Как синеет и искрится море, катящее свои волны под окнами столь прославленной в «разбойничьих» повестях гостиницы! Как живописны большие утесы и острые скалы, нависающие над узкой дорогой, по которой нам предстоит завтра ехать! Там на горе, в каменоломнях, работают каторжники, а их стражники нежатся на морском берегу. Всю ночь ворчит под звездами море, а наутро, едва рассвело, расступившийся как по волшебству горизонт открывает нам, далеко за морем, Неаполь с его островами и извергающий пламя Везувий. Через четверть часа все бесследно исчезает, и снова видны лишь море и небо.
   После двухчасовой поездки мы пересекаем границу неаполитанских владений – здесь нам стоит величайших трудов ублаготворить самых голодных на свете солдат и таможенников – и въезжаем через арку без ворот в первый город на неаполитанской земле – Фонди. Заметьте себе, Фонди – олицетворение убожества и нищеты!
   Грязная канава, полная нечистот и помоев, извивается посередине убогой улицы; эту канаву питают зловонные ручейки, стекающие из жалких домов. Во всем Фонди не найти ни одной двери, окна или ставни, ни одной крыши, стены, столба или опоры, которые не были бы разбиты, расшатаны, готовы обвалиться. Кажется, что несчастный город не далее как в минувшем году перенес одну из опустошительных осад, которым подвергал его Барбаросса и прочие. Каким образом тощие собаки умудряются выжить и не быть съеденными местными жителями, составляет, поистине, одну из загадок нашего мира.
   До чего же изможденные и хмурые люди живут в этом городе! Все они попрошайничают. Но это не все. Взгляните на них, когда они собираются вокруг вас. Некоторые слишком ленивы, чтобы сойти по лестнице, а может быть слишком благоразумны, чтобы довериться ступенькам; они протягивают худые, как плети, руки из верхних окон и протяжно вопят; другие собираются гурьбой возле нас, гонят и толкают друг друга и непрерывно молят о милостыне во имя господа бога; милостыне во имя благословенной девы Марии; милостыне во имя всех святых. Жалкие, почти голые дети, пронзительно выкрикивающие ту же мольбу, вдруг видят свои отражения на лакированных боках кареты и начинают плясать и корчить гримасы ради удовольствия любоваться в этом зеркале собственными ужимками. Полоумный калека, собравшийся было поколотить одного из них, чтобы тот не заглушал его громкие мольбы, замечает на стенке кареты своего искаженного злобой двойника; на мгновение он замирает; потом, высунув язык, принимается трясти головой и что-то лопотать. Поднявшийся при этом неистовый гам будит с полдюжины диких существ; завернувшись в грязные коричневые плащи, они лежат на церковных ступенях рядом с горшками и мисками, выставленными ими на продажу. Они вскакивают на ноги, приближаются и начинают настойчиво клянчить: «Я голоден, подайте что-нибудь! Выслушайте меня, синьор, я голоден!» Вслед за ними появляется уродливая старуха, которая поспешно ковыляет к нам, боясь опоздать; одну руку она вытянула вперед, а другою непрерывно чешется и задолго до того, как ее можно расслышать, выкрикивает:
   «Милостыни, подайте милостыни! Если вы подадите мне милостыню, я сейчас же пойду помолиться за вас, красавица!» Наконец мимо нас поспешно проходят члены погребального братства в жутких масках и потрепанных черных балахонах, побелевших внизу от множества сырых зим, сопровождаемые неопрятным священником и таким же служкою, несущим крест. Окруженные этой пестрой толпой, мы выезжаем из Фонди, и злобно горящие, точно огни на гнилом болоте, глаза следят за нами из тьмы каждой убогой лачуги.
   Величественный горный проход, где на вершине видны развалины форта, называемого, согласно преданию, фортом Фра-Диаволо[158]; а старинный город Итри, напоминающий украшения на пирожном и построенный почти перпендикулярно на склоне холма, так что попасть в него можно только по длинной крутой лестнице; красивая Мола ди Гаета, где вина, как и в Альбано, выродились со времен Горация или он не знал толка в вине, что маловероятно, – ведь он так наслаждался им и так хорошо воспевал его; еще одна ночь в пути, по дороге в Санта Агата; на следующий день отдых в Капуе – она живописна, но едва ли путешественник наших дней сочтет ее столь же соблазнительным местом, каким считали древний город, носивший это название, солдаты преторианского Рима[159]; и ровная дорога среди кустов винограда, сплетенных друг с другом и повисающих гирляндами от дерева к дереву; и вот, наконец, Везувий – его конус и вершина белеют от снега, клубы его дыма висят над ним в душном воздухе, словно густое облако. Постукивая колесами, мы спускаемся под гору и въезжаем в Неаполь.
