому я был подготовлен заранее, но к тому, что Рим вовсе не Рим, к этому я подготовлен не был, и, должен признаться, что я укладывался в тот вечер спать в весьма неважном настроении, и энтузиазм мой заметно уменьшился.
   Выйдя наутро из дому, мы поспешили к собору св. Петра. Издали он казался безмерно большим, но вблизи, по сравнению с создавшимся у нас представлением, действительные размеры его определенно и безусловно разочаровывали. Красоту площади, на которой он расположен, с ее рядами стройных колонн и плещущими фонтанами – такой свежей, и широкой, и открытой, и прекрасной, – нельзя преувеличить, сколько бы вы ни превозносили ее. Изнутри собор, особенно его свод под куполом, производит незабываемое впечатление. Но сейчас здесь шли приготовления к празднику; столбы из великолепного мрамора, на которых покоятся своды, были обернуты каким-то неуместным красным и желтым тряпьем; алтарь и вход в подземную часовню, в центре церкви, походили на ювелирную лавку или на декорации первой сцены очень пышно поставленной пантомимы. И хотя я, смею надеяться, почувствовал в полной мере красоту этого здания, я не испытал особого волнения. Я бывал бесконечно больше растроган во многих английских соборах, когда в них раздавались звуки органа, и во многих английских сельских церквах, когда там пели хором все молящиеся. Меня гораздо сильнее поразил и пленил своим величием и своею таинственностью собор св. Марка в Венеции.
   Выйдя из собора св. Петра (мы простояли почти час, не сводя глаз с купола, и ни за какие деньги не ушли бы отсюда ради осмотра всей церкви), мы сказали кучеру: «Везите нас в Колизей». Примерно через четверть часа он остановил лошадей у ворот, и мы вошли.
   То, что я сейчас скажу, – не вымысел, но бесхитростная, трезвая, голая правда: Колизей и поныне так внушителен и неповторимо своеобразен, что всякий, входя туда, может, если захочет, увидеть на мгновение это исполинское здание таким, каким оно было, когда тысячи разгоряченных лиц были обращены к арене, а там среди вихрей пыли лилась потоками кровь и шла такая яростная борьба, описать которую бессилен язык человеческий. Но уже в следующий миг пустынность и мрачное величие этих развалин рождают в посетителе тихую грусть; и, быть может, никогда больше не будет он так взволнован и потрясен никаким другим зрелищем, не связанным непосредственно с его личными чувствами и переживаниями.
   Видеть, как Колизей понемногу превращается в прах – его высота ежегодно уменьшается на один дюйм, – видеть его стены и своды, обвитые зеленью, коридоры, открытые лучам солнца, высокую траву, растущую на его портиках, юные деревца, поднявшиеся на разрушенных парапетах – случайно выросшие из случайных семян, оброненных птицами, гнездящимися в трещинах и расщелинах, – и уже плодоносные; видеть его боевое ристалище, засыпанное землей, и мирный крест, водруженный в центре; взбираться на верхние ярусы и смотреть оттуда на бесчисленные развалины – на триумфальные арки Константина, Септимия Севера и Тита[111], на римский форум, на дворец цезарей, на храмы древней поверженной религии, – это значит видеть призрак древнего Рима, великолепного и порочного города, встающий над землей, по которой когда-то ступал его народ. Это самое внушительное, самое торжественное, величественное и мрачное зрелище, какое можно себе представить. Никогда, даже в дни его молодости, вид исполинского Колизея, до краев полного кипучею жизнью, не мог тронуть чье-либо сердце так, как он трогает всякого, кто смотрит теперь на его развалины. Благодарение богу – только развалины!
   Подобно тому как Колизей высится над другими руинами – гора среди могильных холмиков, – так и дух Колизея пережил все другие остатки римской мифологии и римских кровавых потех и наложил отпечаток жестокости на нрав современного римлянина. По мере приближения путешественника к этому городу облик итальянца меняется; красота его становится сатанинскою, и вам едва ли встретится одно лицо из сотни, которое не было бы на своем месте в Колизее, если б его завтра восстановили.
   Здесь наконец-то был подлинный Рим – во всей полноте своего устрашающего величия, которое представить себе поистине невозможно! Мы выбрались на Аппиеву дорогу[112] и долго ехали мимо обрушившихся гробниц и развалившихся стен, лишь кое-где встречая заброшенный, необитаемый дом; мимо цирка Ромула, где отлично сохранилось ристалище для колесниц, места судей, соревнующихся и зрителей; мимо гробницы Цецилии Метеллы[113]; мимо ограждений всякого рода, стен и столбов, заборов и плетней, пока не выехали на открытую равнину Кампаньи, где по эту сторону Рима нет ничего, кроме развалин. Не считал далеких Апеннин, встающих на горизонте слева, все обширное пространство пред вами – сплошные развалины. Разрушенные акведуки, от которых остались лишь живописнейшие ряды арок; разрушенные храмы; разрушенные гробницы. Целая пустыня развалин, невыразимо унылая и мрачная, где каждый камень хранит следы истории.