   Навстречу нам, по улице, тянется похоронное шествие. Покойник в открытом гробу, установленном на чем то, похожем на паланкин, под веселым ярким покровом – малиновым с золотом. Провожающие в масках и белых мантиях. Но если смерть здесь на виду, то и жизнь также не прячется: кажется, что весь Неаполь высыпал из домов и мчится в колясках. Некоторые из них – обыкновенные извозчичьи экипажи, запряженные тремя лошадьми в ряд, в парадной сбруе с обильными медными украшениями – несутся во весь опор. И не потому, что они едут налегке; в самых маленьких экипажах бывает не менее шести седоков внутри, четверо спереди, четверо или пятеро висят сзади и еще двое-трое в сетке или кошеле под осями, где они задыхаются от грязи и пыли. Кукольники с Пульчинеллой, исполнители веселых куплетов под гитару, декламаторы, рассказчики, ряды дешевых балаганов с клоунами и фокусниками, барабаны, трубы, размалеванные холсты, изображающие чудеса внутри заведения, и восхищенные толпы зевак снаружи усугубляют толчею и сумятицу. Lazzaroni[160] в лохмотьях спят на порогах дверей, под арками, у сточных канав; богатые, нарядно разодетые горожане летают в экипажах взад и вперед по Кьяйя[161] или прогуливаются в общественном саду; чинного вида писцы, занимающиеся составлением писем, примостившись под портиком большого театра Сан-Карло, на людной улице, за своими маленькими конторками с письменными приборами, поджидают клиентов.
   Вот арестант в цепях, желающий отправить письмо приятелю. Он приближается к человеку ученого вида, сидящему под угловой аркой, и сторговывается с ним. Он договорился со своим караульным, который стоит поблизости, прислонившись к стене и щелкая орехи. Арестант диктует писцу на ухо, и так как он не умеет читать, он пытливо всматривается в его лицо, стараясь прочесть на нем, правильно ли тот излагает сказанное. Спустя некоторое время арестант начинает путаться, его речь делается бессвязной. Писец останавливается и потирает подбородок. Арестант говорит с жаром. Писец в конце концов схватывает его мысль и с видом человека, знающего, какие тут требуются слова, излагает ее на бумаге, останавливаясь время от времени, чтобы с удовольствием перечесть написанное. Арестант молчит. Солдат терпеливо щелкает орехи. «Не нужно ли добавить что-нибудь к сказанному?» – спрашивает писец арестанта. «Нет, ничего». – «Ну так слушай, дружок». И он читает все письмо полностью. Арестант восхищен. Письмо сложено, надписано и вручено ему; он расплачивается. Писец небрежно откидывается на спинку своего стула и берется за книгу. Арестант поднимает пустой мешок. Солдат отбрасывает в сторону горсть ореховой скорлупы, вскидывает на плечо мушкет, и они уходят.
   Почему нищие, когда бы вы ни посмотрели на них, неизменно постукивают правой рукой по подбородку? В Неаполе все выражается пантомимой, и это – условное обозначение голода. А вон человек, повздоривший с другим, кладет ладонь правой руки на тыльную сторону левой и поводит большими пальцами обеих, изображая «ослиные уши», – чем приводит своего противника в бешенство. Сошлись покупатель и продавец рыбы; узнав ее цену, покупатель выворачивает воображаемый жилетный карман и отходит, не говоря ни слова; он убедительно объяснил продавцу, что считает цену чрезмерно высокой. Встречаются двое в колясках; один из них два-три раза притрагивается к губам, поднимает пять пальцев правой руки и проводит ладонью горизонтальную черту в воздухе. Второй быстро кивает в ответ и продолжает свой путь. Он приглашен на дружеский обед в половине шестого вечера, и, конечно, придет.
   Во всей Италии особое встряхивание правой руки, согнутой в запястье, выражает отказ – единственная форма отказа, понятная нищим. Но в Неаполе с помощью пяти пальцев можно сказать очень многое.
   Все эти и другие проявления уличной жизни и уличной суеты – поедание макарон на закате, торговлю цветами весь день, попрошайничество и воровство в любом месте и в любой час – вы наблюдаете на ярко освещенном морском берегу, где весело поблескивают в заливе волны. Но, господа любители и искатели живописного, не будем так старательно отвращать взор от жалкого порока, разврата и нищеты, неразрывно связанных с веселой неаполитанскою жизнью! Было бы несправедливо находить Сент-Джайлс ужасным, а Porta Capuana[162] привлекательной. Неужели довольно босых ног и рваного красного шарфа, чтобы грубое и отвратительное стало живописным? Можете сколько угодно запечатлевать в стихах и на картинах красоты этого прекраснейшего уголка на земле, но позвольте нам, повинуясь долгу, искать новую романтику в признании за человеком прав на будущее, в уважении к его способностям – а на это, кажется, больше шансов во льдах Северного полюса, чем в солнечном и цветущем Неаполе.
   Капри, некогда оскверненный обожествленным зверем Тиберием[163], Иския, Прочида и тысячи красот Залива виднеются в морской дали, меняясь в дымке и в лучах солнца по двадцать раз на день: то приближаясь, то удаляясь, то исчезая совсем. Перед нами расстилается прекраснейший край на свете. Свернем ли мы к миэенскому берегу великолепного водного амфитеатра и через грот Позилипо направимся к гроту дель Кане и дальше в Байи, или изберем другой путь – к Везувию и Сорренто, – везде бесконечная вереница чудеснейших видов. Этот второй путь – где повсюду над дверями видишь изображения св. Дженнаро, который, вытянув руку подобно Кануту[164], смиряет ярость Огненной Горы, – мы с удобством проделали по железной дороге, проложенной на прелестном побережье, мимо городка Торре дель Греко, выстроенного на пепле другого города, уничтоженного много лет назад извержением Везувия; мимо домов с плоскими крышами, амбаров и макаронных фабрик; до Кастель-а-Маре с его разрушенным замком на груде выступающих в море скал, где теперь живут рыбаки, здесь железная дорога кончается, но отсюда можно ехать дальше лошадьми, вдоль непрерывно следующих одна за другою чарующих бухт и великолепных горных склонов, спускающихся от вершины Санто-Анджело, наиболее высокой горы в этих местах, к самому берегу, мимо виноградников, масличных деревьев, апельсиновых, лимонных и других плодовых садов, вздыбленных скал, зеленых оврагов между холмами; мимо подножий снеговых вершин; мимо городков, где в дверях стоят красивые темноволосые женщины, мимо прелестных летних вилл – до Сорренто, где поэт Тассо вдохновлялся окружавшей его красотой. На обратном пути можно взобраться на возвышенность над Кастель-а-Маре и смотреть вниз сквозь ветви и листья на покрытую рябью, блестящую на солнце воду и группы белых домов в далеком Неаполе, которые на большом расстоянии уменьшаются до размеров игральных костей. Возвращение в город на закате солнца, снова берегом, где с одной стороны – пылающее море, с другой – темная гора, курящаяся дымом и пламенем, было великолепным завершением этого дня.
   Церковь у Porta Capuana, близ старого рыбною рынка, в самом грязном квартале грязного Неаполя, где началось восстание Мазаньелло[165], памятна тем, что именно здесь он впервые выступил перед народом, и ничем другим в сущности не примечательна, если не считать восковой фигуры святого, усыпанной драгоценностями, с двумя вывихнутыми руками, помещенной в стеклянный ящик, и еще – чудовищного количества нищих, непрерывно постукивающих себя по подбородкам, так что вам кажется, будто перед вами целая батарея кастаньет. Собор с красивою дверью и колоннами из африканского и египетского гранита, украшавшими некогда храм Аполлона, славится священною кровью св. Дженнаро или Януа-рия, которая хранится в двух пузырьках, запертых в серебряном ковчежце, и к величайшему восхищению народа трижды в год разжижается. В это мгновение камень (на расстоянии нескольких миль оттуда), на котором святой принял мученический конец, слегка краснеет. Говорят, что, когда совершается это чудо, отправляющие службу священники иногда также слегка краснеют.
   Старые-престарые люди, обитающие в лачугах при входе в древние катакомбы, – до того дряхлые и немощные, что кажется, будто они ждут здесь погребения, – состоят членами любопытного учреждения, именуемого Королевскою богадельней, и обязаны принимать участие в похоронных процессиях. Два таких дряхлых призрака, с зажженными восковыми свечами в руках, бредут, пошатываясь, показывать нам пещеры смерти, с таким безразличием, точно сами они бессмертны. На протяжении трехсот лет катакомбы использовались как места погребения; тут есть большая и глубокая яма, полная черепов и костей; считают, что это останки множества жертв, унесенных моровой язвою. В остальных пещерах нет ничего, кроме пыли и праха. По большей части это широкие коридоры и лабиринты, вырубленные в скале. В конце некоторых из этих длинных проходов внезапно появляются блики дневного света, пробивающегося откуда-то сверху. При факелах, посреди пыли и праха, под темными сводами это производит жуткое и одновременно странное впечатление, как если бы эти блики тоже были покойниками, погребенными здесь.