   Воскресную торжественную мессу в соборе св. Петра служили в присутствии и при участии самого папы. Впечатление, оставленное во мне собором при этом втором посещении, было таким же, как в первый раз, и сохранилось неизменным после многократных посещений его. Он не воздействует на религиозное чувство и в этом смысле не трогает. Это – огромное здание, где не на чем отдохнуть душою и где взор быстро утомляется. Истинное его назначение не выражено ни в чем, разве только вы приметесь изучать различные детали его, но ведь дело не в отдельных деталях, а в общем воздействии. Здание это с равным успехом могло бы быть пантеоном[114] или залом заседаний сената или крупным архитектурным памятником, строители которого не ставили себе иной цеди, кроме триумфа архитектуры. Правда, тут есть черная статуя св. Петра под красным балдахином; она больше натуральной величины, и набожные католики постоянно прикладываются к большому пальцу ее ноги. Вы не можете не заметить этой статуи: уж очень она бросается в глаза, и возле нее всегда толпится народ. Но как произведение искусства она не усиливает впечатления, производимого храмом, и он – так по крайней мере мне кажется – не отвечает своему высокому назначению.
   На обширном пространстве позади алтаря были устроены ложи такой же формы, как в Итальянской опере в Англии, только более пестро украшенные. В центре этого своеобразного театра, отгороженного решеткой, находилось возвышение с балдахином для папского кресла. Пол был покрыт ярко-зеленым ковром, и из-за этого зеленого цвета, нестерпимо-красных и малиновых драпировок и занавесей с золотою каймой все вместе напоминало гигантскую конфету. По обе стороны алтаря – были большие ложи для дам-иностранок. Они были заполнены женщинами в черных платьях и черных вуалях. Папские гвардейцы в красных мундирах, лосинах и ботфортах охраняли огороженное пространство с саблями наголо, сверкавшими вовсю; от алтаря по всему среднему нефу вел широкий проход, охраняемый папской швейцарскою гвардией в забавных полосатых полукафтаньях и полосатых, туго обтягивающих штанах, вооруженной парадными алебардами, какими щеголяют в театре статисты, из тех, что никогда не уходят со сцены вовремя и топчутся во вражеском стане уже после того, как декорация, изображающая поле боя, раздвинулась и расколола его пополам.
   Вместе со многими другими мужчинами, одетыми во все черное (иного пропуска тут не требуется), я пробрался к самому краю зеленого ковра и спокойно простоял тут всю мессу. Певчие помещались в углу, в каком-то закутке за проволокою (похожем на большой шкаф для хранения мяса или на птичью клетку) и пели невыносимо плохо. Вокруг зеленого ковра медленно двигалась густая толпа – все разговаривали между собой, смотрели через лорнеты на папу, в особо интересные моменты сталкивали друг друга с ненадежных мест на основаниях колонн и делали глазки дамам. То здесь, то там виднелись небольшие группы монахов францисканцев или капуцинов, в грубых бурых рясах с остроконечными капюшонами), составлявших странный контраст с нарядными духовными лицами высшего ранга и так усердно толкаемых плечами и локтями со всех сторон, и слева и справа, что их смирение могло быть вполне удовлетворено. У иных из них были забрызганные грязью сандалии, испачканная одежда и зонтики – эти пришли пешком из деревень. У большинства лица были такими же грубыми и унылыми, как их рясы, – они угрюмо, тупо к бессмысленно смотрели на окружающие блеск и пышность и выглядели одновременно и жалкими и смешными.
   На самом зеленом ковре, вокруг алтаря, собралась целая армия кардиналов и священников в красных, золотых, пурпурных, лиловых и белых одеяниях и в тончайшем батисте. Перебежчики из этого стана расхаживали попарно в толпе, вступая в беседу, знакомя, знакомясь и обмениваясь приветствиями; должностные лица в черных мантиях или придворном платье были заняты тем же. Посреди всех этих людей и вкрадчивых иезуитов, сновавших взад и вперед, и крайне беспокойных представителей юного поколения Англии, беспрестанно переходивших с места на место, несколько солидных особ в черных сутанах, стоя на коленях лицом к стене и углубившись в свои молитвенники, невольно сделались своего рода живыми ловушками для десятков людей, спотыкавшихся об их благочестивые ноги.