   Теперешнее кладбище расположено дальше на холме, между городом и Везувием. Старое Campo Santo[166] со своими тремястами шестьюдесятью пятью колодцами предназначено только для умерших в больнице или тюрьме, чьи тела остаются невостребованными друзьями и близкими. Новое кладбище, находящееся невдалеке оттуда, приятно на вид, и хотя благоустройство его еще не закончено, насчитывает уже немало могил, разбросанных среди кустов, цветов и воздушных колоннад. Мне могут с достаточным основанием возразить, что некоторые памятники несколько фривольны и вычурны, но яркость красок всего окружающего оправдывает, по-моему, эти недостатки; кроме того, Везувий, отделенный от кладбища живописным пологим склоном, придает всей картине возвышенность и суровость.
   Если из этого нового Города Мертвых Везувий с темным дымком, висящим над ним в ясном небе, кажется торжественным и величавым, еще более грозным и внушительным он представляется, если смотреть на него, стоя среди призрачных развалин Геркуланума и Помпеи[167].
   Станьте в центре Большого рынка в Помпеях и сквозь разрушенные храмы Юпитера и Изиды, поверх развалин домов с их сокровеннейшими святилищами, открытыми дневному свету, посмотрите на безмолвные улицы, туда, где в мирной дали подымается светлый и снежный Везувий, и вы потеряете счет времени и забудете все и вся, охваченные странной щемящей тоской при виде того, как Разрушитель и все, что им разрушено, составляют вместе Эту мирную, залитую солнцем картину. А потом отправляйтесь побродить по городу и на каждом шагу вы будете обнаруживать привычные признаки человеческого жилья: желобок, протертый веревкой на краю каменной стенки иссякшего колодца; колеи, выбитые на мостовой колесами проезжавших когда-то повозок; метки, оставленные сосудами для вина на каменной стойке в лавке виноторговца; амфоры в погребах частных домов, заготовленные впрок столько веков назад и не потревоженные доныне, – все это делает пустынность и мертвенность этого места в десять тысяч раз страшней, чем если б вулкан в своей ярости смел весь город с лица земли или низринул его на дно моря.
   После подземных толчков, предшествовавших извержению, рабочие вытесали на камне новые орнаменты для пострадавших храмов и других зданий. Их незаконченная работа и поныне лежит у городских ворот, словно они наутро возвратятся и примутся за нее снова.
   В погребе дома Диомеда, у самой двери, было найдено несколько прижавшихся друг к другу скелетов; очертания их тел на пепле, затвердев вместе с пеплом, запечатлелись навеки, а от самих тел осталась лишь горстка костей. В театре Геркуланума комическая маска, плававшая в потоке лавы, пока та была горячей и жидкой, Запечатлела на ней, когда та застыла, свои нелепые, карикатурные черты и теперь устремляет на путешественника тот же озорной взгляд, который устремляла на зрителей в этом самом театре две тысячи лет назад.
   После этих удивительных прогулок по улицам, среди домов, по тайным святилищам забытых богов, где вы находите столько свежих следов седой древности, точно после извержения Время остановилось в своем беге и с тех пор не прошло стольких ночей и дней, стольких месяцев, лет и столетий, ничто не производит такого потрясающего впечатления, как наглядные доказательства страшной силы всепроникающего вулканического пепла, от которого не было спасения нигде. В винных погребах он пробил себе путь в глиняные сосуды и, вытеснив оттуда вино, заполнил их до краев. В гробницах он вытеснил из урн прах покойников и даже его обрек новому разрушению. Этот ужасный град заполнил глаза, рты и черепа всех найденных здесь скелетов. В Геркулануме, где лава была иною и более плотной, она наступала, как море. Представьте себе потоп, воды которого, достигнув своего высшего уровня, сделались мрамором, – это и будет тем, что зовется здесь «лавою».
   Несколько рабочих рыли мрачный колодец, у края которого мы стоим сейчас; наткнувшись на каменные театральные скамьи – вон те ступени (ведь они кажутся нам ступенями) на дне колодца, – они обнаружили погребенный город Геркуланум. Спустившись туда с зажженными факелами, мы с трудом пробираемся среди высоких стен чудовищной толщины, которые громоздятся между скамьями, загораживают сцену, высятся бесформенными грудами в самых неподходящих местах, мешая понять план этого сооружения и превращая все в чудовищный хаос. Сначала мы не можем поверить и представить себе, что это сползло откуда-то сверху и затопило город всюду, где сейчас открыты проходы – их пришлось вырубать в породе, плотной как камень. Но когда это понято и осознано, нас охватывает неописуемый ужас и чувство безграничной подавленности.
   Многие фрески на развалинах домов в Помпеях, и Геркулануме, и в неаполитанском музее, куда они были заботливо переправлены, так хорошо сохранились, словно только вчера написаны. Здесь есть натюрморты: съестные припасы, дичь, бутылки, чаши и прочее; знакомые предания классической древности или мифы, изображенные с неизменною убедительностью и ясностью; группы купидонов, ссорящихся, играющих, занятых ремеслами; театральные репетиции; поэты, читающие свои произведения в кругу друзей; надписи, сделанные мелом на стенах; политические памфлеты, объявления, неумелые рисунки школьников – все, чтобы заселить и воссоздать эти древние города в воображении пораженного посетителя. Вы видите также всевозможную утварь – светильники, столы, ложа, посуду столовую и кухонную, сосуды для напитков, инструменты рабочих и хирургов; видите пропуска в театр, монеты, женские украшения, связки ключей, найденные зажатыми в руках скелетов, шлемы стражи и воинов, комнатные колокольчики, издающие и теперь мягкие, мелодичные звуки.
   Ничтожнейший из этих предметов увеличивает ваш интерес к Везувию и сообщает ему неотразимую притягательность. Созерцать из обоих разрушенных городов окрестные участки земли с их великолепными виноградниками и роскошными деревьями, зная, что под корнями всех этих мирных насаждений все еще погребены бесчисленные дома и храмы, здания за зданиями, улица за улицей, дожидаясь, когда им возвратят сияние дня – до того поразительно, до того полно тайны, что захватывает ваше воображение, как ничто другое. Ничто, кроме Везувия; он – душа окружающего пейзажа. Возле малейших следов причиненных им разрушений мы опять и опять и с тем же всепоглощающим интересом смотрим туда, где курится в небе его дымок. Везувий перед нами, когда мы пробираемся по превращенным в развалины улицам; он над нами, когда мы стоим на развалинах стен; бродя по пустым дворикам при домах, мы видим его сквозь каждый просвет между разрушенными колоннами и сквозь гирлянды и переплетения каждой буйно разросшейся виноградной лозы. Свернув к Пестуму[168], чтобы осмотреть грандиозные сооружения древности – самое позднее из них возведено за много столетий до рождения Христа, – горделиво высящиеся в своем одиноком величии посреди дикой, отравленной малярией равнины, мы провожаем взглядом исчезающий из виду Везувий, а на обратном пути с неизменным интересом ждем, когда он покажется, ибо он – рок и судьба этого чудесного края, ожидающий своего грозного часа.
   В тот погожий день ранней весны, когда мы возвращаемся из Пестума, на солнце очень тепло, но в тени очень холодно, и хотя мы с удовольствием завтракаем в полдень на вольном воздухе у ворот Помпеи, в соседнем ручье сколько угодно толстого льда, и мы охлаждаем в нем наше вино. Но солнце ярко сияет; на всем синем небе, расстилающемся над Неаполитанским заливом, нет ни облачка, ни клочка тумана, а луна будет сегодня полная. Нужды нет, что лед и снег лежат толстым слоем на вершине Везувия, что мы провели весь день на ногах в Помпеях, что любители каркать твердят в один голос: иностранцам в такое неподходящее время года не подняться ночью на эту гору! Давайте воспользуемся прекрасной погодой, поспешим в Резину, деревушку у подошвы Везувия, подготовимся там в доме проводника, насколько это возможно за такое короткое время, к предстоящей экскурсии, немедля приступим к подъему, встретим закат солнца на полпути, восход луны – на вершине, а в полночь будем спускаться.
   В четыре часа пополудни на маленьком конном дворе синьора Сальваторе, признанного старшего проводника с золотым галуном на фуражке, царит страшная суматоха: тридцать младших проводников, препираясь и вопя во всю мощь своих глоток, готовят к восхождению полдюжины оседланных пони, трое носилок и некоторое число крепких палок. Каждый из тридцати ссорится с остальными двадцатью девятью и пугает шестерых пони, а жители деревушки, сколько их может втиснуться на маленький конный двор, также принимают участие в этой сумятице и получают свою долю ударов лошадиными копытами.